Все игры
Запись

Человек и война: дни войны и день победы


Нравится

Вы не можете комментировать, т.к. не авторизованы.


Небесная Лиса      08-05-2012 12:06 (ссылка)
Re: Человек и война



Пусть Ваше небо чистым будет,
Не гаснет радостей звезда.
И грохот танков и орудий
Уйдёт из жизни навсегда.
Теченью лет не прекословя,
Я Вам желаю всей душой
Здоровья и опять здоровья,
И жизни доброй и большой!



Сегодня праздник День Победы!
На Красной площади парад.
За мир сражались наши деды,
Не ради славы и наград.
Пройдя сквозь тысячи лишений,
Они в бою не спасовали.
В горниле огненных сражений
Для нас для всех её ковали.
Хоть наша жизнь и скоротечна,
Но подвиг тех военных лет,
В сердцах хранить мы будем вечно,
Как яркий негасимый свет.
Лишь утром солнце встанет рано,
Надев парадные жакеты,
Спешим поздравить ветеранов,
Зажав в руках цветов букеты.
9 мая



© П. Оссовский "Салют Победы"


Стираются лица, стираются даты,
Порой ваша память не все сохранит,
Но видят и нынче седые солдаты
Приволжскую степь, черноморский гранит...
Пути фронтовые припомнятся снова,
Лишь карт пожелтевших коснетесь рукой:
Снега под Москвою, дожди под Ростовом,
Апрельский туман за чужою рекой.
Какими путями прошли вы, солдаты,
Какие преграды сумели сломить!
Стираются лица, стираются даты —
Военных дорог никогда не забыть!
Далекое время вам кажется близким,
Да нет очень многих друзей среди вас —
Пути отмечая, стоят обелиски,
Ведут о боях молчаливый рассказ…
Стираются даты, стираются лица,
Но будет победно и вечно цвести
Девятого мая салют над столицей,
Связавший узлом фронтовые пути.


(с)







Ф.Коган "Салют"




Ф. Деряжный "Возвращение"




А. Горский "Без вести пропавший"




А. Шилов. "Непобедимый"


Елена Сенявская ПСИХОЛОГИЯ ВОЙНЫ В XX ВЕКЕ: ИСТОРИЧЕСКИЙ ОПЫТ РОССИИ
Сенявская Е.С. Психология войны в XX веке: исторический опыт России. — М.: РОССПЭН, 1999. 383 с.

находится полностью по адресу: http://krotov.info/library/...

Глава 1.
Россия в войнах XX века: социальный и историко-психологический ракурс.

Глава 2.
Человек в экстремальных условиях войны
Война как «пограничная ситуация»


Глава 3.
Психология военного быта
Понятие и структура фронтового быта
Глава 4.
Проблема выхода из войны

Психология комбатантов и посттравматический синдром


Часть II.
Российская армия в войнах XX века: историко-психологический портрет


Глава 1.
Рядовой и командный состав армии: особенности психологии
Военная иерархия и социально-групповая психология


Глава 2.
Военно-профессиональные категории на войне

Профессиональная военная психология и ее особенности


Глава 3.
Социальные и демографические характеристики военнослужащих
Особенности возрастной структуры и психологии


Глава 4.
Женщины на войне — феномен XX века

Дореволюционная ситуация: исключение из правил


Глава 5.
Фронтовое поколение Великой Отечественной
Феномен фронтового поколения


Часть III.
Психология и идеология войны: диалектика взаимосвязей


Глава 1.
Идеологический фактор в войнах XX века
Официальная мотивация войн и ее восприятие массовым сознанием


Глава 2.
Символы и мифы войны

Героические символы как феномен общественного сознания


Глава 3.
Религиозность и атеизм на войне
Вера и атеизм на войне как социально-психологическая проблема


Часть IV.
Формирование образа врага в войнах XX века
Глава 1.
Проблема «свой-чужой» в условиях войны и типология образа врага

Глава 2.
Образ врага в сознании участников мировых войн
Образ врага в сознании участников Первой мировой войны
Глава 3.
Образ врага в локальных и мировых войнах
Япония как противник России в войнах XX века
Заключение.

Приложение: Анкета г. Е. Шумкова к участникам русско-японской войны и др. анкеты.

Примечания.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:07 (ссылка)
Re: Человек и война


Символы и мифы войны
Героические символы как феномен общественного сознания
Одним из ключевых идеологических инструментов воздействия на психологию личного состава вооруженных сил (и общества в целом) являлось формирование героических символов — феномена массового, во многом мифологизированного сознания.

Общество всегда в той или иной степени нуждается в сохранении устойчивого, «здорового» морально-психологического состояния. И достигается это различными регулятивными механизмами, в которых не последнюю, а зачастую определяющую роль играют воздействия со стороны властных структур. Власть, как правило, ставит общественно значимые цели, в том числе и такие, что способны на время вывести общество из состояния стабильности. Поэтому она вынуждена искать инструменты воздействия на общественное сознание для обеспечения поддержки своих целей и восстановления хотя бы психологического равновесия.

Любая, а тем более крупномасштабная война является экстремальной для общества ситуацией, нарушающей привычное течение жизни, подвергающей жесткому испытанию существующую в мирных условиях систему ценностей, моральное здоровье общества, его психологическую устойчивость. Регулирование морально-психологического состояния общества является одним из важнейших факторов мобилизации его ресурсов в чрезвычайных военных условиях.

Система инструментов и мер воздействия власти на морально-психологическую атмосферу весьма сложна. При этом нельзя забывать, что власть — всего лишь часть общества и составляет иерархический элемент его саморегуляции. Но существуют и непосредственные механизмы саморегуляции, в том числе и морально-психологического состояния общества на разных уровнях его организации.

Проблема формирования героических символов, безусловно, не является в этом отношении исключением. В этой связи весьма актуален вопрос о соотношении целенаправленно и искусственно формируемых властью символов с символами, возникающими в общественном сознании спонтанно, являющихся «народными».

Что же такое героические символы и для чего они нужны обществу (и власти!) в экстремальных военных условиях? [215]

Символы — это обобщенные, «рафинированные» (очищенные от второстепенных деталей, частностей) социальные образцы индивидуального, группового, массового поведения, на которые общество ориентирует своих членов в аналогичных, «типовых», значимых в данный исторический момент или период ситуациях.

Символы приобретают значение самостоятельной социальной ценности, становятся предметом подражания в жизни и идеологическим инструментом широкого профиля: агитации, пропаганды и даже воспитания.

Например, в годы Великой Отечественной войны основными индивидуальными образцами — символами служили Александр Матросов, Зоя Космодемьянская, Виктор Талалихин, Николай Гастелло, Юрий Смирнов; а герои-панфиловцы, «молодогвардейцы»-краснодонцы являлись групповыми символами.

Героические символы (индивидуальные и групповые) порождали феномен массового подражания, «тиражирования» образца-подвига. История знает сотни «матросовцев», «талалихинцев», «гастелловцев» и др. Это, безусловно, не значит, что аналогичное поведение было всегда и исключительно подражательным: десятки людей совершали подобные подвиги, даже не зная об «образце», многие — еще до него, да и в любом случае каждый подвиг был индивидуален и неповторим.

Нужно четко различать прототип героического символа (индивидуальный и социальный) и сам символ. При этом для социального бытия символа как такового не имела особого значения ни реальность обозначенных в нем, зафиксированных и «канонизированных» общественным сознанием событий, ни тот факт, что другие люди совершали аналогичные подвиги, часто проявляя еще больший героизм, но при этом оставались никому неизвестными. Далеко не на каждого героя находился свой «летописец», будь то журналист или писатель. «Повезло» немногим. Так, благодаря писателю Б. Полевому стал всенародным символом летчик Алексей Маресьев, а совершивший точно такой же подвиг Захар Сорокин известен только специалистам-историкам. При этом следует учитывать, что в советском обществе литература выполняла не только художественную, но и «воспитательную», идеологическую, регулируемую государством функцию.

Механизм формирования героических символов относится к сфере идеологии и пропаганды, а их содержание — к категории социального мифотворчества. Последнее могло осуществляться как сверху (через средства массовой информации, литературу, кино и т. д.), так и снизу, на уровне бытового фольклора. Но, как правило, чтобы стать феноменом массового сознания, эти уровни рано или поздно должны были сомкнуться: «спущенный сверху» символ нередко становился популярным в народе, а «рожденный в массах» — получал подкрепление со стороны официальной пропаганды.

Эти закономерности действовали фактически во всех войнах XX века. Например, в русско-японской войне 1904-1905 гг. власть через средства массовой информации (периодическую печать и лубочные картинки) активно пропагандировала коллективный подвиг русских моряков с крейсера «Варяг» и канонерской лодки «Кореец». Общественное сознание живо откликнулось на это событие, в том числе в поэтической форме. В свою очередь, лучшие художественные образцы этого творчества явились средством долговременного утверждения в народном сознании социальных образцов массового героизма, превращения конкретного [216] события в символ. Так, быстро приобрели широкую известность и стали популярными песнями стихи Я. Репнинского «Плещут холодные волны» и Р. Грейнца в переводе Е. М. Студенской «Памяти Варяга», а через них сведения о событии и его оценка получили широчайшее распространение в народной среде, в которой «газет не читали».

«Миру всему передайте, чайки, печальную весть:
В битве врагу мы не сдались — пали за русскую честь!» —

поется в первой из них, воспроизводящей основные детали неравного боя «Варяга» и «Корейца» с японской эскадрой 9 февраля 1904 г. в корейском порту Чемульпо.

Этому же событию посвящена и песня «Варяг», в которой, может быть, не совсем адекватно с фактической точки зрения, но зато подчеркнуто-символически отражен жертвенный героизм перед лицом превосходящего врага, готовность погибнуть, но не сдаться:

«Наверх, о товарищи, все по местам!
Последний парад наступает!

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает! <... >

Прощайте, товарищи! С Богом, ура!

Кипящее море под нами!

Не думали мы еще с вами вчера,

Что нынче уснем под волнами!

Не скажут ни камень, ни крест, где легли

Во славу мы русского флага,

Лишь волны морские прославят вовек

Геройскую гибель «Варяга»!

Из слов песни создается впечатление, что русские моряки отказались покинуть тонущий крейсер и решили умереть вместе с ним. В действительности, уцелевшие в бою члены команды, затопив корабль, эвакуировались на берег, а раненых приняли к себе на борт находившиеся в порту Чемульпо иностранные суда{580}. Но художественная правда для народного сознания имеет самостоятельное значение: именно она, а не историческая реальность, формирует образцы поведения и социальные ценности. Для потерпевшей поражение страны эти героические образцы были особенно необходимы: они являлись как бы компенсаторными механизмами, смягчавшими национальный позор и унижение.

Следует отметить, что эти символы не были чем-то искусственным, основанным на естественном для ущемленного национального самолюбия преувеличении. Даже противник по достоинству оценил мужество русских моряков, во-первых, почти сразу отпустив оставшихся в живых членов экипажа на родину (с условием, что они не будут участвовать в дальнейших военных действиях); во-вторых, после окончания войны создав в Сеуле музей памяти героев «Варяга» и наградив его капитана В. Ф. Руднева орденом Восходящего Солнца. Что касается самого крейсера, то дальнейшая судьба «Варяга» как боевого корабля неотделима от его истории как героического символа. Японцы подняли затонувший корабль, отремонтировали его и, переименовав в «Сойя», включили в состав своего флота. В 1916 г. российское правительство выкупило крейсер у Японии и вернуло ему прежнее имя: в период Первой мировой [217] «Варяг» собирались использовать не только как военный корабль, но и как легендарный символ{581}. Однако этому помешала революция: отправленный в феврале 1917 г. на ремонт в Англию, после Октября он был продан там на металлолом.

Итак, именно песни о «Варяге» да еще вальс И. Шатрова «На сопках Маньчжурии» остались самыми яркими символами русско-японской войны в исторической памяти народа. Другие символы собственно военного времени — героические защитники Порт-Артура, в особенности начальник сухопутной обороны крепости генерал Р. И. Кондратенко (по определению историка А. А. Керсновского, «главный герой всей войны»{582}) и погибший на броненосце «Петропавловск» любимец моряков командующий Тихоокеанской эскадрой адмирал С. О. Макаров — также закрепились в ней, хотя и не столь запоминающимися образами. Но с гибелью обоих народное сознание во многом связывало неудачи в войне, из чего родилась легенда-утешение: «Если бы эти люди остались живы, Россия могла победить!» Им, лучшим, наиболее талантливым военачальникам, противопоставляли пришедших на смену, проявивших некомпетентность и даже бездарность: адмиралов З. П. Рожественского и Н. И. Небогатова, приведших к катастрофе в Цусиме, за что и были публично судимы после войны, коменданта Порт-Артура генерал-адъютанта А. Н. Стесселя, сдавшего крепость, неудачливого командующего сухопутными силами генерала А. Н. Куропаткина и др.

Русско-японская война стала для страны национальным позором. Столь же неудачной для России и непонятной для народа проигранной войной была и Первая мировая. А для подобных войн в исторической памяти как форме общественного сознания обычно находится не слишком много места. Вспомним былинных героев: они всегда — победители... Поэтому не случайно в народной памяти практически не сохранилось героических символов Первой мировой войны. Но все же главной причиной подобной исторической «амнезии», вероятно, явилось то, что германская война переросла в революцию, которая смела и старые ценности, и олицетворявшие их символы, заменив новыми. Закономерно, что советские люди в массе своей могли назвать немало имен «героев Гражданской» («красных», конечно же, героев!), но уже через десяток лет не помнили никого из героев войны предшествующей, «империалистической», которая еще недавно называлась Отечественной. (Кроме, быть может, А. А. Брусилова с его знаменитым «брусиловским прорывом», и то в основном потому, что этот царский генерал перешел на службу к Советской власти).

Это не значит, что в Первую мировую был недостаток в героических символах: широко известными становились и полные Георгиевские кавалеры, и представители нового рода войск — авиаторы. Например, безногие летчики Александр Северский и Юрий Гильшер, предшественники Алексея Маресьева{583}. И автор «мертвой петли», основоположник высшего пилотажа Петр Николаевич Нестеров, который 26 августа 1914 г. впервые в истории совершил воздушный таран и сбил двухместный австрийский самолет-разведчик. О его подвиге и трагической гибели широко извещали газеты.

«... Как-то совсем неожиданно на глаза мне попался клочок газетной бумаги, — записал в своем дневнике офицер Л. Войтоловский. — Чувство брезгливости боролось во мне с нахлынувшим любопытством; я не видал уже газеты около трех недель и колебался недолго. В этом обрывке "Нового времени", которое я узнал по [218] шрифту, я прочитал о смерти штабс-капитана Нестерова. Было подробно описано его столкновение в воздухе с австрийским летчиком, завершившееся гибелью обоих пилотов. Сообщение было несколько раз перечитано вслух, и все заговорили о Нестерове»{584}.
Пресса была основным источником информации о героях-символах Первой мировой, а также средством их популяризации. Но не только она занималась пропагандой подвигов русских солдат и офицеров. Например, сведения о Георгиевских кавалерах собирала учрежденная еще весной 1911 г. «Комиссия по описанию боевых трофеев русского воинства и старых русских знамен». В годы войны созданный при этой комиссии Военно-художественный отряд, куда входили художники и фотографы, запечатлевал для истории картины сражений, делал зарисовки подвигов, за которые воины награждались Георгиевскими знаками отличия, создавал портретную галерею самих героев. Комиссия издавала специальную литературу, распространявшуюся среди населения, в том числе серию «Герои и трофеи народной войны»{585}. (Кстати, во время Второй мировой ту же роль выполняла созданная в 1942 г. Комиссия по истории Великой Отечественной войны АН СССР, которая занималась сбором материалов в боевых частях армии и в районах, освобожденных от вражеской оккупации, а политуправления фронтов и флотов, политотделы армий и воинских частей издавали многочисленные листовки из серии «Герои и подвиги».)

Георгиевским кавалерам, которые воспринимались народным сознанием как истинно русские богатыри, в героической символике дореволюционной России принадлежало особое место.

Солдатский знак отличия ордена св. Георгия был учрежден в 1807 г. и предназначался для награждения солдат, матросов и унтер-офицеров, которые «действительно выкажут свою отменную храбрость в борьбе с неприятелем». Заслужить солдатский Георгиевский крест можно было только совершив боевой подвиг: захватив неприятельское знамя, пленив вражеского офицера или генерала, первым ворвавшись во время штурма в крепость противника или на борт его корабля, а также за спасение в бою знамени или жизни своего командира. Не случайно Георгиевскими крестами, дававшимися исключительно за боевые подвиги и отличия «в поле сражения, при обороне крепостей и в битвах морских», гордились больше, чем любыми другими наградами. Потом, в Великую Отечественную, столь же уважительное отношение испытывали фронтовики к солдатскому ордену Славы (воспринимавшемуся как приемник Георгиевского креста не только по своему статуту, но и по унаследованной георгиевской ленточке) и медали «За отвагу», название которой говорило само за себя.

В русско-японскую войну солдатскими Георгиевскими крестами разных степеней было награждено около 87 тыс. человек. В Первую мировую (к 1917 г.) 1-ю степень ордена получили (то есть стали полными Георгиевскими кавалерами) — около 30 тыс. человек, а 4-й степенью было награждено более 1 млн. воинов{586}.

Кого же из них мы знаем? И кого из отмеченных высшей наградой солдатской доблести можно отнести к героическим символам своей эпохи?

Полным Георгиевским кавалером еще до создания знаменитого «батальона смерти» стала женщина-доброволец Первой мировой войны М. Л. Бочкарева, — фигура действительно символическая, за что и была в 1920 г. расстреляна большевиками. Известно, что будущие «красные командиры» С. М. Буденый, В. И. Чапаев и некоторые другие имели Полный [219] бант, то есть все четыре солдатских Георгиевских креста, однако в советское время данный факт старались не афишировать. Эти люди, несомненно, являлись символами, но уже другой, Гражданской войны, к которой «царские кресты» отношения не имели. Иметь награды старой русской армии при советской власти было небезопасно: слишком многие из-за них оказались в подвалах ЧК, а чудом уцелевшие в 20-е годы сгинули позже, в 37-ом. Тем не менее, во время Великой Отечественной войны многие солдаты — участники Первой мировой — с гордостью носили Георгиевские знаки отличия: в обеих войнах врагом была Германия... Так, полный Георгиевский кавалер донской казак К. И. Недорубов в Великую Отечественную был удостоен звания Героя Советского Союза, но при этом так и не стал символом ни одной из двух войн, в которых проявил доблесть.





Героиня Первой мировой сестра милосердия Раиса Михайловна Иванова прославилась не только тем, что оказывала помощь раненным непосредственно на передовой, под огнем неприятеля. Когда командир роты и все офицеры были убиты, она приняла на себя командование и повела солдат на штурм вражеской траншеи, во время которого была смертельно ранена. Награжденная посмертно офицерским орденом Святого Георгия 4-й степени, Иванова оказалась единственной женщиной (если не считать учредившую орден Екатерину II), удостоенной этой высокой награды{587}, но и она не превратилась в символ, сохранившийся в исторической памяти народа.

В то время главными национальными символическими фигурами, воплощавшими народный патриотизм, стали казаки, более близкие к народной аудитории по своему социальному облику{588}. Так, например, Кузьма Крючков — реальный герой, убивший в кавалерийской атаке нескольких немцев, превратился в персонаж лубочной пропаганды — почти мифическую фигуру, собирательный образ лихого русского казака. В армии и среди гражданского населения распространялись брошюры и открытки (аналог листовок более позднего времени) с описанием его подвигов, сильно преукрашенных и преувеличенных.

Кто же такой Кузьма Фирсович Крючков и почему он оказался одним из главных претендентов на роль символа? Донской казак (род. ок. 1890 г.), первый Георгиевский кавалер в войну 1914-1918 гг., к ее концу он имел два Георгиевских креста и две медали, то есть даже не стал кавалером полного банта, хотя и был первым, получившим крест 4-й степени. Дослужился до звания подхорунжего. Его именем были названы папиросы и пароход, портреты печатались на первых страницах журналов, подвиг был запечатлен на многочисленных плакатах и лубках. Показательно, что на фронт, чтобы специально познакомиться с героем, приезжали столичные дамы. В Гражданскую казак К. Крючков сражался против большевиков. За боевые отличия в восстании против них на Дону был произведен в чин хорунжего. Погиб он в 1919 г. в бою под д. Лопуховка Саратовской губернии{589}.

В советское время (и далеко не случайно!) казаки воспринимались как «главная опора царизма», «душители революции», «белогвардейцы». Новая власть не только ликвидировала казачество как особое военное сословие, но и старалась вытравить саму память о нем. Поэтому и этот символ Первой мировой не закрепился в долговременной памяти народа, оставшись знаковой фигурой лишь своего времени. Однако интересно такое свидетельство. 14 декабря 1941 г., в разгар контрнаступления [220] под Москвой, московский журналист Н. К. Вержбицкий записал в своем дневнике:

«Боец Ибрагимов в один день из автомата, винтовки, штыком и гранатой уничтожил 70 солдат и 3 офицера. Получил Героя Советского Союза. Промелькнула о нем газетная заметка, и через два дня он забыт, как и тысячи других героев. А как при царе возились с Кузьмой Крючковым!»{590}
В сознании людей образованных, современников и участников Первой мировой, это имя все-таки сохранилось. И здесь интересны как сами проводимые аналогии между героями двух войн, так и упрек к советской пропаганде, быстро забывающей солдатские подвиги. (Впрочем, в первые месяцы войны у государства и его пропагандистской машины были более неотложные дела. Символы Великой Отечественной стали создаваться немного позднее, когда положение на фронте отчасти стабилизировалось). Но в целом можно констатировать, что Первая мировая война не оставила в исторической памяти россиян устойчивых героических символов.

Иные факторы обусловили фактическое отсутствие героических символов в советском общественном сознании в период Афганской войны. Прежде всего, эта война долгое время оставалась темой, «закрытой для печати», неизвестной в обществе. Власть делала все, чтобы представить «интернациональную помощь ограниченного контингента» исключительно «гуманитарной»: строительством школ и больниц, доставкой грузов «братскому афганскому народу» и т. п. Боевых действий, а следовательно и войны, как бы не было. А раз нет войны — нет и героев. Только через год после начала перестройки стали появляться публикации, в некотором «приближении» отражающие реальную ситуацию. И лишь за пару лет до вывода советских войск из Афганистана начали получать известность имена отдельных героев. Однако этот период совпал с кампанией осуждения советско-афганского конфликта, раскручивавшейся средствами массовой информации. О каких героях-символах «неправедной войны» могла идти речь, если существовал совершенно иной «социальный заказ»?.. Следует также различать сознание армии, где имена героев были известны и широко пропагандировались, и сознание общества, оказавшегося сначала почти в полном неведении о реальных событиях, а потом в плену новых перестроечных штампов — негативных стереотипов отношения к афганской войне, зачастую переносившихся и на ее участников.

Тем не менее, несколько имен оказалось «на слуху». В 1986-1987 гг. в газетах и на радио появились публикации о погибшем воине-интернационалисте, награжденном орденом Ленина, лейтенанте Александре Стовба. О его подвиге говорилось на трибуне XIX съезда ВЛКСМ, затем вышла посвященная ему книга. Посмертный сборник стихов А. Стовбы был выдвинут на соискание премии Ленинского комсомола, а ему самому присвоено звание Героя Советского Союза{591}. Но сегодня о нем помнят только сами ветераны Афганистана: долговременного символа не получилось.

Имя еще одного офицера-«афганца», Героя Советского Союза Руслана Аушева, сохранило известность до сих пор, — но не столько благодаря его воинскому подвигу, сколько из-за последующей политической деятельности. И в числе других широко известных «афганцев» — Героев Советского Союза — тоже лишь генералы-политики Павел Грачев, Александр Руцкой и Борис Громов. А ведь всего в Афганистане звание Героя получили 86 человек, из них 28 посмертно{592}. Таким образом, применительно к Афганской войне можно говорить лишь о «недосформированных» символах. [221]

Фактически все прочие войны и вооруженные конфликты, в которых участвовала Россия в XX веке, носили локальный и кратковременный характер, так что ни по значимости, ни по времени воздействия на общественное сознание, они не могли породить сколько-нибудь устойчивые символы.



Тихонов Игорь "Окно в старом городе"




О. Пономаренко "Победа"


Героические символы отнюдь не являются статичным социально-психологическим образованием. Общественно значимые ситуации могут меняться, придавая и символу иное общественное звучание. Поведение, важное и полезное в одних условиях, через некоторое время может оказываться бесполезным или даже вредным. Соответственно, и отношение к символам общества в целом и власти в частности претерпевает радикальные изменения.
Например, в период Первой мировой войны героическим символом-явлением стало создание женского «батальона смерти» под командованием поручика Марии Бочкаревой, что было призвано поднять боевой дух у «мужской» армии, в которой начались процессы деморализации и разложения. Интересно, что в начале войны, когда моральный дух в обществе и армии был весьма высок, идея создания женских батальонов на волне патриотизма поддержки у власти (монархической, патриархальной) не получила, а в 1917 году, сразу после Февральской революции, Временное правительство использовало его формирование исключительно в пропагандистских целях: этот факт должен был «пристыдить» не желающих воевать мужчин. Интересно и другое: в изменившихся условиях, в период Гражданской войны, инициатива Бочкаревой вновь оказалась отвергнутой, «неуместной» (в белой армии ей посоветовали «не позорить мундир русского офицера и снять погоны»){593}.

А вот другой пример «ситуационного» отношения власти к символам. В начале Великой Отечественной в условиях тяжелых оборонительных боев, громадных людских потерь, когда врага нужно было остановить «любой ценой», в качестве героических символов приобрели известность подвиги летчиков, совершавших различные виды таранов (воздушные, «огненные», ночные), отождествлявшиеся в основном с именами Виктора Талалихина и Николая Гастелло. Позднее, в условиях перелома в ходе войны, когда советская авиация получила господство в воздухе, а острый дефицит опытных военных кадров был преодолен, воздушные тараны стали анахронизмом и перестали быть предметом массовой пропаганды. Более того, все чаще стала звучать мысль: «Сколько же можно гробить технику?»





Судьба героических символов столь же разнообразна, как и судьба их героев-прототипов. Символы не оставались неизменными в общественном сознании. Одни из них исчезали почти без следа, другие видоизменялись, развивались, обогащались новыми деталями или получали новую оценку, третьи — канонизировались, становились «историческими символами» — знаками эпохи. И здесь происходил весьма сложный отбор, в котором власть отнюдь не оставалась в стороне. Особенно значим и регулируем этот процесс был в советском обществе, где история имела не только и не столько научное, сколько идеологическое значение. При этом отбор фактов для «массового потребления» был весьма сложным и жестким.

Так, один из наиболее ярких «функциональных» символов, широко известный в период Великой Отечественной войны, — Юрий Смирнов, участник танкового десанта в тыл врага (лето 1944 г.), раненым захваченный в плен, но не выдавший под пытками военную тайну и распятый немцами на стене блиндажа, — после войны был фактически забыт, хотя и стал посмертно [222] Героем Советского Союза. Иначе сложилась судьба других символов: партизанки Зои Космодемьянской, рядового Александра Матросова и юных подпольщиков-краснодонцев. О них были написаны не только журналистские статьи, но и литературные произведения, сняты художественные фильмы, их имена вошли в школьные учебники.

Следует отметить и другой феномен: некоторые героические символы становились сразу историческими знаками эпохи, минуя собственно «функциональную» стадию. Так, о героях Брестской крепости стало широко известно уже спустя много лет после войны. И это не случайно: в период «оттепели» происходило переосмысление многих исторических событий, в том числе и трагического периода начала Великой Отечественной войны, о котором в послевоенных условиях сталинского правления старались «забыть». Не мог массовый героизм Брестского гарнизона стать символом при Сталине, который вину за собственные стратегические просчеты в начальный период войны пытался переложить на действующую армию и ее командиров. Немногие из оставшихся в живых защитников Бреста после освобождения из немецких лагерей сразу же попали в сталинские... Напротив, в условиях «оттепели» сложилась особая идеологическая конъюнктура, в соответствии с которой нужно было ярче высветить промахи сталинского руководства, что, в частности, позволял сделать пример с героями «бессмертного гарнизона». Историческое расследование и книга С. Смирнова пришлись весьма кстати.

Становясь «историческими», героические символы из преимущественно «служебных», утилитарно-функциональных превращаются в ценностные, входят в устойчивую структуру народного сознания — «исторической памяти».

Небесная Лиса      08-05-2012 12:07 (ссылка)
Re: Человек и война
Когда-то в древности основным механизмом закрепления в памяти поколений был народный фольклор (песни, былины). В XX веке таким инструментом стала массовая культура в соединении со средствами массовой информации и системой образования. Именно поэтому власть, контролирующая прямо или опосредованно все три сферы, получила преимущественные возможности управлять не только текущим состоянием общественного сознания, но и его «опорными точками», каковыми, в частности, являются героические символы. Новые возможности вмешательства «сверху» в глубинные структуры общественного сознания, в том числе ценностные ориентации, породили ситуацию, когда они могут быть как очень быстро заново созданы, так и трансформированы и даже разрушены. По крайней мере, у власти может возникнуть такой соблазн, о чем свидетельствует практика массированного воздействия на психологию российского общества в «перестроечный» и постсоветский периоды. Массированная атака на «систему», на основные устои советского общества затронула и ценности, являющиеся безусловным фундаментом исторической памяти народа, разрушение которого может подорвать не только второстепенные формы его существования, но и самые основы его жизнеспособности.
Однако, Александр Матросов — символ иного порядка, нежели «отцепредатель» Павлик Морозов. Поэтому героические символы Великой Отечественной по-прежнему остаются основой не только народной памяти о той войне, но и ценностным ядром национального самосознания в целом. На процессе их формирования и бытования как психологического и идеологического феномена советской эпохи следует, на наш взгляд, остановиться более подробно. [223]

Героические символы Великой Отечественной: реальность и мифология войны
Важным моментом в поддержании духа войск является обращение к героическим примерам, целенаправленно представляемым как образец для массового подражания. Это общепринятое, широко распространенное в истории явление. Однако, особенностью его в годы Великой Отечественной войны было то, что беспрецедентную роль в формировании символов играло государство, обладавшее монополией на средства массовой информации. Поэтому созданные в то время символы представляли собой причудливое сочетание реальных фактов и вымысла, подлинных событий, отраженных в кривом зеркале пропаганды.

Проблема символов несет в себе изначальное противоречие. С одной стороны, символы — порождение пропагандистской машины, с другой, — феномен массового сознания, в котором находят отражение процессы, происходящие в обществе, в том числе и «культовые» настроения масс. В обстановке «культа личности» и культ отдельных героев становился естественным. Разумеется, он ни в малейшей степени не соперничал с «главным культом», а лишь служил ему, находясь под полным контролем системы, следившей за тем, чтобы «культ героев» не выходил за рамки дозволенного. Она отбирала и шлифовала факты, которые ее устраивали, создавая символы как отвлеченно-обобщенные примеры для подражания, когда в конкретную форму (например, имя героя) вкладывалось особое содержание: реальному человеку приписывались черты идеальной, с точки зрения системы, личности, по которой должен был «равняться» каждый гражданин страны. «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой...» И народ с готовностью впитывал в себя преподносимые ему символы, искренне веря, что именно такими и были его герои, плоть от плоти его. Так просты и типичны были их судьбы, что каждый мог представить себя на их месте. Так легко казалось стать героем! И становились — миллионы, чьи безымянные могилы затерялись по всей России. Их подвиги ничуть не меньше, чем у героев известных. Но слава к ним не пришла: стать символом могли лишь единицы.

Герои-символы служили опорой системы, потому что первым и главным качеством, которым наделяла их пропаганда, являлась беззаветная преданность все той же системе. И именно это качество должны они были воспитать в миллионах сограждан. Превращенные в символы, герои уже не принадлежат себе. Они становятся частью породившей их идеологической машины. Живые или мертвые, — они призваны выполнять отведенные им функции, а система позаботится о том, чтобы никто не докопался до истины в том виде, в каком она действительно имела место, — до того, как прошла через ножницы цензуры и плакатную кисть пропаганды. Любая попытка «развенчивания легенды» объявляется очернительством и дегероизацией. Как будто реальные черты характера и «нетрадиционные» факты из биографии могут умалить значение подвига, или благодарная память об одном герое — принизить славу другого! Для пропагандистской машины подобных доводов не существовало: для нее не важны были герои как таковые, а имели значение лишь символы, ею же самой и созданные. [224] Как и в других областях, система творила символы и в области военной героики. Из многих героических событий и фактов отбирались и возводились в обобщающий пример только те, которые были необходимы в данный момент системе. Механизмов такого отбора было множество.

Какого рода подвиги чаще всего превращались в символы; почему и каким образом происходило вычленение одного героя из ряда многих других, совершивших аналогичный подвиг; какие социальные институты (армейское командование, политорганы, средства массовой информации, литература, искусство и т.д.) участвовали в формировании символа и в какой степени; имел ли данный символ значение для повторения, «тиражирования» аналогичного подвига; насколько символ отражал реальность события и что привносилось в него искусственно пропагандистской машиной, вплоть до элементов фальсификации; какие герои были нужны сталинской идеологии и как живых людей «подгоняли» под рамки стереотипов; на каких этапах войны какого рода символы создавались и имели наибольшее распространение, в чем причина этого? Ответы на эти и многие другие вопросы должны прояснить более общую проблему: какое значение героические символы-стереотипы имели для создания системы сталинских идеологических мифологем; в чем заключалось противоречие между объективной необходимостью поддержания боевого духа армии и народа при помощи героической символики и ее ролью в укреплении мифологического сознания общества в условиях сталинизма. Рассмотрим для начала некоторые общие тенденции.

Символами могли стать реальные факты, соответствующие нужным системе требованиям, и факты, прошедшие обработку, чтобы этим требованиям соответствовать. Умолчание об одном, вымысел о другом, особое внимание третьему — и событие приобретало нужное звучание. Порой прибегали и к прямым фальсификациям, но, как правило, в случаях менее значительных. Необходимость отрапортовать к очередной памятной дате, система разнарядок на награды, «социалистическое соревнование» между подразделениями — все это вело к припискам в донесениях и, что гораздо страшнее, к бессмысленным жертвам, когда штурм какой-нибудь высотки был вызван не требованиями боевой обстановки, а днем рождения Верховного Главнокомандующего. Показательно в этом отношении донесение политотдела 19 Армии от 24.10.42 г.:

«...Докладываю, что в частях «Пилот» продолжается работа по подготовке к проведению 25-летия Октябрьской социалистической революции... Вся работа по подготовке к праздникам проходит под лозунгом практического выполнения приказа товарища Сталина № 227 — укрепление железной воинской дисциплины и наведение порядка в подразделениях, усиление боевой активизации частей и боевой выучки личного состава. Среди личного состава, между подразделениями заключены договоры социалистического соревнования на большее истребление немецких оккупантов, повышение дисциплины, улучшение качества боевой учебы... Политработниками и командирами организована в целом ряде подразделений проверка хода соцсоревнования, об итогах которого по отделениям и взводам проводятся беседы и политинформации. 7 ноября в частях будут подведены итоги предпраздничного соревнования на предмет выявления лучших отделений, взводов и частей, о чем будет отмечено специальными приказами по частям и соединениям»{594}.
В таких ситуациях каждый политработник считал своим долгом отличиться, зачастую не считаясь при этом с людскими потерями. [225]

Отбрасывались или замалчивались подвиги, расходившиеся с официальной версией событий. Так, например, случилось с бойцами 2-й Ударной армии, когда тень от предательства генерала Власова легла на тысячи солдат и офицеров, до конца выполнивших свой долг и оставшихся лежать в лесах и болотах под Новгородом{595}. Действовал такой критерий, как недоверие к окруженцам, отнесение всех пленных к числу предателей. Не потому ли так долго оставались безвестными защитники Брестской крепости, тысячи других героев первых дней и недель войны? Их мужество вступало в противоречие с политическими установками, с объяснением поражений в начале войны не предвоенными преступлениями и стратегическими просчетами высшего руководства, а происками «врагов народа», предательством командиров, нестойкостью бойцов. Система в который раз стремилась переложить всю ответственность на других, припирав свои ошибки тем, кто расплачивался за них кровью. И уж, конечно, не могла она признать и обнародовать подвиги тех, к чьей помощи вынуждена была прибегнуть в самый тяжелый момент, когда и для нее не нашлось иного выхода. Как, например, в случае с Полярной дивизией, целиком, включая комсостав, сформированной из заключенных{596}. В 1941 г. она отстояла Мурманск. До сих пор безымянные, в ней полегли те, кто взамен шпал и ромбов носил тогда номерные знаки воркутинских лагерей.

Держа под своим контролем процесс награждений, система могла отсеять и неугодную ей личность. Существовали разного рода ограничения, которые не позволяли тому, кто совершил подвиг, но в силу ряда причин не устраивал систему, подняться до высшей ступени — звания Героя. Например, принадлежность к репрессированной национальности, родственные связи с «врагами народа», собственная судимость по политической статье, неподходящее социальное происхождение и т.п. Хотя бывали и исключения: в значительной степени это зависело от мужества командира, представившего подчиненного к награде и сумевшего отстоять свою точку зрения перед вышестоящим начальством. Показательна в этом отношении судьба бывшего разведчика, ныне известного писателя Владимира Карпова, получившего звание Героя Советского Союза, невзирая на «пятно» в биографии: хотя в его случае сопротивление системы было довольно сильным, но командование настояло{597}. Примером другого рода является судьба легендарного подводника А.И.Маринеско. 31 января 1945 г. подводная лодка под его командованием потопила крупнейший немецкий лайнер «Вильгельм Густлоф», на борту которого находилось более 6000 гитлеровцев, в том числе около 3700 подводников. Гитлер объявил Маринеско личным врагом, оценив заслуги советского моряка выше, чем сделала это система. Представление Маринеско к званию Героя Советского Союза не было одобрено командованием: помешал его проступок перед походом в январе 1945 г. — связь с иностранной подданной, за что он едва не попал под трибунал{598}. Справедливость восторжествовала только накануне 45-летия Победы. А.И.Маринеско стал Героем Советского Союза, но — увы! — уже посмертно. А сколько было похожих судеб, когда неуживчивый характер, неумение наладить отношения с начальством или какие-то иные обстоятельства являлись для системы более веским доводом, чем совершенный подвиг, и герой не получал признания и заслуженной награды, а порой лишался и награды, уже врученной{599}. Уже после войны все попытки восстановить справедливость наталкивались на чиновное безразличие [226] и решение высших советских и партийных органов от 1965 г. прекратить награждения за подвиги и боевые отличия в период Великой Отечественной войны, что, однако, не мешало осыпать наградами тех же партийных чиновников ко всевозможным юбилеям за несуществующие заслуги.

Итак, система жестко отбирала героев, чаще обращая внимание на формальные признаки, чем на суть вещей. В сомнительных случаях она не утруждала себя поиском истины. Ошибки, клевета, поспешные выводы, второпях приклеенные ярлыки ломали и калечили судьбы, лишая и живых, и павших достойного места в строю. Бывшие советские военнопленные, участники движения Сопротивления, многие из которых стали национальными героями тех стран, в партизанских отрядах которых они воевали, на Родине числились предателями согласно приказу Сталина № 270.

Трагичной оказалась и судьба многих подпольщиков, разведчиков, «бойцов невидимого фронта». Строго законспирированные в условиях оккупации, они порой становились жертвами этой конспирации, когда после прихода наших войск некому было подтвердить особистам, что они работали по заданию партизан, а не являлись пособниками врага. Иногда обвинения против патриотов были провокацией самих гитлеровцев и полицаев. А сталинская система с ее подозрительностью ко всем и каждому шла у них на поводу. Так, на долгие годы была брошена тень на доброе имя молодогвардейца Виктора Третьякевича{600}. Кстати, криминалистическая экспертиза документов подпольной организации, проведенная по инициативе работников Центрального Архива ВЛКСМ, подтвердила, что именно он был комиссаром «Молодой Гвардии». Но споры об этом на страницах печати до сих пор продолжаются. Любая попытка взглянуть на символ, утвердившийся в сознании нескольких поколений, воспринимается болезненно и остро, и всегда найдутся силы, для которых сохранение легенды важнее установления истины.

Система творила символы, в которых она нуждалась. Каждому этапу войны соответствовали символы, несущие определенную смысловую нагрузку, отвечающие очередным на данный момент задачам пропаганды. Иначе и быть не могло. Подвиги начала войны — это подвиги обороняющейся, с боями отступающей армии. Главной задачей было выстоять, остановить врага любой ценой. И весьма своевременными оказались для символа слова политрука Клочкова: «Велика Россия, да отступать некуда — позади Москва!» А прозвучали ли они на самом деле или были вложены в уста героя журналистом, не имело никакого значения.

Перелом в войне, освобождение оккупированных районов страны несли войскам качественно иное психологическое состояние, ставили перед ними иные задачи: воспитание наступательного порыва, беспощадной мести врагу. Здесь и подвиги были «наступательными». И символы, естественно, тоже. Мученики-молодогвардейцы и рядовой Юрий Смирнов, участник танкового десанта в тыл врага, раненым взятый в плен и распятый немцами на стене блиндажа, — наиболее известные из символов 1943 и 1944 гг., призывающие отомстить гитлеровцам за их злодеяния, освободить родных и близких от ужасов фашистской оккупации, до конца быть верными гражданскому и воинскому долгу.

Когда под лозунгом «Вперед, на Запад!» Советская Армия вступила на территорию европейских стран, пропагандистская машина откликнулась на это событие новыми символами. Например, плакатом «Освободим Европу от цепей фашистского рабства», на котором изображен [227] советский солдат, рвущий цепи со свастикой. Ведь и произведения искусства тоже порой выполняли роль символа. Самым известным из них была песня Б. А. Александрова на стихи В. И. Лебедева-Кумача «Священная война». (Кстати, по одной из версий, ее слова были написаны не в 1941-м, а весной 1916 г., в разгар Первой мировой, преподавателем Рыбинской мужской гимназии А. А. Боде, и в конце 1937 г., незадолго до смерти, присланы автором В. Лебедеву-Кумачу, который на второй день Великой Отечественной, слегка переделав, опубликовал их под своим именем{601}. И песня, посвященная одной войне, стала символом другой, совершенно иной по духу и характеру войны, хотя и с тем же противником.) После Победы символом стал памятник Воину-Освободителю скульптора Е. Вучетича, «соавтором» которого, вместо автомата «вложившим» в руку бронзового солдата богатырский меч, разрубающий свастику, оказался никто иной, как Сталин, — обстоятельство, тоже весьма символичное.

Но вернемся к собственно героическим символам. Какими же критериями руководствовалась пропагандистская машина, поднимая отдельный подвиг до уровня символа? Вновь обратимся к мнению Вячеслава Кондратьева:

«Вся война являлась беспримерным и подлинным подвигом всего народа. Одно нахождение на передовой, один шаг на поле боя — все это великое преодоление себя, все это подвиг. Однако, политотделам нужны были «особые» подвиги: единоборство солдат с одной гранатой или бутылкой с зажигательной смесью против танка, или бросание грудью на амбразуры дотов, или подбитие выстрелом из родимой, образца 1891/30 трехлинейки самолета и так далее, и тому подобное. Особо понравилось политотделам бросание на амбразуры»{602}.
Почему-то не воинское мастерство, находчивость, храбрость, которые в первую очередь определяли исход боев и сражений, в основном пропагандировались системой, а самопожертвование, часто граничившее с самоубийством{603}. «Апология жертвенности, идеи сугубо языческой», по определению историка А.Мерцалова, или тиражирование опыта советских «камикадзе», по словам В.Кондратьева, наглядно характеризует жестокие методы руководства войной, которые были свойственны сталинизму.

«Режим, который не жалел людей и в мирное время, не мог жалеть их тем более в войну, спасая собственное существование»{604}.
Весьма показательны в этом смысле и условные обозначения солдат в шифрованных донесениях и телефонных переговорах на фронте — «спички», «карандаши» и прочая «мелочь», очень напоминающая знаменитые сталинские «винтики». Сколько «спичек» сгорело? Спичек не жалко...

Своего рода полемикой с этой официальной традицией представляется нам еще один символ — литературный персонаж, близкий к подлинно народному пониманию героизма, — Василий Теркин:

«Богатырь не тот, что в сказке —
Беззаботный великан,

А в походной запояске,

Человек простой закваски,

Что в бою не чужд опаски,

Коль не пьян.

А он не пьян» {605}.

Смелый и находчивый, чуждый необдуманному риску, но разящий врага расчетливо и умело, чтобы не только его одолеть, но и остаться при этом в живых, вернуться домой с победой, — таков русский солдат у [228] Александра Твардовского. Его невозможно представить в роли смертника, он сам ведет поединок со смертью и побеждает ее. Но образ Теркина — редкое исключение в советской литературе, которое стало возможно благодаря таланту его автора.

В целом же, создание символов являлось исключительной прерогативой системы. От нее зависели все награждения, средства массовой информации находились в ее руках. Если же «по недосмотру» герой превращался в символ сам (встречались и такие, народные символы), ему срочно присваивали официальный статус Героя с соответствующими атрибутами и регалиями: система не терпела самодеятельности. «Дом Павлова» и «редут Таракуля» в Сталинграде, «сопка Тюрпека» в Карелии служат тому подтверждением. Возникшие в солдатской среде как дань уважения героям, не сдавшим своих позиций, названия эти перебрались на военные планы и карты, были взяты системой на вооружение и использованы как средства пропаганды. Старшему лейтенанту Я. Ф. Павлову впоследствии присвоили звание Героя Советского Союза. А высота, которую в сентябре 1942 г. захватил со своим взводом старший сержант С. Т. Тюрпека и пал смертью храбрых, отбив все атаки врага, официально решением Военного Совета Карельского фронта от 6 ноября 1942 г. была названа его именем{606}.

Звание Герой Советского Союза существовало как высшая степень отличия в СССР. Однако, это еще не символ. Звание являлось необходимым, но вовсе не достаточным условием для перехода в новое качество. Героев слишком много, всех не запомнишь. Это до войны орденоносцы были наперечет и могли входить с передней площадки в вагон трамвая. Героев Советского Союза свыше одиннадцати тысяч — только за войну. Символов — от силы два десятка. «Народ должен знать своих героев». Символы — это как раз те, о которых все знают, — но только то, что положено.

Из многих тысяч героев известность получили лишь те, над образами которых усердно потрудилась пропаганда и которые запомнились с детства из школьных учебников, фильмов и книг. Возможности человеческой памяти ограничены. Это тоже нужно учитывать. В этом, наверное, одна из причин персонификации подвигов.

Но когда героический поступок, имевший в годы войны массовое распространение, связывают с именем одного человека, невольно задаешься вопросом: почему именно это имя стало общеизвестным, каким образом произошло выделение одного героя из ряда многих других, совершивших аналогичный подвиг? Так, воздушный таран связывают почти исключительно с именем В. Талалихина, огненный таран — с именем Н. Гастелло, спасение товарищей ценой собственной жизни, закрытие своим телом огневой точки врага — с именем А. Матросова, хотя таких случаев были сотни{607}. Видимо, каждый из этих и многих других примеров имеет свое объяснение. В случае с летчиками оно довольно простое: подобные подвиги совершались и раньше, но в силу объективных причин первыми узнали именно об этих героях. О том, что воздушные и огненные тараны были совершены уже в первые часы войны 22 июня, стало известно значительно позже, спустя годы после Победы. Талалихин же применил ночной таран в воздушном бою над Москвой, где не заметить его подвиг было просто невозможно.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:08 (ссылка)
Re: Человек и война
Что же представляет собой воздушный таран, который одни называют «эталоном ратного подвига», а другие считают фатальным актом самопожертвования, характерным для японских летчиков-камикадзе? [229] Прославленный советский ас Иван Кожедуб утверждает, что воздушный таран применялся как активный, атакующий прием воздушного боя, требующий не только отваги и бесстрашия, но и точного расчета, крепких нервов, быстрой реакции, отличной техники пилотирования, знания уязвимых мест вражеской машины и т.п., при этом гибель пилота не представлялась неизбежной, хотя степень риска, безусловно, была велика{608}. Интересна точка зрения на таран Константина Симонова. Мы приведем здесь отрывок из его интервью Василию Пескову, считая нужным обратить внимание не только на ответ, но и на форму поставленного вопроса:
«П.: В рассказах о первом годе войны, в воспоминаниях, в стихах, в старых подшивках газет часто встречается слово «таран». Все понимают, что это героический акт — ударить своим самолетом машину врага. Но такой способ борьбы явно нерационален — гибнет и свой самолет. Почему тараны были частыми в сорок первом? Почему они воспевались? И почему позже сбивали самолеты все же из пушек и пулеметов, а не винтом и крылом?
С.: Я думаю так. На первом этапе войны авиационная наша техника была слабее немецкой. К тому же у летчиков опыта недоставало: нерасчетливо растратил боезапас, а противник уходит, злость заставляет ударить его хоть чем-нибудь — винтом, крылом. Чаще всего так били бомбардировщик — в нем четыре человека, и машина более дорогая, чем истребитель. Эта подспудная арифметика, несомненно, имела значение. И надо иметь в виду: у нападавшего все же были шансы остаться живым, и даже машину иногда удавалось сажать. Много писали о таранах, потому что в этом акте ярко проявлялась готовность жертвовать жизнью во имя Родины. И об этой готовности тогда, в сорок первом, важно было рассказывать. Ну и, естественно, действовал закон: чем чаще о чем-то пишут, тем чаще это находит отзвук и в жизни... Позже, когда качество немецких и наших самолетов уравнялось и когда летчики поднабрались опыта, к таранам стали прибегать редко»{609}.

Этот взгляд писателя полностью подтверждается фактами. В самом деле, во время Великой Отечественной войны динамика таранов в небе тесно соотносится с ее периодами. Если в 1941-1942 гг. было совершено около 400 таранов, то в 1943-1944 гг. — свыше 200, а в 1945 г. — немногим более 20.

«По мере завоевания нашей авиацией господства в воздухе объективная необходимость жертвовать своей жизнью и машиной уменьшалась»{610}.




В случаях с огненным тараном перед летчиком возникала качественно иная ситуация, не зависящая от этапа войны и господства в воздухе: самолет подбит, горит, до своего аэродрома не дотянет, выброситься с парашютом над территорией, занятой противником, значит попасть в плен. И пилот направлял подбитую машину в гущу вражеской техники, зная, что и сам неизбежно погибнет. В многоместном самолете такое решение принималось всем экипажем, однако награждали за подвиг, как правило, одного командира. Даже в легендарном экипаже Н. Гастелло высшей наградой — званием Героя Советского Союза — отмечен только он сам, а его товарищи Г. Скоробогатый, А. Бурденюк и А. Калинин награждены орденами Отечественной войны 1-й степени, и то лишь через 17 лет после гибели. Судьба одна, а слава разная, даже у людей из одного экипажа. А сколько «огненных пилотов» вообще не отмечено наградами... Поднимая одного героя до уровня символа, система уже не интересовалась другими, потому что лишь символ мог выполнять определенные идеологические функции, а для этого над ним требовалось немало потрудиться, отбрасывая неугодные факты, шлифуя [230] биографии, чтобы превратить человека в памятник, в лозунг, в легенду, в образец для массового подражания. И уже не имело значения, кто был первым. Главное, кого первым заметила система и насколько он соответствовал нужному ей стереотипу героя.

Только в 1996 г. присвоено звание Героя России капитану Александру Маслову и членам его экипажа, которые были однополчанами Н. Гастелло и погибли в том же бою 26 августа 1941 г., как и он, пойдя на таран. Их останки в 1951 г. были обнаружены на предполагаемом месте его гибели. Но тогда сведения об этом засекретили, а в 1964 г. личное дело А. С. Маслова в Центральном архиве Министерства обороны было уничтожено вместе со всеми документами, подтверждающими обстоятельства подвига. Копии чудом сохранились в личном деле стрелка-радиста Г. В. Реутова, что позволило спустя 55 лет, с огромным трудом преодолев сопротивление системы, добиться награждения героев. А подлинное место захоронения экипажа Н. Гастелло до сих пор остается неизвестным{611}.

С Матросовым дело обстоит еще сложнее, хотя и здесь ситуация схожая: он не был первым, кто закрыл своим телом огневую точку врага, но именно его подвигу придали особое значение. Элемент случайности? Может быть, выразительный слог политдонесения обратил внимание командования на этот факт и потому о нем доложили Сталину? На этом случайности кончаются. За дело с присущей ей основательностью взялась пропагандистская машина. И вот уже реальная дата подвига — 27 февраля 1943 г. — подменяется другой, не соответствующей действительности, но зато красивой и удобной, приуроченной к славному юбилею — 25-летию Красной Армии. А прозвучала она впервые в приказе Сталина № 269 от 8 сентября 1943 г., откуда и вошла во все учебники истории{612}. Приказ наркома обороны гласил:
«...Подвиг товарища Матросова должен служить примером воинской доблести и героизма для всех воинов Красной Армии.

Для увековечения памяти Героя Советского Союза гвардии рядового Александра Матвеевича Матросова приказываю:

1. 254-му гвардейскому стрелковому полку присвоить наименование «254-й гвардейский стрелковый полк имени Александра Матросова».

2. Героя Советского Союза гвардии рядового Александра Матвеевича Матросова зачислить навечно в списки 1-й роты 254-го гвардейского полка имени Александра Матросова»{613}.

Это был первый в истории Отечественной войны приказ о зачислении навечно в списки частей воинов, совершивших выдающиеся подвиги.

И полетела крылатая фраза, абсурдная с самого начала: некто «повторил подвиг Матросова». Но ведь подвиг был у каждого свой! Подвиг нельзя «повторить», его каждый раз совершают заново — разные люди, в разных обстоятельствах. Приведем для примера описание подвига одного из неизвестных «матросовцев» — ефрейтора Владимира Дмитриенко, обнаруженное нами в донесении политотдела 19 Армии Карельского фронта от 29.09.44 г.:

«В частях широко популяризируется геройский подвиг коммуниста ефрейтора Владимира Дмитриенко из 122 стр. дивизии, который во время выполнения задачи по разведке огневых точек противника добровольно пошел в разведку. В ходе выполнения боевого задания по разведчикам немцы открыли сильный огонь, который заставил подразделение залечь и не дал возможности продвигаться. Ефрейтор Дмитриенко решил заглушить левофланговый ДЗОТ. Он быстро поднялся и с криком "Вперед!" устремился в гранатами в руках к [231]ДЗОТу, откуда немцы вели непрерывный огонь. Подбежав к самому ДЗОТу, Дмитриенко взмахнул гранатой, но в этот момент вражеская пуля сразила его и он упал, закрыв своим телом амбразуру ДЗОТа. Воодушевленные подвигом Дмитриенко, бойцы неудержимо устремились вперед, ворвались в окопы и ДЗОТы немцев, где гранатами и огнем из автоматов уничтожали фашистских мерзавцев. Немцы были выбиты из опорного пункта. Только у ДЗОТа, где пал коммунист Дмитриенко, наши бойцы насчитали более 10 убитых гитлеровцев. О подвиге Дмитриенко помещен материал в газете "Героический поход" и "Сталинский боец"»{614}.
Но мало было публикаций в дивизионной и армейской газетах для превращения героя в символ. Он мог стать лишь символом местного масштаба, предметом гордости командиров и политработников: «У нас в части тоже есть свой Матросов». Как и многие другие герои, Дмитриенко оказался «в тени» этого имени, в результате чего его подвиг невольно воспринимался как подражательный, «воспитанный на примере».

Равный по значимости подвиг оценивался неодинаково. В Действующей Армии довольно частыми были случаи, когда командир части представлял отличившегося подчиненного к одной награде, а вышестоящее начальство награждало его другой, более низкой по статусу, исходя из каких-то своих соображений, иногда просто из-за отсутствия в наградном отделе нужного количества орденов.

Безусловно, превращение героя в символ зависело не только от прихоти системы, но и от целого ряда случайностей. Сам подвиг мог быть исключительным, но, совершенный вдали от начальства и политотделов, так и остаться никому неизвестным. В другом случае донесения могли писаться людьми, не блещущими красотой стиля. И, наконец, в тяжелой боевой обстановке было иногда просто не до того.

Большую роль в создании символа играл журналист, по воле судьбы оказавшейся на месте событий. Сейчас уже мало кто помнит, что одновременно со статьей Петра Лидова «Таня» в «Правде» — о девушке-партизанке, казненной гитлеровцами в селе Петрищево, в «Комсомолке» вышла статья его коллеги по перу С.Любимова, который побывал там вместе с ним. Однако, замечен и отмечен был лидовский материал, как более выразительный. По легенде, Сталин, прочитав в газете ответ партизанки на вопрос гитлеровцев:

«Где находится Сталин?» — «Сталин на посту!»,
произнес слова, решившие посмертную судьбу девушки: «Вот народная героиня».

И завертелась машина, превращая неизвестную комсомолку Таню в Зою Космодемьянскую, первую женщину, получившую в Великой Отечественной войне звание Герой Советского Союза{615}.

Несмотря на огромный объем литературы, посвященный подвигу девушки, некоторые обстоятельства ее гибели по идеологическим соображениям тщательно скрывались. Так, ни слова не говорилось о неоднозначной реакции жителей с. Петрищево на диверсию, в результате которой несколько семей зимой осталось без крова. Далеко не все сочувствовали пойманной фашистами партизанке. Приведем несколько документов. У жены П. Лидова — Г. Я. Лидовой — хранятся выписки из уголовных дел на С. А. Свиридова, А. В. Смирнову и др. жителей села Петрищево, сделанные в 1942 г. после их осуждения военным трибуналом войск НКВД Московского округа. Через сутки после поджога партизанами трех домов, принадлежащих гр. Смирновой А. В., Солнцеву И. Е. и Кореневу Н., житель села Свиридов С. А., стороживший свой дом и садик, заметил выходящего из села человека и донес об этом фашистам. Схваченный [232] партизан оказался девушкой. По деревне пронеслась весть, что поймали поджигательницу. А дальше произошло следующее.

Из показаний Петрушиной (Кулик) Прасковьи Яковлевны:

«На следующий день после задержания Зою привели к нам в 22 ч., измученную, со связанными руками. Утром в 8-9 ч. пришли Смирнова, Салынина и др. Салынина несколько раз сказала Смирновой, чтобы та била. Смирнова пыталась ударить, но я встала между ней и Зоей, не дала бить и выгнала. Немецкий солдат взял меня за ворот и оттолкнул, я ушла в чулан. Спустя несколько минут Смирнова и Салынина вернулись. Смирнова на ходу взяла чугун с помоями, бросила в Зою и чугун разбился. Я быстро вышла из чулана и увидела, что Зоя вся облита помоями».
Из показаний Солнцева Ивана Егоровича:

«Придя в дом Кулика, я сказал немцам, что это мой дом она подожгла. Меня сразу пропустили и немцы велели мне бить Зою, но я и жена категорически отказались. Когда при казни Зоя крикнула: "Немецкие солдаты, пока не поздно, сдавайтесь в плен, победа за нами", — Смирнова подошла и сильно ударила ее по ноге железной палкой, сказав: "Кому ты загрозила? Мой дом сожгла, а немцам ничего не сделала", — и выругалась»{616}.
Обнародование такого рода фактов несомненно вступило бы в противоречие с официальным тезисом о всенародной поддержке партизанской борьбы жителями оккупированных районов. Куда удобнее была версия о том, что Зою предал ее товарищ по группе Василий Клубков, схваченный, как и она, в Петрищево и оказавшийся менее стойким{617}. Случай единичного предательства не шел в разрез с общим направлением пропаганды того времени, тогда как поведение местных жителей приобретало в глазах системы характер опасной тенденции. О том, как тщательно оберегала система неприкосновенность символа в угодном ей виде, свидетельствует еще один любопытный документ. Это докладная записка инструктора отдела школьной молодежи ЦК ВЛКСМ Тишенко секретарям ЦК ВЛКСМ Михайлову Н. А. и Ершовой Т. И. от 30.12.48 г.:

«Директор и учителя школы № 201 г. Москвы имени Зои Космодемьянской сообщили, что в организации и проведении экскурсий к месту казни и могилы Зои Космодемьянской следовало бы устранить имеющиеся недостатки. В деревню Петрищево, где зверски замучена фашистами Зоя, приходят много экскурсий, большинство из которых — это дети, подростки. Но этими экскурсиями никто не руководит. Экскурсии сопровождает Воронина Е. П., 72-х лет, в доме которой размещался штаб, где допрашивали и пытали Зою, и гражданка Кулик П. Я., у которой находилась Зоя до казни. В своих объяснениях о действиях Зои по заданию партизанского отряда они отмечают ее смелость, мужество и стойкость. В то же время говорят: "Если бы она и дальше продолжала к нам ходить, то принесла бы много убытка деревне, сожгла бы много домов и скота". По их мнению, это, пожалуй, Зое и не следовало бы делать. Объясняя о том, как Зоя была схвачена и попала в плен, они говорят: "Мы очень ждали, что Зою обязательно освободят партизаны, и были очень удивлены, когда этого не случилось". Такое объяснение не способствует правильному воспитанию молодежи»{618}.
До сих пор история трагедии в Петрищево хранит немало загадок и ждет своего объективного исследования.



Еще один символ — 28 гвардейцев-панфиловцев — тоже обязан своим возникновением журналистам. Корреспондент «Комсомольской правды» В.Чернышев и спецкор «Красной звезды» В.Коротеев, даже не побывавшие [233]на месте боев, не беседовавшие с их участниками, воспользовались информацией, полученной в штабе дивизии. В первоначальных своих публикациях, наряду с некоторыми неточностями, они в целом дали объективную и справедливую оценку героизму бойцов 8-й Панфиловской дивизии, отметив, что тяжелые бои велись ими на всех участках и на каждом было проявлено исключительное мужество. Упоминались особо отличившиеся бойцы 4-й роты Н-ского полка, которые вели бой с фашистскими танками в районе разъезда Дубосеково. Перед боем эта рота насчитывала до 140 человек, после боя в ней осталось около 30. Смертью героев погибло более 100 бойцов. Но Коротеев, не располагавший точными данными, по приезде в Москву в разговоре с редактором значительно приуменьшил число участников боя, сказав, что состав роты, видимо, был неполный, примерно человек 30, из которых двое оказались предателями. Другой журналист — А.Кривицкий, опираясь на эти слова, написал передовую «Завещание 28 павших героев»{619}. Так, весьма безответственным образом появилась эта цифра, лишившая заслуженной славы сотни героев роты, полка, дивизии. Напечатанное в газете, да еще в передовице, не могло ставиться под сомнение. 28 героев стали Символом. Имена под эту цифру подбирались особенно тщательно, хотя не обошлось и без проколов: шестеро оказались в живых, из них двое потом долго и безуспешно доказывали свою принадлежность к «списку» героев{620}. Интересно и другое: по книге безвозвратных потерь видно, что люди, включенные в поименный список, погибли в разное время в разных местах, а не в один день у разъезда Дубосеково. Впрочем, для системы такие «мелочи» уже не имели значения: когда символ создан, обратного хода нет.

Наконец, в создании такого символа, как «Молодая Гвардия», исключительная роль принадлежит Александру Фадееву. И здесь возникает вопрос о моральной ответственности писателя, не изменившего в художественном произведении имена реально существовавших людей, которые послужили прототипами его героев. Вследствие этого произошла подмена исторической реальности литературным вымыслом в сознании всего народа. О молодогвардейцах судили не столько по документам и свидетельствам участников событий, сколько по роману, который, по словам самого А. Фадеева, не претендовал на документальную точность{621}. Так, нескольким невиновным были навешаны ярлыки предателей, они подверглись репрессиям, последовали и гонения на их семьи. Лишь недавно они были полностью реабилитированы, но продолжают оставаться заложниками легенды, созданной А. Фадеевым{622}. Этот перечень можно продолжить.

Несомненно, существовали символы, возникновение которых готовилось системой заранее. Одним из них стало Знамя Победы. Сейчас уже трудно сказать, случайно или нет в одну из знаменных групп, штурмовавших рейхстаг, были включены русский и грузин. Но в том, что система не обошла этот факт вниманием и преподнесла его как особый подарок Сталину, сомневаться не приходится. Знаменных групп было несколько, как и флагов, водруженных ими в разных частях рейхстага. Подвиг каждой из них достоин высшей награды. Так, были представлены к званиям Героев Советского Союза разведчики группы лейтенанта С. Сорокина, закрепившие флаг на скульптурной группе над главным входом в рейхстаг. Их подвиг был подробно описан в наградных листах, подписанных командованием корпуса, но командование армии [234]представления на них не подписало{623}. Знамя Победы могло быть только одно, а значит, участники только одной группы могли стать Героями, чтобы затем превратиться в символ. Логика системы воистину была железной.

Подведем некоторые итоги. Среди методов, которыми пользовалась система для создания необходимых ей символов, можно назвать следующие:

— несправедливое умалчивание об одном герое или подвиге и целенаправленное возвеличивание другого с использованием всех доступных средств агитации и пропаганды;

— выделение одного героя из ряда других, совершивших аналогичный подвиг, т.е. неравная оценка равного подвига, персонификация подвига;

— создание пропагандистского клише, стереотипа героя, под который искусственно «подгонялись» живые, реально существовавшие люди;

— фальсификация — полная или частичная, включая подмену одного героя другим, присвоение чужих заслуг, искажение обстоятельств подвига, неверную трактовку событий и т.п.

Можно выделить определенную закономерность и провести классификацию типов подвига, наиболее часто использовавшихся системой для превращения их в символы:

— Единоборство с превосходящими силами противника, удержание боевых позиций ценой собственной жизни (с гранатой под танк; вызов огня на себя; подрыв гранатами себя и врагов при угрозе плена; и др.);

— Массовый героизм, коллективный подвиг (стойкость целых подразделений);

— Акты самопожертвования, спасение товарищей ценой собственной жизни (грудью на амбразуру);

— Мученическая смерть под пытками в плену у врага, верность долгу и присяге перед лицом смерти;

— Уничтожение врага таранным ударом при отсутствии иных средств ведения боя (воздушный таран); нанесение максимально возможного ущерба врагу ценой собственной жизни, отказ от возможности спастись (огненный таран);

— Единство и дружба советских народов (подвиги многонациональных воинских коллективов; героизм бойцов разных национальностей) — (При существовании запрета на представление к званию Героя представителей высланных народов!);

— Спасение боевого знамени и другой воинской и советской символики.

Для символов местного масштаба — «Герои нашей части», «Герои нашей Армии» и т.п., возникавших непосредственно на фронте без участия главных политических структур, наиболее характерными чертами являются солдатская находчивость, смекалка, боевое мастерство, позволяющие наносить урон врагу с собственными минимальными потерями{624}. Именно к такого рода символам относится и Василий Теркин, поднявшийся, однако, до общенародного уровня.

* * *
Другой стороной проблемы является вопрос о том, какое влияние оказывали героические символы на сознание людей, в какой степени выполняли отведенные им функции, существовало ли противоречие между собственным мироощущением советского солдата и тем, которое навязывала ему система?[235]

Вспомним слова К. Симонова:

«Чем чаще о чем-то пишут, тем чаще это находит отзвук и в жизни».
В этом смысле символы, безусловно, срабатывали, оказывая сильнейшее эмоциональное воздействие на огромные массы людей, особенно молодых, воспитанных на революционной романтике и героике (тоже символах, но более раннего времени), а потому наиболее восприимчивых. Примеры доблести и героизма, активно пропагандируемые в печати, на митингах и красноармейских собраниях, с одной стороны, вызывали общее стремление отомстить врагу за гибель товарищей, с другой, — быть похожими на них и сражаться с еще большим мужеством и энергией.

«Мы заявляем, — говорилось в письме Военному Совету 2-го Белорусского фронта от комсомольцев и молодежи 272 стрелковой Свирской дивизии от 28.03.45 г., — что любой Ваш приказ будет нами выполнен с честью и достоинством комсомольцев. На пути к достижению цели у нас встретятся трудности, но мы их преодолеем так же, как преодолели наши старшие товарищи, так же, как преодолевали их Зоя Космодемьянская, Александр Матросов и Юрий Смирнов. Мы заверяем Вас, что каждый комсомолец и молодой воин нашего соединения будет в первых рядах атакующих. Мы будем бить врага так, как били его в недавних боях лучшие комсомольцы нашего соединения... На такие подвиги способен каждый из нас. Мы любим свою Родину и для счастья ее не пожалеем своих сил. Мы готовы за Родину пролить каплю за каплей свою кровь, неся в своих молодых сердцах священную ненависть к врагу... Водрузим знамя победы над Гдыней! Смерть фашистским захватчикам!»{625}
Известно немало случаев, когда молодые бойцы и командиры носили всю войну в комсомольских билетах вырезанные из газет портреты Зои Космодемьянской, на танках и самолетах писали «За Зою!» Подобное происходило и с именами других героев. Символы общесоюзного масштаба дополняли в сознании людей их собственный опыт: подвиги друзей-однополчан, очевидцами которых они становились, личные трагедии — гибель семьи или кого-нибудь из близких, разорение родной деревни и т.п. Все это вместе взятое включалось затем в «личный счет мести врагу», о чем и отчитывались друг перед другом на собраниях перед началом боевой операции или накануне наступления{626}. Организаторами составления «счетов мести» выступали парторги, комсорги, политработники.

Как один из примеров прямого воздействия символа на настроения бойцов, приведем отрывок из отчета об одном открытом комсомольском собрании в частях 19 Армии по письму матери Олега Кошевого к товарищу сына лейтенанту И. Лещинскому от 9.11.43 г.

«...Комсомолец, младший сержант т. Мацко в своем выступлении сказал: "Мы беспощадно мстим за молодогвардейцев — прямой наводкой из орудий громим логово врага. Проведенные последние две боевые стрельбы получили хорошие оценки командования батальона — цели были поражены. Наш расчет в основном комсомольский и на призыв матери юного героя Е. Н. Кошевой, на обращение молодежи мы ответим беспощадной местью. Мы будем увеличивать счет мести немецким захватчикам и до конца выполним наказ матери героя". ...Многие из присутствовавшей на комсомольских собраниях несоюзной молодежи обратились с просьбой принять их в ряды ВЛКСМ. Так, тов. Симакова на собрании заявила: "Смерть краснодонцев потрясла меня и я почувствовала, что не могу больше быть вне рядов Ленинско-Сталинского комсомола, который воспитывает таких героев, как был Олег и его товарищи. Я прошу принять меня в комсомол"»{627}. [236]
Впрочем, далеко не всегда выступления на митингах и собраниях могут служить барометром настроений в армии. Об этом свидетельствуют сами политдонесения:

«В некоторых подразделениях, которые ранее находились на выполнении боевых заданий, где не были проведены собрания о любви к Родине и воинской доблести — традициях русского народа, в настоящее время закончено проведение таких собраний. Проведению собраний так же, как и ранее, предшествовала тщательная подготовка. Собрания прошли хорошо и с большим подъемом... Проводилась работа по подготовке бойцов и сержантов к выступлениям»{628}.
Насколько искренними были подобные выступления, в ряде случаев довольно сложно определить.

Не всеми категориями бойцов героические символы воспринимались одинаково. Призванные в ноябре-декабре 1944 г. из освобожденных от немецкой оккупации районов Западной Украины, Западной Белоруссии, Молдавии и Прибалтики бойцы нового пополнения, знакомые с новой идеологией только понаслышке (за два предвоенных года после вступления Советской Армии на эти территории система еще не успела развернуться в полной мере, да и влияние сталинской пропаганды за столь короткий срок не могло оказаться действенным), относились к ее символам с изрядной долей скепсиса:

«В ходе бесед выяснилось, — говорится в донесении Политотдела 19 Армии от 28.12.44 г., — что ряд бойцов пополнения не верит в героические подвиги воинов Красной Армии. Так, в 27 стрелковой дивизии после проведения беседы о подвиге Героя Советского Союза сержанта Варламова, закрывшего своим телом амбразуру вражеского ДЗОТа, были реплики: "Этого не может быть!"»{629}
И все же в своем подавляющем большинстве советские люди относились к героическим символам именно так, как это и планировалось пропагандистской машиной. Хотя было и глубокое понимание того, что нельзя разделять героизм и будни, потому что «и будни войны являлись подвигом, возможно, большим, чем мгновенная вспышка, эмоциональный всплеск, когда солдат бросается на танк с одной гранатой. Это секунды, а будни — это дни и ночи, кровавые и беспросветные, потому что только смерть или ранение могут освободить солдата от постоянного, нечеловеческого напряжения, выдерживать которое было неимоверно трудно»{630}.

Тем обиднее было чувствовать за спиной пулеметы заградотрядов, знать, что за любое неосторожное слово и трезвый взгляд на действительность можно угодить в СМЕРШ. Эта горечь за недоверие и подозрительность системы по отношению к тем, кто на грани своих сил, голодный и холодный, до предела усталый и измученный, под постоянным огнем противника, зачастую превосходящего числом и вооружением, отбивал непрерывные атаки и поднимался в атаки сам, делая порой невозможное, проявляя чудеса героизма, — эта обида и горечь солдата к системе предельно ясно выразилась в одной из песен фронтового фольклора:

«Первая болванка пробила бензобак.
Я выскочил из танка, и сам не знаю, как.
А потом в особый вызвали отдел:
"Почему ты, сволочь, вместе с танком не сгорел ?!"
А я отвечаю, а я говорю:
"В следущей атаке обязательно сгорю... "»{631} [237]

Вот так и чувствовал себя солдат на войне, — с одной стороны, испытывая великое чувство гражданственности, ощущая себя личностью, от которой зависит судьба Отечества, готовый на самопожертвование, честно и с достоинством исполняющий свой ратный труд; а с другой, — поставленный системой в положение «винтика», когда человеческая жизнь ценилась порой дешевле, чем цинковый ящик с патронами. Война велась жестоко и по отношению к своим же солдатам. Сталинский режим не считался с потерями, и «не было случая в годы войны, чтоб за напрасные потери осудили хоть бы одного командира высокого ранга»{632}. «Мы за ценой не постоим» — эти слова из песни Булата Окуджавы очень точно отражают пафос военных лет. Эти же слова выражают и сущность героических символов периода Великой Отечественной войны, саму атмосферу того времени.

Итак, к вопросу о значении символов нельзя подходить упрощенно. Обращение к героическим примерам всегда имело место в истории и играло важную роль в поддержании боевого духа армии и народа. Очевидно, что и в годы Великой Отечественной войны существовала объективная необходимость в пропаганде подвигов, которые призваны были служить и служили образцом для массового подражания, вдохновляющим примером для миллионов людей.

«...Героический подвиг не только зовет следовать конкретному героическому примеру своих однополчан, друзей, товарищей, соотечественников, но и как бы создает готовую форму, "своеобразную модель" героической деятельности, которая может широко распространяться»{633}.



А. Лактионов "Письмо с фронта"




Небесная Лиса      08-05-2012 12:08 (ссылка)
Re: Человек и война
Такой моделью, но, как правило, схематичной и упрощенной, втиснутой в узкие идеологические рамки, и являлись символы. И именно здесь объективная необходимость их создания вступала в противоречие с еще одной ролью, которую эти символы выполняли, — ролью, навязанной им системой. Отражая массовый героизм советских людей и способствуя его росту, они в то же время укрепляли мифологическое сознание общества в условиях сталинизма, нередко искажая факты реальной истории. Поэтому, обращаясь к прошлому, следует отделять событие от его символа и героя от наших представлений о нем.
Однако задача и смысл работы историка нашего, постсоветского времени заключается вовсе не в огульном отрицании старых ценностей и сокрушении вчерашних идеалов. Профессионализм исследователя как раз и состоит в том, чтобы бережно взвесить на весах Истории все реалии прошлого, не смешивая подвиг народа и преступления системы, но понимая, что разделить государство и общество — невозможно. Как невозможно отделить день сегодняшний от пройденного страной пути, долгого и мучительного, первые шаги по которому были сделаны именно тогда — в годы тяжких военных испытаний и начала раскрепощения человеческого духа.



Религиозность и атеизм на войне
Вера и атеизм на войне как социально-психологическая проблема
В истории России связь армии с церковью всегда была достаточно сильной, начиная с благословения Сергием Радонежским Дмитрия Донского на борьбу с монголо-татарами и участия монахов Пересвета и Осляби в Куликовской битве. Лики святых на боевых знаменах русских армий, иконы Богоматери в решающих сражениях, включая Бородинскую битву, — все это факты одного порядка. При Петре I складывается институт военного и морского духовенства русской армии и флота. В 1801 г. Павел I вводит своим указом военное ведомство священников. В причисленных к этому ведомству храмах наряду с религиозными реликвиями хранились знамена прославленных частей, оружие и доспехи военачальников, покрывших себя славой в сражениях, увековечивались погибшие воины. А сами военные священники занимались не только богослужебной деятельностью, но и проводили беседы с солдатами, занятия по словесности и даже вели антиалкогольную пропаганду{634}.

После революции 1917 года традиции сотрудничества армии и церкви были разрушены, а широкомасштабная антирелигиозная кампания и политика государственного атеизма привели к глубоким изменениям в общественном сознании, включая и сознание военнослужащих. На смену военным священникам пришли комиссары и замполиты.

«Теперь за душу бойцов отвечаем мы, коммунисты!»
— заявил один из генералов политического фронта{635}.

Вера в Бога для этой души явно не предусматривалась. Однако бытовая религиозность в армии никуда не исчезла, хотя и приняла несколько иные, отличные от распространенных ранее, формы.

Любая религия — общественный институт, тогда как религиозность — это находящийся с ней в сложной взаимосвязи элемент массового и индивидуального сознания, включая социальную психологию. При этом даже в обществах с глубоко укорененной конфессиональной традицией бытовая религиозность часто не ограничивается ее рамками. Тем более в обществах с разрушенной или деформированной религиозной традицией и особенно с государственным атеизмом бытовая религиозность, отнюдь не исчезая, приобретает внетрадиционные формы (неоязыческие и индивидуализированные). [239]

Для дореволюционной России было характерно наибольшее распространение православия и соответствующих ему форм бытовой религиозности. Распространение атеизма в советское время отнюдь не ликвидировало все формы массового религиозного сознания, однако вытеснило религиозность за рамки традиционно-нормативных форм в область «бытовой мистики» (суеверий, примет и т.д.).

Существуют определенные общественные ситуации, при которых масштаб распространения и интенсивность проявления религиозности резко возрастают. К ним относятся практически все социальные катаклизмы и особенно войны. Причем, бытовое религиозное сознание в боевой обстановке является прямым продолжением его наиболее распространенных форм в условиях мирной жизни данного общества.

Война в психологическом плане относится к категории «пограничной ситуации», то есть крайне опасной, неопределенной, непредсказуемой, угрожающей самой жизни человека и почти не зависящей от его воли и разума. Чем менее она управляема и зависима от человека, тем сильнее его склонность к поиску психологической опоры, в попытке управлять внешними обстоятельствами через иррациональные действия.

«Атмосфера постоянной опасности и смерти на войне, так же как и непосредственного соприкосновения с природой, тем хороша, что устремляет душу к вопросам вечности, вдаль от мусора жизни, от сумерек будней»{636},
— писал в своем дневнике участник русско-японской войны дивизионный врач В. П. Кравков.

Но что есть «вопросы вечности», как не обращение человека к сферам не только духовным, но и просто мистическим, причем в самых различных видах и формах? Неопределенность, непредсказуемость событий в условиях постоянной угрозы самой человеческой жизни — и есть та область, которая открывает дорогу к вере в сверхъестественные силы. Причем вера эта имеет вполне практическую цель — получить мистическую защиту, путем выполнения неких ритуальных действий (чтения молитв, ношения амулетов, соблюдения ситуационных запретов-табу) оградив себя от опасностей.

Особенно такое стремление «повлиять на судьбу» характерно для военной обстановки. В условиях традиционной религиозности оно проявляется в привычных молитвах и ритуалах, в обращении к Богу даже среди не очень верующих в обычной, мирной жизни людей.

«Рождество нам придется встречать и провести на передних позициях. Жаль очень, что не придется сходить к Всенощной»,
— писал 22 декабря 1914 г. сестре с фронта Первой мировой войны унтер-офицер И. И. Чернецов. А в следующем своем письме так описывал свои мысли и чувства в дни религиозного праздника:

«Находясь на позиции в сочельник вечером, как-то невольно мыслями переносился к вам в Москву. Живо представлялся вечер этот, как он проходит в Москве: сначала суетня на улицах, потом прекращение движения трамвая и постепенное прекращение уличной сутолоки, и, наконец, начинается звон в церквях, какой-то торжественный, праздничный, начало службы великим повечерием и, наконец, всенощная. Народ по окончании высыпает из церквей и расходится в радостном праздничном настроении. Здесь же было совершенно тихо и у нас, и у немцев, и даже в воздухе. Ночь была звездная и нехолодная, и эта тишина особенно нагоняла грусть, и сильнее чувствовалась оторванность от вас»{637}. [240]
В атеистическом обществе в экстремальных условиях войны также происходит активизация религиозности. Так, во время Великой Отечественной и в первые послевоенные годы наблюдался значительный приток людей в религиозные общины. Активизировалась в этот период и деятельность православной церкви: духовенство утешало людей в скорби, связанной с потерями в войне, призывало верить в победу, шефствовало над госпиталями, собирало деньги и ценности на постройку боевой техники{638}. И вот на совещании в загородной резиденции Сталина 4 сентября 1943 г. было решено пересмотреть государственную политику в области религии. Впервые за годы советской власти стали открываться некоторые из закрытых после революции храмов. Если к началу войны на территории СССР оставалось, по разным данным, от 150 до 400 действующих приходов, то буквально за несколько лет были открыты тысячи храмов, и количество православных общин доведено, по некоторым сведениям, до 22 тысяч. Прекратились прямые гонения на верующих и святотатственные выступления «Союза воинствующих безбожников». Значительная часть репрессированного духовенства была отпущена на свободу{639}.

Основными носителями религиозного сознания в тылу выступали женщины — матери, жены, сестры, невесты ушедших на фронт мужчин. Молились за спасение близких, за победу над врагом и скорейшее окончание войны, искали духовного утешения. А на передовой, хотя и не столь явно, обращались к вере те, кто постоянно «ходил под Богом».

« — ...Я помню, когда мы хоронили своих (а многих молодых ребят принимали в партию рано тогда), и вдруг крестик обнаруживается или ладанка... — вспоминал фронтовик, бывший ракетчик академик Г. Арбатов. — Верующий? Неверующий? Или мать дала там что-то такое? А потом я прочитал у генерала Эйзенхауэра, что в окопах атеистов не бывает.
— То есть на фронте в Бога верили?

— Да! Да! Ну как будто ты обращаешь свой крик — мысленно — о помощи, о спасении...»{640}

В ноябре 1993 г. в интервью с офицерами, прошедшими войну в Афганистане, мною задавался вопрос: «Повлияло ли участие в войне на ваше отношение к религии?» Вот как ответил на него военный журналист, майор В.А.Сокирко:

«Перед отъездом в Афганистан я поехал на пасеку в деревню, и там одна бабка мне сказала молитву. В общем, она несложная молитва: "Бог-отец впереди, Божья матерь посреди, а я позади. Что с Богами, то и со мной". Это нужно повторить девять раз в начале каждого дня. Тогда я это все не воспринял всерьез, но потом убедился на собственном примере, что в те дни, когда я произносил с утра эту молитву, все обходилось хорошо. А когда, скажем, забывал, — то обязательно случалась какая-то неприятная история — с обстрелом или еще с чем-нибудь. И я даже однажды специально не произнес ее, — и приключилась не совсем приятная история. Это, кстати, довольно серьезно на меня повлияло, вообще на отношение к религии, потому что хоть я и был с рождения крещеным, но в силу тех условий, в которых мы жили, это было не то, чтобы забыто, но как-то непринимаемо. А вот после Афганистана, — да, я в церковь периодически хожу, и венчался в церкви. И вообще отношение стало более вдумчивым. Не скажу, что религиозный фанатизм появился, но вера какая-то, даже не конкретно в Бога, а вообще в космический разум, который теперь представлен у нас в церковной организации»{641}. [241]
Картинка 229 из 433579



По признанию другого офицера-«афганца», мотострелка полковника И. Ф. Ванина,

«в ходе боевых действий приходилось видеть в довольно-таки сложной ситуации людей, которые молились, взывали к Богу. Мое отношение к религии не изменилось, хотя элемент активизации религиозности у солдат был довольно заметным. Я не могу этого сказать об офицерах просто потому, что этим не занимался. Но у значительной части солдат были какие-то религиозные амулеты, и солдаты несколько иронично говорили об этом, — говорили, что это память о доме, что это дали родители или кто-то из членов семьи. И еще, — не знаю, назвать это элементом религиозности или просто народным обычаем, укоренившимся среди славян, — это сохранение заправленной постели и каких-то вещей с фотографией погибшего человека до 40 дней»{642}.
Часто толчком к возникновению или усилению религиозных чувств в боевой обстановке служит острый психологический стресс, — например, «чудесное» спасение в казалось бы безвыходной ситуации. Известны случаи, когда солдат, оказавшись перед лицом неизбежной, с его точки зрения, смерти, давал себе клятву, что если ему удастся выжить, он начнет верить в Бога или посвятит себя служению ему (уйдет в монастырь, станет священником и т.п.), и после войны выполнял данный им обет. Иногда отношение к религии может измениться под воздействием отчаяния, вызванного гибелью товарищей или кого-то из близких. Младший сержант, десантник Евгений Горбунов, служивший в 1984-1986 гг. в Гардезе, рассказывал, что именно в Афганистане начал верить в Бога. Это случилось, когда он выносил из боя раненого товарища, а тот умер у него на спине и сразу «стал тяжелее». Так человек, ранее считавший себя атеистом, убедился в существовании души{643}.

Безусловно, здесь сказывалась и специфика войны с глубоко верующим противником. Ведь для афганцев, отличавшихся фанатичной приверженностью исламу, русские солдаты были не просто врагами, а «неверными», война с которыми считалась священной, получившей благословение Аллаха. В повороте Афганской войны от сугубо внутреннего и политического конфликта к конфликту внешнему, с резко выраженной религиозной окраской, во многом виновны тогдашние афганские революционные власти и пошедшее у них на поводу советское руководство, допустившее грубый политический просчет не только своим вмешательством в дела чужой страны, но и поощрением союзников в их атеистическом радикализме. Попытка совершить скачок из средневековья в современность, из традиционного исламского общества в «социализм» обернулась мощной активизацией религиозного фактора, превращением ислама в знамя оппозиции светскому режиму Кабула и в средство объединения всех недовольных в борьбе с «кафирами». Пренебрежение чувствами верующих в мусульманской стране, стремление «отодвинуть» религию в традиционно религиозном обществе на второй план, закономерно спровоцировали «реакцию отката»: «непримиримые», сменившие у власти революционеров после «ухода» СССР из Афганистана, оказались гораздо консервативнее, чем свергнутый ранее королевский режим{644}. Но сегодня на смену им идут еще большие исламские фанатики, радикалы-фундаменталисты поддерживаемого Пакистаном движения «Талибан». В той ситуации трудно было предвидеть такой поворот событий, однако перерастание борьбы оппозиции Кабульскому режиму в «священную войну» — «джихад» — проявилось практически сразу после ввода в страну «ограниченного контингента» советских войск. [242]

И это, безусловно, тоже явилось одной из причин роста религиозности среди личного состава ОКСВ. Сама специфика этой войны способствовала обращению многих недавних атеистов к вере в Бога — в силу необходимости противостоять фанатично религиозному врагу не только на поле боя, но и в духовной сфере.

Впрочем, у некоторых воинов-«афганцев» наблюдался скорее «прагматический» подход к религии. Так, сержант-десантник Юрий Е. в 1983 г. писал матери из Афганистана:

«Получил я твои письма и молитву, но, мам, ты не обижайся, но я ее выучить не могу, у меня уже есть одна молитва, правда, не из Библии или Евангелия, а из Корана. Кстати, Коран здесь может больше помочь, были такие случаи, когда душманы отпускали наших солдат, когда те им читали молитвы из Корана, они здесь все верующие»{645}.
Известно, что многим из попавших в душманский плен советским солдатам для того, чтобы выжить, приходилось принимать ислам. Но это уже другая тема.

Солдатские суеверия как форма бытовой религиозности
Итак, любая война приводит к активизации религиозных чувств и настроений, усилению роли традиционных религий. Однако в атеистическом обществе религиозность гораздо чаще проявляется уже в «языческих» формах: разрыв с конфессиональными традициями, утрата элементарного знания обычаев, молитв и обрядов приводит к распространению искаженных и самодеятельных мистических форм. При этом именно бытовые суеверия становятся преобладающей формой бытового религиозного сознания и играют значительно большую роль в жизни военнослужащих по сравнению с гражданским населением.

«Я лучше про суеверия скажу, — а отношение к религии у меня не поменялось, — вспоминал участник войны в Афганистане, разведчик-десантник майор С. Н. Токарев. — Ну, какие приметы у нас были: еще те, которые от Отечественной войны остались. Нельзя бриться ни в коем случае на операции. Ни в коем случае чистое белье не одевать. Ничего не дарить никому перед операцией. Ну, и еще ряд примет, если откровенно говорить... Если раненый в полуобморочном состоянии, когда сознание еще нечеткое, рукой гениталии потрогал, значит, точно умрет. Ни в коем случае нельзя... Главное, руки ему держать, чтобы не трогал. Примета такая. Что еще?.. С левой ноги не вставать, не ходить туда-то, не разговаривать перед операцией на такие-то темы... Много их, примет. Ни в коем случае нельзя носить вещи погибшего, место его занимать, на себе показывать, куда ранили другого. Такие вот приметы, — связанные с сохранением жизни и устранением возможности погибнуть. Еще то, что касается местности, или удачный-неудачный день... Может быть, это и суеверия, но у нас довольно свято относились к ним. Ну, и мы [офицеры] сильно не ругали [солдат] за то, что придерживались этих суеверий»{646}.
В экстремальных условиях войны формируется стереотип сознания, который можно определить как солдатский фатализм: «Что кому на роду написано, то и будет». Вот как описывал ситуацию, по духу напоминающую эпизод из лермонтовского «Фаталиста», участник Первой мировой войны полковник Г. Н. Чемоданов. Дело происходило в полковой офицерской землянке за карточной игрой, ночью, за три часа до [243] атаки:

«— Вот, если эту карту убьют — и меня завтра убьют, — заявил поручик Воронов с глубоким убеждением и верой в свои слова.
— Ну, и карты не дам, "фендра" этакая, — ответил ему Фирсов, державший банк: — ты мне заупокойной игры не устраивай. Смерть, голубчик, и жизнь в воле человека: захочешь жить, черт тебя убьет, я вот жить хочу, и за три войны только раз ранен, и завтра жив буду; а распусти нюни, сразу влопаешься...»{647}

Однако поручик все же загадал, связав свою жизнь с судьбой карты. И хотя она, к его радости, выиграла, сам он наутро погиб: «Карты его обманули». Примечательно другое: сам факт гадания «на жизнь и смерть», смягченный вариант «русской рулетки».

По воспоминаниям участников разных войн, некоторые их товарищи утверждали, что скоро погибнут, и это предчувствие всегда сбывалось, да и сами они часто могли различить на лице еще живого человека «печать смерти».

Тот же Г. Н. Чемоданов рассказывал, как перед боем один из офицеров, убежденный в своей неизбежной гибели, вручил ему письмо для передачи жене:

« — Давайте, — торопливо сказал я, так как обстоятельства не давали свободной минуты. — Впрочем, почтальона вы выбрали ненадежного, так как вероятность смерти висит и надо мной.
— Вы будете живы, — серьезно и пророчески сказал Розен, в упор глядя на меня.

Сознаюсь, теплая волна надежды колыхнула в груди от этих слов, от этой его уверенности».

Штаб-ротмистр Розен погиб в том же бою. А сам Чемоданов по ошибке несколько часов числился в списке убитых, и вот живой и невредимый вернулся в штабной блиндаж:

«— Долго жить будете, — с улыбкой утешил меня начальник дивизии: — примета верная»{648}.
Широко известны подобные случаи и в годы Великой Отечественной войны.

«У меня был друг на Северо-Западном фронте, командир роты, позже — комбат, человек исключительной храбрости и мужества, — вспоминал генерал М. П. Корабельников, на войне — командир пулеметной роты. — В сорок четвертом он вдруг стал говорить мне: "Максим, недолго нам осталось быть вместе". — "Не дури, Иван Васильевич", — отмахивался я. А он все свое: "Убьют меня..." — "С чего ты взял?" — спрашиваю. А он: "Я это чувствую — устал я, и все мне опостылело..." И действительно его убили»{649}.

И хотя данный эпизод вполне можно объяснить известным в военной психологии синдромом усталости, который замедляет реакцию, притупляет чувство самосохранения и, как следствие, повышает вероятность гибели человека в бою (по данным американских психологов, период полной боеспособности солдата на войне составляет примерно 60 дней, после чего наступает упадок душевных сил, психическое истощение и требуется обязательный отдых){650}, не всякое предчувствие смерти можно свести к рациональным причинам.

«Раньше как-то не верил в приметы, предчувствия. Считал выдумками, — вспоминал механик-водитель БМД Николай Дука, служивший в Афганистане с первого дня ввода войск по 1980 г. — Но вот такой случай. [244] Был у меня друг Николай Омельченко из Новосибирска. На гитаре здорово играл и вообще веселым парнем слыл. Только однажды гитару в сторону отложил и говорит: "Что-то, ребята, сердце заболело. Мать, сестру вдруг увидел..." А утром на мине подорвался»{651}.
Известны такого рода предчувствия и в отношении других людей. Так, многие участники Афганской войны рассказывали о своей способности довольно точно предвидеть печальную судьбу товарищей.

«Не знаю, как объяснить этот феномен, — вспоминал майор С. Н. Токарев, — но здорово оно чувствуется перед операцией: вот тот человек, который погибнет. Как замполит батальона у нас... Не должен он был ехать на эту операцию. Он пошел к командиру взвода, подарил лампу свою, еще что-то, всю ночь не спал, все ходил, — то с одним поговорит, то с другим... В ночь вышли, а утром он погиб. Есть какая-то печать смерти, висит она над человеком... И с ранеными то же самое: как-то сразу понимаешь, выживет парень или нет»{652}.
На войне дурные предчувствия, как правило, сбываются. Поэтому большинство солдатских примет связаны с ожиданием несчастий — ранения или гибели, и попыток через мистические ритуальные действия их предотвратить. Так, поведение человека перед боем ограничено системой традиционных запретов. Существуют устоявшиеся табу в отношении вещей погибших. Почти у каждого солдата есть свой талисман, который нужно хранить в тайне, и своя (часто самодеятельная) молитва, и т.д. При этом вера в Судьбу присутствует, даже если человек утверждает, что никогда не верил в Бога.

«Ни в Аллаха, ни в Бога я не верю», — вспоминал ветеран Великой Отечественной, бывший комсорг батальона, минометчик Мансур Абдулин. Но тут же делал признания совершено иного рода: «Помню, еще на пути к фронту ... [вместе с новым полевым обмундированием] были нам выданы и пластмассовые патрончики с крышкой на резьбе. Внутри — ленточка, которую надо было собственноручно заполнить своими анкетными данными, завинтить патрончик наглухо, чтоб в него не попала сырость, и положить в кармашек. "Паспорт смерти" — так окрестили мы этот патрончик между собой. Не знаю, кто как, а я тот паспорт выбросил тихонько, чтоб никто не видел, и на его место положил в брюки свой талисман — предмет, который я должен буду сберечь до конца войны. Наверное, у всех моих товарищей были вещи, которые служили им талисманами, но говорить об этом было не принято: талисман "имел силу", если о нем знал только ты сам.
...Если это суеверие, то были у меня и другие суеверные символы. В поведении. С убитых не брал даже часы! И я замечал: как только кто-то нарушал это мое суеверное правило, погибал сам. Закономерность какая-то действует... Еще заметил: кто слишком трусливо прячется, обязательно погибает. Усвоил эту примету настолько, что угадывал: "Убьет", — и редко ошибался»{653}.

Главные приметы на войне всегда связаны с попыткой отвести от себя угрозу гибели, обмануть смерть, защититься с помощью «оберега», в роли которого выступают порой самые неожиданные предметы.

«Сам я суеверен не был, — рассказывал ветеран Великой Отечественной Л. Н. Пушкарев, — но с суевериями сталкивался. Какие были приметы? Чтобы тебя не убили на фронте, нужно было письмо или фотокарточку [245] любимой носить у сердца. Тогда эта фотокарточка отводила пулю. Такой же силой обладало стихотворение "Жди меня" Симонова, но его нужно было обязательно переписать от руки и носить только у сердца»{654}.
Один из товарищей Л. Н. Пушкарева всю войну носил с собой первую выданную ему обойму винтовочных патронов. По его словам, эту примету перед отправкой на фронт ему открыл отец — участник Первой мировой:

«Первую пулю надо хранить обязательно, тогда тебя не тронет пуля. А использовать ее можно только когда окончится война».
Судя по рассказам «афганцев», амулетами им служили вещи, очень похожие на те, которые назвал Л. Н. Пушкарев, что, с одной стороны, свидетельствует о преемственности солдатских традиций, а с другой, — об общих чертах психологии людей, оказавшихся в экстремальных условиях.

«Мы все-таки были чуточку суеверны. Каждый по-своему. Одни больше, другие меньше, — вспоминал майор И. Ю. Блиджан. — Так, наверное, бывает всегда, когда человек находится рядом с опасностью. Человек должен во что-то верить. Одни верят в то, что их спасет фотография жены и детей, другие постоянно носят в кармане ключи от квартиры, третьи — какую-то безделушку. Я всегда носил с собой трассирующую пулю, которая однажды воткнулась в дувал в трех сантиметрах от моей головы... Это было в один из моих первых боев. Подвела меня таки пуля. Не спасла [от тяжелого ранения — Е.С.]. Одно слово — душманская»{655}.
Но вернемся к воспоминаниям Л. Н. Пушкарева. Другие приметы, им упомянутые, явно имеют характер коллективного опыта, закрепленного в народной памяти:

«Старая примета была, идущая, видимо, от ранних эпох, — это [надевать] чистое белье перед боем. Многие бойцы, идя в бой, обязательно переодевались. Безусловно, это имело и чисто гигиеническое значение... Еще была примета очень правильная: не есть перед тем, как идти в бой. И тоже понятно, почему: потому что могло быть ранение в желудок... Была примета перед боем прощаться со своими товарищами, потому что неизвестно было, что случится с нами: мы можем потерять друг друга, и так далее. Поэтому перед боем обычно раздавали друг другу свои адреса с тем, чтобы потом сообщить кому нужно о случившемся... Еще считалось, что перед боем нельзя материться. Во время боя, тут — да, [можно], а перед боем — нельзя»{656}.

Некоторые приметы передаются из поколения в поколения, равно как и принципы поведения, обеспечивающие наибольшую сохранность индивида в неблагоприятных условиях. Однако на каждой войне добавляются и свои специфические «новшества».

«Про себя могу сказать, что суеверным я не был, — вспоминал полковник И. Ф. Ванин, — Хотя [в Афганистане] бытовала целая система суеверных признаков. Ну, например: "Пуля заменщика ищет". То есть за два месяца до замены человек старался не принимать активных участий в боевых действиях... Появилось такое выражение: "Лечь на сохранение"»{657}.
Другие приметы, обычно заимствованные из прошлого, применяются «с точностью до наоборот». Так, обычай надевать перед боем чистое белье в старой русской армии, сохранившийся у пожилых солдат в годы Великой Отечественной и символизирующий готовность человека предстать перед Богом, у воинов-«афганцев» переродился в категорический запрет: «Перед боевыми не мыться, не бриться, белье не менять, — иначе убьют!» [246]

Третью группу примет можно отнести к коллективным привычкам, часто связанным с определенной военной специальностью. В этом случае дополнительное мистическое обоснование придается вполне рациональным действиям, подсказанным солдатским опытом, но, как правило, выходящим за рамки уставов и инструкций: например, обычай роты горных стрелков носить индивидуальный пакет в металлическом прикладе автомата. При этом граница между «рациональными» воинскими обычаями и традициями, с одной стороны, и мистическими обычаями-суевериями, — с другой, как правило, довольно размыта.

«По поводу религии сразу скажу — я атеист. Не верю ни в Бога, ни в Аллаха... — вспоминал участник Афганской войны гвардии майор П. А. Попов. — Суеверными — нет, не были. Но были определенные, чисто афганские традиции, которые, ну, скажем так, — строго, неукоснительно соблюдались. Перед боевыми никто никогда не брился и не мылся, это было железно. Все носили тельники, это уже святое. Еще одна привычка: автоматы у нас были с металлическим прикладом, и индивидуальный пакет, который нам давали, мы всегда закладывали туда. Было такое поверье, что если ты его туда положишь, то избежишь каким-то образом пули или еще чего-то. Такие специфические были у нас там привычки... И еще был у нас девиз: "Кому суждено быть повешенным, тот не утонет". И клич был: "С нами Аллах и два пулемета"{658}.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:08 (ссылка)
Re: Человек и война
Майор С.Н.Токарев рассказал об особых «корпоративных» обычаях разведчиков своей воинской части:
«У нас традиция какая была: после первой операции вручали эмблему, после второй операции доверяли тельняшку; если что, где-то струсил, не то сделал, — тельняшку снимали: недостоин, по кодексу чести десантников»{659}.
Другой офицер-«афганец», майор В. А. Сокирко рассказывал:

«Да, суеверия, это естественно, есть какие-то. Скажем, лично я всегда одну гранату носил с собой. Если приходилось использовать другие, то эту, так называемую "неразлучницу", я всегда оставлял, — потому что не хотелось попасть в руки к душманам живым. Может, это был картинный героизм, но эту гранату я очень берег и лелеял, в общую кучу никогда не бросал, а держал отдельно»{660}.
Впрочем, и среди корпоративных традиций существуют изначально мистические, не связанные с боевой практикой, в основе которых, как правило, лежат случайные совпадения. Возникновение ряда из них можно проследить исторически. Так, в среде летчиков бытует суеверие, согласно которому перед боем нельзя фотографироваться, иначе жди беды. При этом ссылаются на гибель прославленного русского авиатора, героя Первой мировой войны П. Н. Нестерова, который снялся на память накануне вылета — и разбился.

Итак, можно сделать вывод, что основные формы бытовых солдатских суеверий и примет переходили из войны в войну, хотя порой в измененном и искаженном виде. Помимо этого, в ходе каждого военного конфликта вырабатывались и особые, присущие только ему «обычаи» и «обряды». Так, среди суеверий и примет, бытовавших во время войны в Афганистане, можно выделить следующие, заимствованные из опыта прошлых войн, частично видоизмененные и дополненные «исконно [247] афганскими»:

а) система табу (запретов) на определенные действия накануне боевых операций (не бриться, не надевать чистое белье, не дарить никому своих вещей, не разговаривать на определенные темы);

б) выполнение определенных ритуалов после возвращения с боевых операций («вернулся в часть — посмотрись в зеркало»);

в) традиции и обычаи в отношении памяти погибших (не занимать койку, не убирать вещи и фотографию в течение 40 дней, традиционный третий тост; не носить вещи погибшего, ничего не брать с мертвых, не показывать на себе место, куда ранили другого, и т.п.);

г) хранение амулетов и талисманов (не обязательно религиозных символов, хотя часто талисманами служили ладанки и нательные крестики);

д) молитвы (не обязательно традиционные, часто — у каждого свои, самодеятельные);

е) коллективные привычки, выработанные по принципу целесообразности и в дальнейшем закрепленные традициями боевого подразделения;

ж) придание каким-либо (как правило, выходящим за рамки уставов и инструкций) рациональным действиям дополнительной мистической нагрузки-обоснования;

з) традиции, присущие определенному воинскому коллективу, часто связанные с военной специальностью.

Армия — государственно-общественный институт. Поэтому отношение к бытовой религиозности личного состава в условиях боевых действий со стороны государства и общества определялось в каждой из войн тем местом, которое религия в данный момент занимала в системе общественных отношений.

До революции, когда православие являлось основой государственной идеологии, в армии существовал институт военных священников. В советское время при всех колебаниях политики в области религии, атеизм был доминирующей установкой в идеологии. И даже в период Великой Отечественной войны, когда государство, нуждаясь в поддержке православной церкви, перешло от преследования религии к более лояльному к ней отношению, атеистические установки продолжали преобладать в «политическом воспитании» бойцов. Соответственно, и бытовая религиозность в любых ее формах отнюдь не поощрялась, хотя и не преследовалась.

Афганская война велась в то время, когда в стране выросло уже третье поколение, воспитанное в условиях государственного атеизма. И здесь бытовая религиозность военнослужащих проявлялась вопреки внешнему давлению общества, которое существовало как в форме официального неодобрения, так и «общественного» осуждения разного рода предрассудков. Но то, что находилось под гласным или негласным запретом в мирной обстановке, в боевых условиях оценивалось более снисходительно. Многие офицеры и политработники признавались, что «с солдат за это дело строго не спрашивали, относились с пониманием», даже если сами ни в какие приметы не верили{661}. [248]

Таким образом, любая война активизирует стихийное религиозное сознание непосредственных участников боевых действий. При этом преобладающие формы его проявления напрямую зависят от господствующего в данном обществе вида мировоззрения — религиозного или атеистического. И если в первом случае эта естественная для экстремальных условий психологическая потребность реализуется в обычаях и обрядах, составляющих часть традиционной культуры, то во втором она остается элементом индивидуальной или групповой психологии, проявляясь в наиболее простых или даже примитивных формах.

В России в XX веке в условиях войн прослеживается явная тенденция изменения преобладающих форм бытового религиозного сознания: от традиционного конфессионального (в Первой мировой войне) через его постепенное, хотя и не полное, вытеснение и смешение с новым бытовым мистицизмом (в период Великой Отечественной) к преобладанию последнего (во время Афганской войны). Бытовой мистицизм, разумеется, существовал и в дореволюционную эпоху, однако в советское время он постепенно становится доминирующим, что особенно проявилось в период войны в Афганистане.

Аналогичные явления, безусловно, имели место и в последующем, после распада Советского Союза, в многочисленных «горячих точках» СНГ и во время вооруженного конфликта в Чечне.







Война как общественное явление. Краткая характеристика российских войн в XX веке

Война — это социальное явление. Она порождена человеческим обществом и существует с незапамятных первобытных времен вплоть до современности. Она эволюционирует вместе с развитием общества, приобретая новые формы, более развитые средства, иные масштабы. Но суть войны в основном остается прежней. При всем многообразии определений войны, пожалуй, наиболее четко ее выразил известный военный теоретик прошлого века К. Клаузевиц:
«Война есть не что иное, как расширенное единоборство... Его ближайшая цель — сокрушить противника и тем самым сделать его неспособным ко всякому дальнейшему сопротивлению... Война — это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю»{72}.
Клаузевиц является автором определения войны как продолжения политики насильственными средствами.
«... Политическая цель, — писал он, — являющаяся первоначальным мотивом войны, служит мерилом как для цели, которая должна быть достигнута при помощи военных действий, так и для определения объема необходимых усилий»{73}.
Характерно, что политический аспект остается доминирующим в понимании современных военных теоретиков. Ведущий американский социолог войны Куинси Райт определяет войну как
«конфликт между политическими группами, особенно между суверенными государствами, ведущийся с помощью вооруженных сил значительной величины в течение значительного периода времени»{74}.
Итак, война теснейшим образом связана с политикой и является одним из ее инструментов. Поэтому для понимания сущности войны, ее социальной природы важна и расшифровка самого понятия «политика». Оно имеет, по крайней мере, несколько толкований. Традиционно классическое понимание политики восходит еще к учению Аристотеля о государстве как общественном, властном институте, обеспечивающем самоорганизацию общества и управления им. Но сущность государства определяется конкретно-исторической сущностью общества. В зависимости от исторических эпох происходила смена общественного устройства, а вместе с ней менялись сущность, содержание и формы государства, [34] политики, а значит, и войны как одного из их инструментов. Вместе с тем, при всем разнообразии современных толкований политики, сохраняем свое значение ее подразделение на внутреннюю и внешнюю. Внутренняя включает отношение взаимодействия, господства, конфликта и борьбы межу социальными категориями (классы, группы людей и т. д.), внешняя — между государствами. Война, как правило, есть крайняя форма конфликта между государствами, то есть стремление радикальными насильственными средствами решить задачи внешней политики. Именно эта область исторических явлений и лежит в сфере наших исследовательских интересов. Ее следует весьма четко разграничить с другими радикальными конфликтными формами — внутри самого общества, которые воплощаются в крайних своих проявлениях, в гражданской войне, то есть в сфере, относящейся к внутренней политике. В межгосударственных войнах достаточно ясно прослеживаются субъекты конфликта, состав участников, их интересы и цели. Гражданская война, помимо своей крайней ожесточенности, отличается еще и «размытостью» перечисленных выше параметров. И здесь можно обратиться к мнению такого компетентного эксперта по гражданской войне, каким был В. И. Ленин.
«... Гражданская война, — писал он, — отличается от обыкновенной войны неизмеримо большей сложностью, неопределенностью и неопределимостью состава борющихся — в силу переходов из одного лагеря в другой, ... в силу невозможности провести грань между "комбатантами" и "некомбатантами", т. е. между числящимися в рядах воюющих и нечислящимися»{75}.
В силу этих и ряда других факторов в Гражданской войне действуют существенно, а часто и принципиально иные социально-политические и психологические закономерности, нежели во внешних войнах.
Картинка 26 из 433580 

Война имеет не только политическое, но и множество других измерений: материально-техническое, собственно военное, или стратегическое и тактическое, а также социальное, человеческое, включающее в себя и психологическое измерение. Все они взаимосвязаны и переплетены друг с другом. Каждая война — это своеобразный комплекс качественных и количественных проявлений этих измерений в специфической форме их соотношения и взаимодействия.

Существует множество классификаций войны по разным основаниям. Например, в зависимости от характера ведения войны американский социолог К. Райт выделяет пять типов войн: 1) животную, 2) примитивную, 3) цивилизованную, 4) современную и 5) новейшую{76}. Это, по сути, смешанная классификация, включающая в себя как содержательные элементы (цели, обоснование войны), так и технологические, меняющие также стратегию и тактику войн. Нас интересуют только последние две категории — современные и новейшие войны, хотя сами критерии для их выделения достаточно спорны. Так, к современным К. Райт относит войны с использованием пороховой артиллерии, появившейся еще в XV в., а новейшие связывает с появлением ядерного оружия, реактивной авиации и баллистических ракет. Для наших целей такая универсальная градация имеет слишком общий и малосодержательный характер. Дело в том, что войны, в которых участвовала Россия в XX веке, по этой классификации все относятся к современным или новейшим (хотя Россия, обладая ядерным оружием во второй половине столетия, ни разу его не применяла, а реактивная авиация использовалась только в одной — «полуофициальной» Афганской войне). С технологической [35] точки зрения, возможны и более детальные классификации войн, — например, деление вооруженных конфликтов на эпоху до огнестрельного оружия, эпоху распространения ружейно-артиллерийских средств ведения войны, применения химического оружия, авиации и бронетехники, реактивного, бактериологического, ядерного и других видов вооружения. Но в разных войнах набор и комбинации этих средств существенно отличались, и практически каждая война относится не к абстрактной «чистой» категории в соответствии с такой классификацией, а обычно к разнообразным смешанным типам.
Картинка 39 из 433580 
И русско-японская война, и Первая мировая, и локальные конфликты с Японией в конце 1930-х гг., и советско-финляндская «зимняя» война, и Великая Отечественная, и Афганская — глубоко специфические явления, характеризующиеся широким набором разнообразных параметров, причем отличающихся друг от друга не только по отдельности, но и своими сложными сочетаниями. Среди таких параметров могут быть выделены: характер войны по масштабу (локальные, региональные, мировые); по мотиву (оборонительные и агрессивные войны); по юридическому оформлению (официальные и «скрытые», «необъявленные»); по составу участников (двусторонние и многосторонние); по составу союзников (односторонние и коалиционные); по составу противников (односторонние и коалиционные); по типу ведения боевых действий (наступательные, оборонительные, смешанные — оборонительно-наступательные, наступательно-оборонительные); по характеру ведения боевых действий (позиционные, мобильные, смешанные); по месту ведения боевых действий (на своей, чужой территории, смешанные); по использованию техники и технологий (в частности, по средствам уничтожения и средствам передвижения); по задействованным видам вооруженных сил; по стратегии и тактике; по итогам войны (победа, поражение, соотношение потерь и приобретений). Даже из этого, далеко не полного перечисления «измерений» войны видно, насколько разнообразны их цели, характер, масштабы, средства, результаты и последствия, и насколько каждая из войн имеет свое «индивидуальное лицо».
 

Рассмотрим основные «внешние» войны, в которых участвовала Россия в XX веке, по перечисленным выше основаниям классификации.

Первая из этих войн — русско-японская 1904-1905 гг., продолжавшаяся 19 месяцев, по своему масштабу и охваченному театру военных действий являлась региональной, дальневосточной. Она велась в основном на чужой территории (Маньчжурия, Корея, Северный Китай), лишь частично затронув собственно российские земли. Вместе с тем, это подразделение достаточно условно, потому что, во-первых, одним из важнейших событий войны являлась оборона крепости Порт-Артур на арендованном Россией у Китая Квантунском полуострове, а во-вторых, боевые действия велись и на собственно российских острове Сахалин и Камчатке, где Япония высадила морской десант{77}.

Достаточно сложно определить и характер войны по мотиву. Если брать за основу инициативу Японии в развязывании войны, для России она носила оборонительный характер. Однако, следует учитывать экспансионистскую политику на Дальнем Востоке не только Страны Восходящего Солнца, но и Российской Империи, результатом чего и стал антагонизм их интересов, вылившийся в военное противостояние. Данная война получила официальное правовое оформление, то есть была объявлена и завершена подписанием мирного договора. По составу участников [36] война была двусторонней. В ней были задействованы преимущественно японские и российские регулярные войска (армия и флот), хотя имели место и партизанские действия на острове Сахалин. У воюющих сторон фактически не было официальных союзников, хотя они стремились использовать в своих интересах местное население (как правило, в роли лазутчиков){78}.
Картинка 63 из 433579 
Тип ведения боевых действий был достаточно разнообразен и переменчив: стратегически Россия в основном оборонялась, хотя на ряде участков переходила в наступление. По характеру ведения боевых действий это была достаточно мобильная война, с применением многочисленных сухопутных и морских маневров, но отдельные операции (например, «Шахэйское сидение») носили явно позиционный характер. Эти новые особенности войны, а именно — сочетание мобильности с позиционным характером, отметил целый ряд офицеров русской армии в ходе специального опроса в 1906 г. Так, командир корпуса генерал А. А. Бильдерлинг полагал, что «укрепление позиций сделалось обязательным даже для наступающего», а полковник В. И. Геништа из штаба Куропаткина, исходя из опыта войны, отметил следующие присущие ей особенности боевых действий:
«1) длительность стояния противников друг против друга в непосредственной близости в выжидательном положении;
2) как следствие этого укрепление позиций (закапывание в землю) с применением в широких размерах искусственных препятствий;

3) возможность употребления поэтому образцов артиллерии (осадной), ранее считавшихся в полевой войне неприемлемыми;

4) трудности решения дела при подобных условиях с фронта ведут к применению обходов;

5) весьма частое применение ночных действий (поход, бой);

6) действия в зимнее время;

7) самые сражения, несмотря на силу современного огня (особенно пехотного и пулеметного), очень продолжительны»{79}.
Картинка 73 из 433579 
По использованию средств вооруженной борьбы эта война явилась новым словом в развитии военной техники: в ней впервые нашли широкое применение скорострельные 76 мм пушки, пулеметы, минометы, ручные гранаты и др. Были задействованы оба из существовавших на тот момент вида вооруженных сил — сухопутные и морские, и все три рода войск — пехота, кавалерия и артиллерия. За время войны в боевых действиях с российской стороны приняло участие более 800 тыс. чел., общие людские потери составили около 270 тыс., в том числе более 50 тыс. убитыми{80}. Результатом неудачных для России военных действий на суше и на море и в не меньшей степени внутриполитической нестабильности и непопулярности войны в русском обществе явилось фактическое поражение. Главным стратегическим выигрышем Японии был ее своевременный выход из войны в момент, когда она уже исчерпала свои ресурсы (при сохранении таковых у России), а также заключение выгодного для нее Портсмутского мира.

Следующая война России в XX столетии носила принципиально иной характер и во многих своих проявлениях на тот момент была уникальной. Она явилась первой в истории мировой войной, в которую прямо или косвенно оказались вовлечены десятки государств, а театры боевых действий охватили не только Центральную, Восточную, Западную и Южную Европу, но и Кавказский регион, Ближний Восток и даже Африку, а морские сражения развернулись в Северном, Средиземном, Балтийском и Черном морях и даже на просторах Атлантического, Тихого и Индийского океанов. Это была многосторонняя схватка за [37] передел мира между двумя мощными коалициями, в одной из которых участвовала и Россия. Формально для России Первая мировая война 1914-1918 гг. была оборонительной, поскольку Германия первой объявила ей войну. Поводом для этого послужила начатая в России мобилизация в ответ на агрессивные действия Австро-Венгрии против российского союзника — Сербии.
Картинка 78 из 433579 
По типу ведения боевых действий это была «смешанная» наступательно-оборонительная война, в которой мобильные боевые действия сменялись долгими периодами позиционной войны. Война велась Россией сначала на чужой, а затем преимущественно на своей территории. Основными противниками России были Германия, Австро-Венгрия и Турция. Наряду с традиционными на тот момент видами вооруженных сил и родами войск (пехотой, кавалерией, артиллерией и флотом) впервые нашла широкое применение авиация. Появились такие средства ведения войны, как бронетехника, подводные лодки, химическое оружие и др., положившие начало формированию новых родов войск.

Только за период с начала войны до 1 марта 1917 г. число мобилизованных в русскую армию достигло 15,1 млн. чел., а общие потери личного состава к 31 декабря 1917 г. составили 7,4 млн. чел., из них безвозвратные — около 1,7 млн. чел., не считая свыше 3,4 млн. пленных{81}. И в этой войне Россия потерпела поражение не только из-за неудач на полях сражений, но в значительной степени из-за революционных потрясений в тылу, распада общества и в результате — разложения армии. Заключив сепаратный мир с Германией, она оказалась проигравшей стороной, несмотря на то, что коалиция, в которой она участвовала, вышла из войны победителем. Но для России война не окончилась подписанием сепаратного мира: война внешняя переросла в войну внутреннюю, гражданскую, сопровождаемую интервенцией не только со стороны бывших противников в мировой войне, но и недавних союзников по Антанте.

Очередным вооруженным конфликтом России, взятым нами для рассмотрения, является отражение японской агрессии у озера Хасан в 1938 г. Эти события ни по своей продолжительности (с 29 июля по 11 августа), ни по размеру театра военных действий (на узком участке, глубиной до 4 км), ни по количеству участвующих в них войск (около 23 тыс. чел. с советской стороны, при общих потерях личного состава в 4,3 тыс. чел., из них безвозвратных — 989 чел.){82} не могут считаться войной, являясь, по существу, локальным пограничным конфликтом. Вместе с тем, в нем были задействованы не только подразделения пехоты, но и артиллерия, бронетехника, авиация, и даже приведен в состояние боевой готовности советский Тихоокеанский флот. Таким образом, по своему политическому значению этот конфликт приближался к статусу войны, в которую при определенных неблагоприятных условиях мог перерасти. Фактически он сыграл роль пробы и демонстрации сил, результатом чего явилось предотвращение полномасштабной войны с Японией, которая замышляла агрессию на советский Дальний Восток.
Картинка 98 из 433579 

По составу участников это был двусторонний конфликт, по мотиву — оборонительный с советской стороны, по характеру ведения боевых действий — мобильный, по тактическому типу — смешанный оборонительно-наступательный. Местом ведения боевых действий была советская территория, на которую вторглись японские войска. Правовым основанием для конфликта явился фактический ультиматум Японии о передаче ей части советской территории, а правовым его завершением — соглашение [38] о заключении перемирия по просьбе японской стороны в результате успешных действий советских войск и восстановление прежней линии границы.

Следующая проба сил Советского Союза и Японии была осуществлена в районе реки Халхин-Гол в Монголии в мае-сентябре 1939 г. По масштабу и театру военных действий это также был локальный конфликт, мотивом которого для советской стороны явилась помощь официальному монгольскому союзнику, против которого японской стороной были совершены агрессивные действия. Среднемесячная численность советских войск, участвовавших в боевых действиях в период конфликта, составила 69,1 тыс. чел., общие потери личного состава — 24,8 тыс. чел., из них безвозвратные — более 8,9 тыс. чел. (Следует отметить, что потери японцев убитыми более чем в три раза превышали потери советской стороны. Поэтому не случайно, что события на Халхин-Голе, оцениваемые у нас как локальный конфликт, японцы считают второй японско-русской войной.) Несмотря на то, что официальным союзником СССР являлась Монголия и в конфликте участвовало три стороны, фактическое участие в боевых действиях войск Монгольской Народной Республики было скорее символическим — 2260 чел., или около 3% в составе объединенных советско-монгольских войск{83}.

Боевые действия советскими войсками велись на чужой территории (союзного государства), носили мобильный характер, и характеризуются чередованием оборонительно-наступательных действий. В них, как и на Хасане, участвовали все рода сухопутных войск, включая бронетехнику, а также авиация, но в существенно больших масштабах. Конфликт начала японская сторона, без объявления войны вторгшаяся на территорию МНР, а правовым итогом его явилось подписание 15 сентября 1939 г. в Москве советско-японского соглашения о прекращении военных действий и полное восстановление государственной границы Монголии в июне 1940 г.{84}
Картинка 108 из 433579 
Боевые действия на Халхин-Голе завершались в тот момент, когда в Европе уже разгоралась Вторая мировая война. Фактически в ее историческом контексте следует рассматривать и советско-финляндскую «зимнюю» войну 1939-1940 гг. Реальным мотивом для нее послужили именно военно-стратегические соображения: непосредственная близость государственной советско-финляндской границы к Ленинграду — второму из крупнейших городов СССР, важнейшему военно-промышленному центру и морскому порту, а также «колыбели революции». Стремление советского правительства отодвинуть границу с Финляндией находилось в общеевропейском русле взаимоотношений трех сложившихся к тому моменту крупных субъектов мировой политики — фашистской Германии и ее сателлитов — с одной стороны; стран «западной демократии» — с другой; и СССР — с третьей. Война с Финляндией оказалась лишь одним из событий в общем ряду мер, осуществленных СССР для продвижение на запад (поход в Западную Украину и Белоруссию, присоединение Бессарабии, Буковины и стран Прибалтики). Естественную обеспокоенность советского правительства вызывали активные военные приготовления Финляндии, наталкивавшие на мысль о формировании на ее территории мощного военного плацдарма против СССР (строительство к началу 1939 г. с помощью немецких специалистов серии военных аэродромов, создание мощной системы долговременных укреплений — «линии Маннергейма» и др.). Начатые по инициативе СССР советско-финляндские переговоры по вопросам взаимной безопасности в 1939 г. [39] к успехам не привели. Советско-германский пакт о ненападении 23 августа 1939 г. создал принципиально иную ситуацию в Европе, в том числе и в отношении Финляндии: в секретном приложении к этому договору она была отнесена к сфере советского влияния{85}. Ситуацию, при которой основной потенциальный противник СССР — фашистская Германия, с одной стороны, был связан только что заключенным пактом о ненападении, а с другой, — вовлечен в реальные боевые действия против держав Запада, советское правительство сочло благоприятным моментом для развязывания старых внешнеполитических узлов и повышения уровня безопасности страны путем перенесения западной границы почти по всей линии с юга на север, от Черного моря до Балтики. Южный участок советско-финляндской границы и замыкал северную часть этой линии. Хотя официально война носила оборонительный характер, фактически со стороны СССР она была агрессивной, поскольку была направлена на отторжение части чужой территории, хотя однозначная ее оценка, в силу международной ситуации и роли в ней Финляндии, невозможна.

По масштабу и театру военных действий это была локальная война, велась она на финской территории. По составу участников война была двусторонней, по характеру ведения боевых действий — мобильной, включавшей с советской стороны как наступательные, так и оборонительные действия. В ней были задействованы все рода сухопутных сил, а также авиация и флот. Среднемесячная численность советской группировки с 30 ноября 1939 г. по 13 марта 1940 г. составила около 850 тыс. чел., причем общие потери личного состава за 105 дней войны достигли 391,8 тыс. чел., из них безвозвратные — около 127 тыс.{86} (Есть и другие подсчеты, согласно которым советские потери превышают эту официальную цифру более чем в 1,2 раза, причем на каждого убитого финна приходилось пятеро погибших советских военнослужащих){87}. Таким образом, победа СССР была достигнута высокой ценой. В правовом отношении война носила официальный характер, была объявлена и завершилась подписанием мирного договора, причем на гораздо более выгодных для СССР условиях, чем те, которые выдвигались им до начала боевых действий.
Картинка 122 из 433579 
Главной для России в XX веке и по масштабу, и по значимости, и по количеству жертв оказалась Великая Отечественная война 1941-1945 гг. Она явилась также важнейшей частью Второй мировой войны, охватив самый широкий сухопутный театр военных действий с наибольшим количеством войск и военной техники. Для СССР это была, безусловно, оборонительная и справедливая война. По составу участников это была многосторонняя война двух мощных коалиций, хотя на собственно советском участке фронта СССР в одиночку противостоял не только войскам Германии, но и целого ряда ее сателлитов. Длительность этой войны, составившая почти четыре календарных года, обусловила широкое разнообразие в ведении боевых действий от высокой мобильности до длительной позиционности на разных этапах войны и на разных фронтах, чередование оборонительных и наступательных действий, изменение характера войны от преимущественно оборонительного на первых ее этапах к активно наступательному на завершающих, от ведения войны на своей территории — к переносу ее на чужую к концу войны, причем как на земли оккупированных противником стран, так и на собственно вражескую территорию Германии и ее союзников. В этой войне были задействованы все существовавшие на тот момент виды вооруженных сил и рода войск, а также впервые использована реактивная артиллерия. [40] В этот период резко снизилась роль ранее значимой кавалерии и приобрели особую важность бронетанковые и механизированные войска, разные рода авиации и морского флота.

Всенародный характер Великой Отечественной войны отражает тот факт, что через армию за эти годы прошло 34,5 млн. человек, то есть подавляющая часть взрослого дееспособного мужского населения страны{88}. До сих пор существуют большие расхождения в подсчетах и оценках потерь Советской Армии в этот период. Так, в окончательной официальной оценке приводится цифра безвозвратных потерь почти в 8,7 млн. чел., хотя в другом месте тот же источник приводит иную цифру — в 11,3 млн. чел., при этом цифра общих потерь личного состава армии (включая санитарные) на советско-германском фронте колеблется от 29,6 до 31 млн. чел.{89} Объяснение этому можно найти в публикации газеты «Известия» за 25 июля 1998 г., где автор ссылается на существование секретного ведомственного статистического сборника, подготовленного комиссией Генерального штаба, где приводятся более полные данные безвозвратных потерь нашей армии — в 11,9 млн. чел. (включая погибших, умерших от ран и пропавших без вести){90}. Точный статистический подсчет выходит за рамки наших исследовательских задач, однако и «минимальное», и «максимальное» значение этих цифр огромно. Что касается всей страны, то она потеряла 26,6 млн. советских граждан{91}. Цена победы в Великой Отечественной колоссальна, что отражает трагическое место этой войны в российской истории.
Картинка 128 из 433579 
Особое место в истории российских войн занимает Дальневосточная кампания, которую вели советские войска против Японии в августе 1945 г. Эта кампания также являлась частью Второй мировой войны, причем стала ее завершающим этапом. Ее официальным мотивом стало выполнение союзнических обязательств СССР перед другими членами антигитлеровской коалиции. В ответ на отказ Японии выполнить выдвинутое 26 июля 1945 г. в Потсдамской декларации требование США, Великобритании и Китая о безоговорочной капитуляции японских вооруженных сил, Советский Союз 8 августа 1945 г. заявил о своем присоединении к декларации и о том, что с 9 августа будет считать себя в состоянии войны с Японией.

По масштабу и театру военных действий Дальневосточная кампания являлась региональной войной в рамках мировой войны. По составу участников она была многосторонней, хотя на сухопутном театре военных действий разгром японской Квантунской армии был осуществлен собственно советскими войсками. Для СССР это была исключительно наступательная, высокомобильная война на чужой территории, с задействованием всех видов вооруженных сил и родов войск. Следует отметить, что в этой войне японцы были готовы, но не успели применить против советских войск разработанное ими (и уже использованное против китайцев) бактериологическое оружие, а Соединенные Штаты впервые применили на территории Японии ядерное оружие.

Победа в войне была достигнута в короткие сроки и относительно масштабов боевых действий — не слишком высокой ценой. Так, при участии в них более 1,7 млн. советских военнослужащих, за 25 суток боев на Дальнем Востоке выбыло из строя 36,4 тыс. чел., из них безвозвратные потери составили 12 тыс.{92} Например, в сопоставлении с локальной советско-финляндской войной эти цифры минимальны: относительно общей численности задействованных войск, на Дальнем Востоке [41] безвозвратные потери составили около 0,7%, тогда как в «зимней» войне, даже по самым минимальным оценкам, — более 15%.
Картинка 137 из 433579 
2 сентября 1945 г. на борту американского линкора «Миссури» Япония подписала акт о безоговорочной капитуляции, явившийся завершающим актом Второй мировой войны. Однако правовое оформление итогов собственно Дальневосточной кампании нельзя считать завершенным, поскольку мирный договор Японии ни с Советским Союзом, ни с его правопреемником — Российской Федерацией, так и не был подписан: камнем преткновения остаются спорные, так называемые «северные территории» — российские Южно-Курильские острова.

Здесь необходимо отметить, что две мировые войны (1914-1918 и 1939-1945 гг.) имеют не только исключительную значимость для российской истории, но и немало сходных черт: они сопоставимы как по своим масштабам, так и по другим параметрам, включая целый комплекс факторов — геополитических, социально-экономических, национальных, идеологических и психологических, — все это, разумеется, с учетом исторической специфики. Именно в мировых войнах, во многом из-за их роли не только в судьбах страны, но и каждого отдельного гражданина, наиболее ярко проявились основные социально-психологические феномены.

Наконец, последняя в советской истории полуофициальная Афганская война 1979-1989 гг. относится к категории локальных войн, хотя и самых длительных для России (СССР) в XX веке. Официальным мотивом ее была помощь союзнику — революционному афганскому правительству против внутреннего контрреволюционного сопротивления. Она велась на чужой, афганской территории, но не имела ни четко очерченного театра военных действий, ни строго определенного противника. Это была партизанская война многочисленных, часто не связанных друг с другом вооруженных повстанческих формирований, поддерживаемых из-за рубежа (Пакистаном, Ираном, США и другими странами). Союзником советских войск было лишь официальное афганское правительство в Кабуле и его войска. По характеру ведения боевых действий это была мобильная война с опорой на военные базы и пункты постоянной дислокации, размещенные в разных районах страны. В боевых действиях принимали участие все рода сухопутных вооруженных сил и авиации. Всего за 9 лет войны в составе советских войск на территории Афганистана находилось 620 тыс. военнослужащих, общие потери личного состава за этот период достигли 484 тыс., из них безвозвратные — около 14,5 тыс. чел.{93}
Картинка 138 из 433579 
Несмотря на то, что в ходе боевых действий СССР вовсе не понес поражения, он не мог и выиграть в широкомасштабной повстанческой войне, победа в которой регулярных войск в принципе невозможна. Итоги этой войны можно рассматривать не как военное, а как политическое поражение, учитывая то, что советское руководство не только вынуждено было по политическим мотивам вывести свои войска из Афганистана, но и допустило грубую стратегическую ошибку, полностью бросив на произвол судьбы своего недавнего союзника — революционное правительство Наджибуллы, имевшего достаточно прочные позиции и нуждавшегося для удержания власти преимущественно в финансовой и материально-технической поддержке. Результатом стало его свержение, развязывание еще более кровавой гражданской войны в Афганистане и рост влияния исламских фундаменталистских сил. Неблагоприятный для СССР исход Афганской войны во многом стал стимулом или косвенной угрозой для разжигания внутренних племенных, [42] межэтнических и религиозных конфликтов в пограничных с Афганистаном среднеазиатских республиках, особенно в Таджикистане.

Для исследователя советско-афганский конфликт интересен прежде всего тем, что в отечественной истории XX века занимает особое место как война, которая велась исключительно на чужой территории, силами армейского «ограниченного контингента», но несмотря на то, что относится к категории «малых войн», оказалась самой продолжительной, а по своим последствиям для страны — просто катастрофической. Важно и то, что в отличие от войн с европейским противником, она велась с представителями качественно иной — мусульманской — культуры, что во многом обусловило ее психологическую специфику.

Даже такая краткая характеристика основных российских войн XX века дает представление о специфическом комплексе их причин, мотивов, условий возникновения и хода, территориальных и количественных масштабов, итогов и последствий. Если же сложить то календарное время, которое заняли эти войны, то окажется, что мирные периоды сопоставимы по своей продолжительности с периодами военных действий. И фактически мир для России и ее армии в XX веке можно рассматривать только как череду межвоенных передышек. Однако полномасштабными войнами «конфликтная история» нашей страны в текущем столетии вовсе не ограничивается.

Россия в XX веке участвовала во многих конфликтах, которые либо по своим масштабам не могут претендовать на статус войны, либо ее участие в них носило ограниченный характер (в виде помощи другим государствам вооружением, направлением военных советников и специалистов, добровольцев и т. п.). В этой связи следует провести разграничение между понятиями войны и военного конфликта. На наш взгляд, можно в основном согласиться со следующим их определением:
«Военный конфликт — вооруженное столкновение, характеризующееся в отличие от локальной войны значительно меньшими масштабами и меньшим количеством сил, вовлеченных в действия... Коренное же отличие локальной войны от военного конфликта заключается в том, что война обычно характеризует определенное состояние страны, в то время как конфликт в большинстве случаев — состояние вооруженных сил и даже какой-то отдельной их части»{94}.
Так в какие же менее масштабные конфликты была вовлечена наша страна на протяжении столетия?

В период между двумя мировыми войнами, помимо рассмотренных выше событий на озере Хасан, у реки Халхин-Гол и советско-финляндской войны, Россия имела еще ряд вооруженных столкновений. Первое из них — советско-китайский военный конфликт 1929 г., возникший в связи с захватом Китайско-Восточной железной дороги маньчжурскими войсками. С советской стороны в нем участвовал контингент в 18,5 тыс. чел., носивший название Особой дальневосточной армии. Помимо стрелковых частей, в конфликте принимали участие кавалеристы, моряки Дальневосточной флотилии и несколько авиаотрядов. Боевые действия велись на территории Маньчжурии, продолжались чуть больше месяца (с 12 октября по 20 ноября) и были удачны для наших войск. Общие их потери составили 603 чел., из них безвозвратные — 121 чел.{95} 1 декабря 1929 г. начались переговоры о мире, а после подписания 22 декабря в г. Хабаровске советско-китайского соглашения о восстановлении [43] совместного управления КВЖД советские войска были отведены с маньчжурской территории.

Особое место занимает поход советских войск в Западную Украину и Западную Белоруссию 17-25 сентября 1939 г., в рамках уже начавшейся в Европе Второй мировой войны. Несмотря на исключительную непродолжительность, в нем был задействован немалый контингент войск (466,5 тыс. чел.) и имелись довольно значительные потери (более 3,5 тыс. чел., из них безвозвратные — более 1,1 тыс. чел.){96}, ввиду преимущественно очагового сопротивления польских армейских формирований и жандармерии, этнически инородных для основной массы восточно-славянского населения, которым они не были поддержаны. Однако несмотря на число участников, основные параметры этого конфликта также не дают оснований отнести его к категории полномасштабной войны.

В период после окончания Второй мировой войны к этому же ряду событий можно отнести участие советских войск в подавлении вооруженного выступления в Венгрии в ноябре 1956 г. (общие потери составили 2,3 тыс. чел., из них безвозвратные — 720 чел.); ввод войск в Чехословакию в 1968 г. (боевые действия не велись, но в результате враждебных действий отдельных граждан ЧССР погибло 11 советских военнослужащих, было ранено и травмировано 87 чел.); пограничные военные конфликты с Китаем на Дальнем Востоке у острова Даманский 2-21 марта 1969 г. (потери пограничников и личного состава войск Дальневосточного военного округа составили 152 чел., из них безвозратные — 58 чел.) и в Казахстане 13 августа 1969 г. (погибло 2 и ранено 5 пограничников){97}.

Отдельную категорию составляют войны и военные конфликты на территории других государств, в которых Россия (СССР) официально не участвовала, но поддерживала одну из воюющих сторон. До революции русские добровольцы сражались на стороне буров в англо-бурской войне (1899-1900 гг.) и на стороне славян против Турции в 1-й Балканской войне (1912-1913 гг.), но делали это как частные лица. В советский период отправку «бойцов-интернационалистов» в «горячие точки» организовывало само государство. Так, в оказании военной помощи Испанской республике (1936-1939 гг.) участвовало около 3 тыс. советских добровольцев — военных советников, летчиков, танкистов, моряков, различных специалистов, при этом 158 чел. погибло{98}. В национально-освободительной войне Китая с японской агрессией (1937-1939 гг.) участвовало около 3,7 тыс. советских военных специалистов и советников, 195 чел. из них погибло{99}. Во время войны в Корее (1950-1953 гг.) участвовали советские военные советники и авиационные соединения, безвозвратные потери наших частей составили 299 чел., из них 120 чел. — летчики{100}. Наконец, при оказании военной помощи ряду стран Ближнего Востока, Азии и Африки (Алжиру, Египту, Йемену, Вьетнаму, Сирии, Анголе, Мозамбику, Эфиопии) за период с 1962 по 1979 гг. погибло в боевых действиях 145 советских военнослужащих{101}.

Таким образом, после Второй мировой войны Советский Союз прямо или косвенно участвовал во множестве вооруженных конфликтов, лишь один из которых (в Афганистане) для нашей армии можно рассматривать как полномасштабную локальную войну. Разложение и распад СССР привели к возникновению на бывшей советской территории множества «горячих точек», очаговых конфликтов, весьма сложных по своей природе и непростых для научной классификации. Практически все они имеют в своем генезисе этнический компонент (межэтнический [44] конфликт), в ряде случаев перерастающий в межгосударственные столкновения (между Арменией и Азербайджаном из-за Нагорного Карабаха, между Грузией и Абхазией, Грузией и Южной Осетией, Молдавией и Приднестровьем, межплеменная война в Таджикистане и др.) На территории России наиболее острыми были осетино-ингушский конфликт и, наконец, кровавая Чеченская война, которая велась с использованием регулярной Российской Армии. Все эти конфликты, помимо других характеристик, имеют также признак гражданской войны.

Таким образом, подводя итоги краткого рассмотрения войн, в которых участвовала Россия в XX веке, можно сделать вывод, что каждая из них отличается высокой степенью своеобразия по большинству параметров, являющихся основой для их сравнения. Это своеобразие не могло не наложить существенного отпечатка на психологию участвовавших в них войсковых контингентов.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:09 (ссылка)
Re: Человек и война

Война как историко-психологическое явление. Мировые войны — феномен XX века
Война — явление многомерное. Так или иначе в ней находят отражение почти все стороны жизни общества, спроецированные, однако, на экстремальную ситуацию конфликта с внешним миром, с другими социумами. Общество в войнах, особенно крупных, вынуждено мобилизовывать весь свой ресурсный потенциал — экономический, социальный, оборонный и т. д. Но в ряду этих ресурсов ключевым практически всегда оказывается собственно человеческий потенциал в различных его проявлениях. Здесь и демографические характеристики населения страны, определяющие ее мобилизационные возможности, и «качество» населения, включающее его культурный, образовательный уровень. Здесь и целая совокупность явлений, относящаяся к духовно-психологической сфере, — от ценностных ориентации членов общества до его психологической устойчивости, определяющейся рядом социо-культурных и историко-ситуационных факторов. Среди них имеют значение и отношение населения к войне (воинственность или миролюбивость), и отношение к собственной стране (патриотизм или космополитизм), и устойчивость представителей данной культуры перед лицом смерти, во многом зависящая от религиозных установок, этно-культурных традиций и др. Свою роль играет и степень внешней угрозы в конкретной войне, которая может колебаться от относительно малозначимых для основной массы населения страны территориальных, экономических и т. п. претензий до тотального разрушения данного государства, народа, его культуры, всех основ национального бытия, вплоть до физического уничтожения населения. Естественно, степень решительности и ожесточенности сопротивления повышается по мере увеличения угрозы, масштабности и значимости потенциальных потерь в случае поражения. Эти и другие факторы формируют моральный дух не только общества, но и армии в ходе войны. Таким образом, психологическая составляющая войны — в ряду ключевых явлений, определяющих в конечном счете ее исход, победу или поражение. Еще Наполеон считал, что во всяком военном предприятии успех на три четверти зависит от данных морального (духовного) порядка и только на одну четверть от материальных сил{102}. [45]

Спектр историко-психологических проблем войны чрезвычайно широк и охватывает психологию непосредственных участников боевых действий (комбатантов); психологию общества, включая тыл; психологию политического, а также военного руководства; принятия военно-политических, стратегических и тактических решений; психологию развития войны как военно-политического конфликта, а значит, и психологию противника при тех же самых составляющих (т. е. психологию субъектов массового действия, политического и военного руководства и т. п.). Важными историко-психологическими измерениями войны являются массовая и индивидуальная психология, психология экстремальных ситуаций и фронтового быта, психология больших и малых войн, проблема психологического «вхождения» в войну и выхода из нее, взаимосвязей идеологических и психологических факторов, и многое другое. Однако центральным, связующим звеном всех этих измерений и аспектов является «человек на войне».

Войны XX века отличаются от предшествующих несколькими очень важными характеристиками. Во-первых, еще во второй половине XIX века изменился характер комплектования армий, рядовой состав которых в результате «приблизился» к гражданскому населению. В России это стало следствием перехода от рекрутского набора к воинской повинности с соответствующим сокращением сроков военной службы. Позитивным результатом этих перемен стало увеличение мобилизационного потенциала страны, так как военным обучением оказалась охвачена значительно большая часть мужского населения. Негативными их сторонами, особенно в условиях низкого образовательного уровня большей части новобранцев в начале века, оказывались низкая мотивация к службе, сложность в подготовке за короткий срок настоящего бойца, а особенно унтер-офицерских кадров, что на протяжении десятилетий вылилось в хроническую проблему русской армии. Поскольку переход к воинской повинности, нередко всеобщей, распространился на многие страны мира, то и войны XX века, особенно крупные и, тем более, мировые, оказались, по существу, столкновениями гражданского населения, одетого в военные шинели. Несомненно, у таких армий была существенно иная психология, нежели у армий профессиональных, будь то наемных или формируемых на основе рекрутской повинности, так как и у тех, и у других военная служба являлась делом и образом жизни. В еще большей степени эти процессы отразились на гражданском населении, приобретавшем связанные с военной службой и собственно ведением боевых действий навыки, а также опыт, противоположный ценностям, установкам, нравственным и правовым нормам гражданского общества — опыт «профессионально убивать».

Второй принципиально важной особенностью войн XX века стало рождение такого невиданного ранее в истории явления, как мировые войны. По сути, это было вовлечение в орбиту войны не только большинства государств и их армий, но и их народов. Страна, вступавшая в такую войну, подвергалась тотальному включению в нее всех сторон общественной жизни, потенциала и ресурсов. И вопрос стоял уже не о частичных уступках противнику, а нередко о самом существовании государства и даже жизни его народа. Именно в мировых войнах в наибольшей степени проявилась та негативная сторона размывания принципиальных граней между армией и гражданским обществом, которая явилась следствием перехода ко всеобщей воинской повинности. В результате войны и сражения армий превратились в сражения народов. [46]

Психологически это была принципиально иная, нежели в прежние времена, ситуация, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
«Прежние войны вели профессиональные армии, сохранявшие что-то от рыцарских правил игры. Народы в целом не воевали. Возвращаясь к родным очагам, солдаты всасывались мирной средой, растворялись в ней... Мировая война все это переменила. Она загнала в окопы слишком много мужчин — добрую половину во всех цивилизованных странах. И цивилизация начала расползаться, как старая кожа змеи, и вылезла жестокость. Жестокость вошла в искусство, даже в религию... Жестокость надула паруса идеологий классовой и расовой борьбы... Война развязала вкус к жестокости, и он окрасил XX век»{103}.
Именно мировым войнам многие народы в наибольшей степени обязаны формированием такого феномена XX века, как массовое «милитаризированное сознание».

Третьей особенностью войн XX века стал ускоренный технический прогресс, захвативший и военное дело, в результате чего техническое превосходство становилось постепенно доминирующим, а в конечном счете и решающим в исходе вооруженного противостояния. Данный фактор не мог не повлиять и на социальную, и на духовную сферы. Развитие техники (вооружения, средств связи, транспорта и т. п.) в XX веке привело к радикальному изменению как внешней формы боя, так и его психологии. При этом существовавшие еще в XIX в. войны с преобладающей ролью «толпы», в XX в. сменились качественно новым типом сражений, масштабы и продолжительность которых неизмеримо возросли, приобретя при этом разрозненный очаговый характер, а на смену «толпе» пришли распыленные «во времени и пространстве» войсковые массы. Особенно наглядно это продемонстрировала Первая мировая война. Большинство военных писателей начала столетия представляли ее, исходя из опыта прежней эпохи. Они предсказывали будущую войну по-наполеоновски «сокрушительной» и быстротечной, не учитывая при этом новых экономических и «психических условий». Однако, по словам Н. Головина, «минувшая Европейская война обманула всеобщие ожидания»:
«... Возросшее влияние в социальной жизни передовых народов Европы "психологических законов общества" привело к возрастанию упорства воюющих сторон, к уменьшению импульсивности воспринимания событий, к увеличению сознательности участия масс и т. п., а все это вместе взятое привело к значительному увеличению психологических возможностей более длительного напряжения. В свою очередь это должно было в связи с факторами экономического характера привести к коренному изменению самого характера войны, война могла сделаться значительно более длительной, а "стратегия сокрушения" наполеоновского типа должна была замениться "стратегией истощения"»{104}.
Таким образом, именно техническому прогрессу XX век обязан превращением войн в явление, глубоко затрагивающее все общество, включая его тыл, приведшее к размыванию грани между фронтом и тылом. В результате война в течение века не раз и надолго становилась образом жизни десятков стран и народов, так что милитаризационные процессы инерционно сохранялись и в послевоенное время в течение многих лет.

Наряду с этими, главными особенностями, войны XX века, конечно, имели и другие, во многом радикально изменившими их психологическую составляющую по сравнению с конфликтами предшествующих эпох. Не случайно Первая мировая война буквально потрясла мировое общественное сознание, явилась психологическим стрессом для всей [47] современной цивилизации, показав, что весь достигнутый людьми научный, технический, культурный и якобы нравственный прогресс не способен предотвратить мгновенное скатывание человечества к состоянию кровавого варварства и дикости. 1914 год открыл дорогу войнам новой эпохи, в которой проявилась «невиданная до тех пор массовая и изощренная жестокость и гекатомбы жертв» после «относительно благонравных» войн XVIII и XIX столетий, когда все еще сохраняли свою силу «традиции рыцарского благородства и воинского великодушия»...
«В кровавой бойне отныне были попраны все законы морали и нравственности, в том числе воинской. Людей травили газами, втихомолку подкравшись, топили суда и корабли из-под воды, топили и сами подводные лодки, а их экипажи, закупоренные в отсеках, живыми проваливались в морские бездны, людей убивали с воздуха и в воздухе, появились бронированные машины — танки, и тысячи людей были раздавлены их стальными гусеницами, словно люди эти и сами были не людьми, а гусеницами. Такого, да еще в массовом масштабе, не происходило в любых прежних войнах, даже самых истребительных»{105}.
Еще более разрушительной, кровавой, жестокой оказалась Вторая мировая война, в которой именно Россия понесла наибольшие человеческие и материальные потери, причем потери гражданского населения намного превысили собственно военные.

Но наряду с мировыми войнами в XX в. не только сохранилась, но стала еще более распространенной категория локальных войн. Их отличие от мировых заключалось в ограниченности политических целей, масштабов военных действий, средств вооруженной борьбы, в специфической стратегии и тактике. Кроме локальных войн не меньшее распространение получили локальные военные конфликты, отличающиеся от войн меньшими масштабами и вовлеченностью в боевые действия лишь незначительной части вооруженных сил, что мало влияет на внутреннее состояние самой страны. Синонимом локальных войн являются так называемые «малые» войны, хотя нередко это оказывается всего лишь пропагандистским клише. Так, в «малой» Афганской войне за девять лет общая численность советского «ограниченного контингента» превысила 620 тыс. чел.
Картинка 146 из 433579 
В психологическом плане локальные войны, безусловно, отличаются от мировых, прежде всего, ввиду отличия их объективных параметров, среди которых ограниченность числа участников, театра военных действий и др. Для локальных войн характерно многообразие типов. Их можно разделить на коалиционные и некоалиционные, войны в рамках противостоявших друг другу общественных систем и внутри них, войны государств одного географического региона и разных регионов, с участием только регулярных вооруженных сил и с участием иррегулярных формирований, и т. д.{106} Все эти особенности определяют не только специфику хода войны, но и многие ее психологические параметры. Война из-за дележа территории или за установление контроля над каким-либо регионом по мотивации разительно отличается от национально-освободительной борьбы, а столкновения между регулярными формированиями — от партизанской войны, и т. д.

Локальные войны России в XX в. также были достаточно разнообразны. За исключением Афганской войны, это были войны между регулярными войсками как с нашей стороны, так и со стороны противника. В некоторых из них психологическая мотивация для российских участников оказывалась крайне низкой и неопределенной (например, в русско-японской войне). В других — ложной и идеологически надуманной [48] (в «зимней» войне — ответ на «финскую провокацию», а также «помощь финскому пролетариату»; в Афганской войне — выполнение «интернационального долга»). Не случайно, все эти локальные войны оказались для России весьма неудачными, приведя либо к прямому поражению, либо к «пирровой победе» — ценой непомерных жертв. Хотя к пониманию того, что «армией можно успешно управлять лишь тогда, когда она знает политические мотивы войны», еще в начале века пришли многие русские офицеры — участники русско-японской войны, в результате осмысления ее неудачного опыта{107}. Известно, как нечеткость официальной мотивации этой войны и ее непопулярность в обществе негативно сказалась и на ходе боевых действий, и на моральном духе войск, и на ее итогах.

Мотивационный аспект войны, безусловно, влиял на большинство других психологических параметров, преломляясь и в психологии боя, когда солдаты не всегда понимали, за что, собственно, они идут умирать; и в психологии «выхода из войны», когда к посттравматическому синдрому примешивался и нравственно-психологический надлом, «кризис ценностей», который, например, был характерен (вне России) для многих участников Первой мировой войны (так называемое «потерянное поколение»).
Картинка 166 из 433579
Проблема мотивации войны тесно связана с другой — формирования представлений о ней в сознании как ее участников, так и общества в целом. Обе характеристики не остаются постоянными, они могут меняться как после окончания войны, так и даже в ее процессе. Особенно тяжелые психологические последствия для участников войны имеет смена социальных ее оценок с позитивных на негативные, что наиболее ярко проявилось в ходе и после окончания войны в Афганистане, а также внутреннего конфликта в Чечне.
«Сегодня ни один военнослужащий в Чечне не знает, как к нему будут относиться после войны, — отмечал в апреле 1995 г. военный психиатр С. В. Литвинцев. — Как к мародеру, убийце? Реакцию на такое отношение, судя по "афганцам", предугадать несложно. Недаром же появились такие понятия, как "вьетнамский" и "афганский" синдромы»{108}.
Политические игры «властей предержащих», как принимающих безответственные решения, так и использующих интерпретацию исторических событий в своих конъюнктурных интересах, оборачиваются для сотен тысяч людей жизненной трагедией и психологической драмой. В результате официальная мотивация войны весьма тесно, хотя и крайне противоречиво, взаимодействует с таким процессом, относящимся к сфере массовой психологии, как формирование образа войны в общественном сознании.
Картинка 169 из 433579 
Образ войны как феномен общественного сознания

Одним из важнейших элементов военной психологии является образ войны, то есть комплекс представлений о ней. Он включает в себя как интеллектуальные, так и эмоциональные компоненты. Интеллектуальные — это попытки рационально, логически осмыслить явление. Эмоциональные представляют собой совокупность чувств, эмоциональных отношений к данной войне.

Субъект восприятия, формирования этого образа может быть весьма дифференцированным: это и массовое общественное сознание, это и высшее политическое, а также военное руководство, и наконец, это армейская масса, включающая низшее и среднее командное звено. Можно [49] и более детально дифференцировать эти субъекты, однако именно для обозначенных категорий существуют свои специфические закономерности формирования образа войны, хотя, разумеется, эти субъекты не отделены друг от друга непроходимыми барьерами, и потому существуют еще более обобщенные, даже универсальные психологические механизмы, характерные для всех. Естественно, чем ближе субъект к высшим звеньям управления, то есть к точкам пересечения информационных потоков и структурам, принимающим решение, тем выше доля интеллектуальных, рациональных компонентов как в формировании образа войны, так и в его структуре. Соответственно, массовое общественное сознание ориентируется прежде всего на эмоциональные компоненты, во многом определяемые так называемой «психологией толпы», а также формируемые под воздействием пропаганды.

Каково содержание категории «образ войны»?

Образ войны в широком смысле включает в себя и собственный образ, и образ врага. Здесь же и представления о ее характере и масштабах, и о соотношении сил, и, безусловно, о перспективах, которые, как правило, видятся благоприятными для себя и неблагоприятными для противника (в противном случае, если не надеяться на победу, то войну бессмысленно и начинать). Но на то же рассчитывает и противник!..

Образ войны никогда не бывает статичным. Более того, его можно весьма четко подразделить на три типа:

1) прогностический;

2) синхронный;

3) ретроспективный.

Прогностический образ, независимо от того, доминирует ли в нем интеллектуальный, характерный для военно-политического руководства, или эмоциональный, свойственный массовому сознанию, компонент, как правило, не бывает адекватен. Обычно выдержанный в оптимистических тонах, а потому ложный образ, он и делает войну в принципе возможной. «На Рождество мы будем дома!» — таково было широко распространенное мнение накануне Первой мировой.
«Страна ждала обещанного быстрого победного марша армии, — вспоминал российский современник начало войны. — Хлеставший из ротационных машин поток газет кричал о скорых решающих сражениях»{109}.
Но реальность оказалась совершенно иной.
«Войны, которая на самом деле произошла, никто не хотел, потому что никто ее не предвидел»{110}.
Причем, это было свойственно всем противоборствующим сторонам. Аналогичное состояние умов характерно и для Второй мировой войны.

С эмоциями все понятно: «патриотический угар», или своего рода социальная истерия не могут быть адекватны реальности. Но возникает вопрос: почему люди, профессионально занимающиеся принятием политических и военно-стратегических решений, как правило, допускают грубейшие просчеты в прогностической оценке важнейших параметров войны (времени начала, масштабов и характера боевых действий, величины потерь, исхода войны и др., причем обычно не только отдельных из перечисленных моментов, но их частичного или даже полного комплекса)? Ведь XX век показал, что практически ни в одной из крупных войн стратегическое прогнозирование не было адекватным реальному ходу событий — либо по большинству, либо по всем компонентам.

Дело здесь, вероятно, в универсальном и древнем мыслительном механизме, который используется человеком для прогнозирования будущего. Он может быть определен как процесс структурной экстраполяции. В соответствии с ним, новое, ранее неизвестное, «будущее» представляют таким же, [50] как уже существующее, известное. Сложные процессы структурируются в соответствии с уже имеющимся опытом, причем считается, что компоненты этого будущего вступают в те же взаимосвязи, как и в прошлом{111}.

Неадекватность прогнозирования проявляется, прежде всего, в недооценке противника. Так, перед русско-японской войной все высшее русское общество, включая императора, и даже Генеральный Штаб относились к японцам как к диким недоразвитым азиатам, «макакам», перенося ранее оправданный опыт европейского высокомерия к отставшим в индустриальном, техническом и военном отношении странам на совершенно незнакомую еще ситуацию, в которой Япония первой из азиатских стран совершила модернизационный рывок. При этом явно переоценивался и противопоставлялся неприятельскому морально-психологический потенциал собственных войск. Характерный пример такого отношения приводит русский военный психолог Н. Н. Головин:
«В 1905 г., когда посылалась на Восток эскадра адмирала Рожественского, был сделан подсчет боевой силы флотов, которым суждено было встретиться у берегов Японии. Выяснилось, что материальные коэффициенты для русских и японцев относились как 1:1,8. Морской министр адмирал Бирилев написал в ответ на этот подсчет, что подобные коэффициенты хороши для иностранцев; у нас-де, русских, есть свой собственный коэффициент, которым является решимость и отвага. Цусима доказала, насколько адмирал Бирилев был прав в своих методах стратегического подсчета...»{112}
Просчет в прогнозировании потенциала противника и его воли к сопротивлению был допущен даже в такой локальной войне, с абсолютно несопоставимыми силами сторон, как советско-финляндская «зимняя» война 1939-1940 гг., победа в которой досталась СССР непомерно высокой ценой. Достаточно сравнить безвозвратные потери побежденных и победителей в этом вооруженном конфликте: немногим более 48 тыс. человек потеряли проигравшие войну финны, тогда как потери советских войск составили почти 127 тыс. человек убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести{113}.

Эти же закономерности неудачного прогнозирования с особой очевидностью проявились в мировых войнах. Причем, в Первую мировую такой стратегический просчет был допущен обеими противоборствующими сторонами: Россия не успела перевооружиться и модернизировать свою армию, а Германия, опередившая в этом отношении и Францию, и Россию, не учла ни масштабов антигерманской коалиции, ни ее ресурсных и мобилизационных возможностей, ни перспектив затяжного, изнуряющего характера войны (расчет был на блицкриг). Того же порядка стратегический просчет, заключавшийся в переоценке собственных сил и недооценке противника, вылился в лозунг «малой кровью на чужой территории», с которым СССР подошел ко Второй мировой войне, а Германия повторила свою прежнюю ошибку, рассчитывая на молниеносный разгром всех основных противников.

Наконец, еще один пример неадекватного прогноза — Афганская война 1979-1989 гг. А ведь в арсенале советских стратегов должен был присутствовать опыт аналогичной войны США во Вьетнаме и еще более непосредственный, хотя и отдаленный опыт британского проникновения в Афганистан, который продемонстрировал невозможность навязывания народам этой страны чужой воли, социальных образцов и ценностей даже такими изощренными колонизаторами, которые покорили половину мира. Несмотря на все это, было принято ошибочное решение о [51] непосредственном вооруженном вмешательстве во внутренние дела этой соседней страны. Афганская война оказалась не только затяжной и неперспективной с точки зрения военного способа решения проблем, но и подорвала политические позиции СССР в мире, отягощающе сказалась на и без того стагнировавшей экономике, усугубила кризис ценностей в советском обществе, а в конечном счете стала одним из факторов краха социализма, распада СССР, провоцирования многих «горячих точек» уже на постсоветском пространстве.

Ошибки структурного экстраполирования допускались на всех уровнях прогнозирования, а значит и формирования «прогностического» образа войны. Так, в XX веке постоянно и быстро осуществлялся технический прогресс, в том числе в сфере вооружений, средств передвижения, связи и т. д., а вместе с ним каждая война приобретала качественно новые характеристики, изменявшие стратегию и тактику. Но начинались многие войны с прямого и непосредственного перенесения опыта предыдущих, расчета на старые, апробированные стратегические и тактические схемы.

Подробнее эти просчеты можно рассмотреть на примере Первой мировой войны. Причем, в русской армии они оказались по ряду параметров большими, чем в германской, особенно на начальном этапе. Сказались не только меньшая мобилизационная и техническая готовность, но и определенная инертность мышления, и элементарная неорганизованность.
«Гвардия и армия шли на войну, — так описывает переброску русских войск в 1914 году писатель Всеволод Вишневский, четырнадцатилетним мальчишкой сбежавший на фронт. — Когда армия приняла запасных, она была поднята и поставлена на колеса. Армия оторвалась от своих казарм. Пять тысяч пятьсот эшелонов уносили армию к границам. Верная заветам старых лет, она двинулась в поход, утяжеленная громоздким и сложным имуществом. Она тащила его за собой, уподобляясь армиям прошлых веков, за которыми следовали тяжелые обозы со скарбом, живностью и прочими запасами. Каждая дивизия шла в шестидесяти эшелонах, в то время как каждая, молниеносно брошенная, германская дивизия шла лишь в тридцати эшелонах»{114}.
Другой пример: в 1914 году блестящие кавалерийские полки идут в лобовую атаку против пулеметов и скорострельной артиллерии, а офицеры с обнаженными шашками шагают на врага, как на плацу, ведя за собой плотные массы пехоты. Этому анахронизму (сродни своеобразному самоубийству) была масса примеров с обеих воюющих сторон. Так полегли некоторые лучшие гвардейские части русской армии, та же участь постигла Первый королевский баварский уланский полк кайзера Вильгельма, атаковавший французские части в Лотарингии. Это запаздывание с изменением тактики, отставание ее от военно-технического прогресса явилось одной из причин почти поголовного «выбивания» русского кадрового офицерства уже в течение 1914-1915 гг. В начале войны никто не представлял ее действительных масштабов и характера, а командование с трудом осознавало реалии новой «окопной» войны.

Синхронный образ войны формируется непосредственно в ходе событий, по мере приобретения реального опыта. Это не означает, что соотношение интеллектуальных и эмоциональных компонентов радикально меняется в пользу рационального подхода. Но степень адекватности, как правило, увеличивается именно в силу приобретенного нового знания. Эмоциональный компонент тоже становится более адекватным, «оптимальным» в том смысле, что исчезает эйфория начала войны, ломаются [52] пропагандистские стереотипы.
«В окопах, — по словам участника Первой мировой В. Арамилева, — меняются радикально или частично представления о многом»{115}.
Представления о войне конкретизируются непосредственно пережитым и увиденным, а их основой становятся ежедневные тяготы войны, фронтовой быт, жертвы, участие в схватках с противником. Абстрактные патриотические идеи, хотя и сохраняются, все больше отодвигаются на второй план, особенно если не вполне ясен смысл войны.

И снова наиболее характерна в этом отношении Первая мировая война, в которой ни цели сторон, ни интересы огромных масс воюющих не были вполне определенными.
«Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело»{116},
— такими, например, увидел идущие на фронт русские войска летом 1915 г. американский корреспондент Джон Рид.

Именно поэтому армии противоположных сторон оказались столь уязвимы для революционной пропаганды и разложения. Именно поэтому стало возможным появление практически неизвестного ранее и не наблюдавшегося позднее, в других войнах, феномена «братания» с неприятелем. На русско-германском фронте первые, единичные случаи «братания» имели место уже весной 1915 г., а после февральской революции приобрели массовое распространение{117}.

Иная ситуация сложилась во Второй мировой войне: там вопрос стоял однозначно и жестко — победа или смерть. Порабощение и уничтожение целых народов являлись единственной альтернативой полному разгрому фашистской Германии. Всем был ясен смысл этой войны, а потому, при гораздо больших лишениях и жертвах, проявлены массовые стойкость и героизм, ожесточенность сопротивления агрессору.

Синхронный образ войны также формируется разными субъектами и, соответственно, становится фактом как массового сознания, так и профессионального осмысления политиками и военными специалистами. В первом случае существенное влияние оказывается на морально-психологическое состояние общества и армии, во втором — на принятие конкретных политических и стратегических решений, на развитии тактики в текущей войне.

Наконец, ретроспективный образ войны становится, с одной стороны, фактом исторической памяти народа, с другой, — предметом профессионального анализа разными специалистами (историками, военными, идеологами и политиками). Если рассматривать войну в целом как элемент исторической памяти народа, то ее событийная насыщенность, эмоциональная составляющая и общественная значимость постепенно со временем угасают. Но в профессиональном отношении этот образ становится более дифференцированным в зависимости от того, на какой его аспект направлено основное внимание. По прошествии времени становится более доступной информация, раскрываются архивные документы, и историки получают возможность более детального, полного и спокойного осмысления хода событий, их исторического значения. Военные специалисты анализируют прошедшую войну с точки зрения извлечения необходимого опыта для будущих войн, тем самым выполняя весьма противоречивую работу: позитивную и негативную одновременно. Полезным оказывается осмысление всего нового, что привнесла конкретная война в стратегию и тактику, в военное искусство в целом. Негативным становится почти неизбежная абсолютизация этого опыта, тогда как последующая война всегда оказывается весьма отличной от [53] предыдущей. Идеологи, как правило, борются за соответствующее отражение конкретной войны в исторической памяти народа, так что ретроспективный образ войны становится одним из инструментов в решении текущих политических и идеологических задач. Наконец, ретроспективный образ войны становится одним из инструментов международной политики и дипломатии.

Особенно сильно на историческую память народа влияет ретроспективная пропаганда. Так, Первая мировая война, называвшаяся современниками Великой, Отечественной, Народной, при большевиках оказалась радикально переосмысленной и переоцененной, получила ярлык «империалистической» и «захватнической» с обеих сторон, и было приложено максимум усилий, чтобы вытеснить все позитивные патриотические оценки войны, образцы проявленного на фронтах героизма, да и саму эту войну из народной памяти. Причем, в качестве противопоставляемого образца поведения, возводимого в ранг героизма, средства пропаганды преподносили действия большевистских агитаторов по разложению русской армии и даже дезертирство. Главными пропагандируемыми событиями в советское время оказались Октябрьская революция и Гражданская война, причем средствами массовой информации, произведениями литературы и искусства (особенно кино) в сознание внедрялись героические символы-образцы новой эпохи: красные командиры, комиссары и партизаны (Чапаев, Котовский, Буденный, Лазо и др.).

Ретроспективный образ, как правило, частично вбирает в себя и прогностический, и синхронный образы войны, естественно, с очень большой и содержательной, и ценностной корректировкой. В нем же заложены основы прогностических образов будущих войн, содержащие как элементы адекватного предвидения, так и заведомые искажения в силу особенностей человеческого мышления, недостатка информации и объективной неопределенности будущего.

XX век отмечен самыми кровопролитными войнами в истории человечества. Другой их особенностью явилось возрастание роли технических факторов, ставших в конце концов доминирующими. Вместе с тем, значение психологического фактора отнюдь не уменьшилось. Роль человека в войне, особенно в боевых условиях, осталась во многом определяющей. Не менее важно и то, что миллионы непосредственных участников войн, оказавших на них огромное влияние, возвращаясь к мирной жизни, несли в нее приобретенные на войне опыт и навыки, измененное мировоззрение и психологию, воздействуя на общество в целом.
Следует отметить, что милитаризация в XX веке глубоко затронула все более или менее развитые страны мира, существенно повлияв почти на все локальные цивилизации, в том числе и западную (особенно Западную Европу и Северную Америку), и евразийскую (или российскую, в составе бывшего СССР), и др. Однако интенсивность этого влияния, характер и степень его последствий оказались весьма различными для каждой из них. Для российской цивилизации всегда было характерно преобладание государственного, административного начала, с особой значимостью армии для обеспечения жизнеспособности страны и общества в целом. И общемировые тенденции XX века, с его непомерно усиливавшимся милитаризмом, легли на вполне подготовленную в России государственную, социо-культурную и цивилизационную почву. Фактически, всю историю России в XX веке можно рассматривать с точки зрения поэтапной милитаризации общественного сознания за счет проникновения в гражданскую среду характерных черт психологии комбатанта.
Россия в XX веке пережила несколько страшных войн. Самыми продолжительными и кровопролитными были две мировые войны. Но и «межвоенный» период оказался наполнен почти непрерывной чередой разного рода локальных войн и вооруженных конфликтов. Из них тяжелейшей для судеб страны явилась Гражданская война, выросшая из Первой мировой и двух революций.
Такое уже случалось в российской истории. Периоды междоусобиц, смут, крестьянских войн, кровавых революций — все это разновидности внутреннего противостояния, всегда вызывающего ослабление государства и приносящего страдания миллионам людей. XX век для России оказался особенно насыщенным не только конфронтацией с внешним миром, но и жесточайшей внутренней борьбой, подступавшей к грани гражданской войны или переходившей ее. И невольно приходит мысль о тесной [319] связи внутренних противоборств и междоусобиц с милитаризацией сознания, вызванной пребыванием общества в состоянии или «на грани» войны.
Картинка 189 из 433579 
Любая война ужасна, но психология гражданской войны — явление особенно страшное. Поиск врага извне перемещается внутрь страны, понятия «свой — чужой» теряют прежнюю определенность, и тогда «врагом» может оказаться каждый, причем критерии «чужеродности» постоянно меняются и расширяются. Всеобщая подозрительность и страх, на многие десятилетия закрепившиеся в советском обществе, — прямое следствие этого процесса. Сталинский террор 1930-х годов — закономерное продолжение революционного террора и террора 20-х. Пренебрежение к человеческой жизни прочно утвердилось в общественном сознании. Решение всех проблем «жесткими мерами» логично вписывалось в сложившийся за военное время особый менталитет, носителями которого выступали в первую очередь те, кто сам участвовал в боевых действиях и научился проливать кровь — свою и чужую, для кого ценность человеческой жизни с позиций приобретенного опыта выглядела довольно сомнительной. Даже задачи мирного восстановления решались прежними, «разрушительными» методами, действенными именно в силу своей разрушительности. Терминология тех лет — «вся страна — военный лагерь», «вражеское окружение» и т.п., отражавшая международную обстановку и положение в ней Советской России, отражала и психологию общества, которое никак не могло расстаться с недавно пережитыми войнами и продолжало оставаться в состоянии «взведенного курка», ощетинившимся на весь мир и на себя самое. Экономика, политика, даже культура были пропитаны «духом войны». Широко распространенные военно-спортивные мероприятия, популярные песни революционного и военного содержания — внешние, наиболее заметные его атрибуты.
Так было между двумя мировыми войнами. Такая ситуация при некоторых особенностях повторилась в целом и после Великой Отечественной, которая нанесла народу и стране тяжелые незаживающие раны. Поколение, вышедшее из войны, имело ярко выраженное сознание комбатантов. Это было поколение победителей, спасших свою страну от гибели, человечество — от угрозы фашистского порабощения, принесшее на алтарь Отечества огромные жертвы, а потому действительно имевшее полное право считать, что свою жизнь оно прожило не зря. Но именно поэтому оно абсолютизировало приобретенный на войне опыт, считая его мерилом ценностей и в гражданской жизни, распространяя его в мирных условиях. Утверждению милитаризированного сознания в советском обществе способствовали не только его прямые носители, выстрадавшие свои взгляды и убеждения на фронтах великой войны, но и последовавшие сразу за «горячей» войной раскол мира на блоки государств и их противостояние в «холодной войне». Пожалуй, только в начале 1970-х годов вместе с военно-политической «разрядкой» произошло и некоторое смягчение психологической напряженности в обществе. Хотя говорить об изживании комплекса «военного лагеря», окруженного врагами, и тогда не приходится: нараставшие в стране экономические трудности власть оправдывала необходимостью укрепления обороны, а народ по-прежнему был готов на материальные жертвы, «лишь бы не было войны».
Ситуация резко усугубилась в результате грубого политического просчета власти, ввязавшейся в девятилетнюю афганскую авантюру, [320] завершившуюся фактическим поражением. Оказавшаяся «национальным позором» русско-японская война привела к революции 1905-1907 гг., смене абсолютизма на конституционно-монархический строй, весьма серьезно расшатала основы и устои общества. Неудачная для России Первая мировая также обернулась тяжким внутренним катаклизмом, из которого страна выходила на путях жесткой диктатуры и радикальной смены всех ценностей и общественных отношений. Ее ветераны оказались не только «потерянным», но и «расколотым» поколением, перемолотым жерновами Гражданской войны. Фронтовики победной для России Великой Отечественной не стали «потерянным поколением» подобно ветеранам Первой мировой, так и не сумевшим понять, ради чего они сражались. Но эта болезнь в значительной мере поразила их внуков, выполнявших «интернациональный долг».
Последствия Афганской войны для СССР, при всей несхожести масштабов и исторических условий, оказались сродни результатам Первой мировой для Российской империи: обе войны привели к внутренним потрясениям и распаду государства, обе сформировали поколение, мыслившее категориями «человека с ружьем». Неизбежный после любой войны посттравматический синдром для ветеранов Афганистана усугубился кризисом духовных ценностей, как это не раз бывало в истории после несправедливых и бессмысленных войн. Афганская война в ряду других негативных последствий породила «афганский синдром», одним из проявлений которого стало неприятие многими ветеранами мирной жизни, поиск применения своему военному опыту. Поколение «афганцев» также оказалось расколотым, разбросанным по «горячим точкам», где бывшие однополчане зачастую сражаются друг с другом на стороне противоборствующих сил. А «перестройка» и распад СССР породили таких «точек» немало, включая Нагорный Карабах, Приднестровье, Абхазию, Таджикистан...
Особенно трагичным оказался конфликт в Чечне 1994-1996 г., который стал самым крупным очагом гражданской войны на постсоветском пространстве. Впервые в такого рода конфликте в массовом масштабе были использованы регулярные вооруженные силы России, а размеры потерь приблизились к потерям Афганской войны{850}. И еще до завершения военных действий однозначно можно было говорить о вполне сформировавшемся «чеченском синдроме». По оценкам профессионалов-психологов, он гораздо опаснее «афганского». Причин тому несколько. Среди них и сам характер войны, которая, в отличие от Афганской, велась на собственной территории с частью собственного народа; отношение к ней в обществе (и особенно в средствах массовой информации) было изначально негативным; и наконец, полностью отсутствовала [321] система реабилитации участников боевых действий, которая в той или иной форме существовала в 80-е годы.
Таким образом, милитаризированное сознание как народа в целом, так и его руководителей, в течение почти всего XX века стимулировало власть к предпочтению конфронтационных вариантов как во внутренней, так и во внешней политике при принятии разного рода «судьбоносных» решений. Этот стиль мышления способствовал развязыванию нескольких войн начала столетия, в том числе Первой мировой; толкнул страну к гражданскому расколу, вылившемуся в вооруженное противостояние. Он же привел к политике новой власти, не случайно получившей название «военного коммунизма». Но и с ее окончанием на многие десятилетия сохранились такие формы руководства страной, которые присущи скорее армии как государственному институту, причем в противостоянии с противником, нежели гражданскому обществу. Этот образ мышления заставлял воспринимать собственную страну как осажденную врагами крепость, из которой, в свою очередь, при первой же возможности совершались военные вылазки. В этом русле следует рассматривать и локальные конфликты второй половины 1930-х гг., и советско-финляндскую «зимнюю» войну, и походы на Запад, раздвинувшие границы СССР перед началом Великой Отечественной войны. Это же мышление стало одной из причин полувековой «холодной войны» и безудержной гонки вооружений в невыгодных для СССР условиях. Непосильное бремя военных расходов, подорвавшее его экономику, наряду с затянувшейся почти на десятилетие войной в Афганистане, явилось, пожалуй, одним из решающих факторов, не только приведших к кризису и распаду советской системы, но и нанесших тяжелый удар по российской цивилизации в целом.
Таким образом, войны, в которых участвовала Россия в XX веке, не только сами по себе оказались чрезвычайно значимыми историческими явлениями, но и радикальным образом повлияли как на жизнь нашей страны в конкретные периоды, так и на весь российский исторический процесс. Важнейшим каналом этого влияния стали российские участники войн XX века, чья психология оказалась глубоко трансформирована экстремальными фронтовыми условиями.
Отличие историко-психологического подхода к изучению российских комбатантов от военно-психологического и военно-социологического заключается в том, что, во-первых, он ориентирован на решение не узко-прикладных, а широких научных и гуманитарных задач; во-вторых, направлен на изучение прошлого; в-третьих, нацелен не на построение моделей (что, впрочем, не исключается), но на воспроизведение как общих закономерностей, так и конкретики в ее индивидуальном богатстве и своеобразии. Вместе с тем, почти все методы этих смежных наук применимы и в исторической науке, хотя ими далеко не ограничиваются и не всегда могут быть использованы в силу того, что историк, изучающий прошлое, вынужден иметь дело преимущественно с документами, а не с живыми людьми. Однако, в тех случаях, когда эта возможность для нас оказалась доступной (применительно к участникам Великой Отечественной и Афганской войн), данные методы нашли отражение в монографии. [322] В ряде случаев инструментарий военных психологов, социологов и даже медиков и результаты их исследований послужили для нас историческим источником, а также основой для отработки нашего собственного историко-социологического инструментария (см. Приложение).
При исследовании проблемы, находящейся на стыке историко-социальных и психологических явлений, нужно иметь в виду два аспекта: с одной стороны, психологию личности и массовую психологию в экстремальных ситуациях; с другой, — каждую из войн как социальный контекст проявления и трансформации психологических закономерностей в конкретно-исторических условиях. Поэтому войну нам пришлось рассматривать и как конкретно-историческое явление в его своеобразии, и как универсальный стрессогенный фактор. Анализируя влияние конкретных войн, в которых участвовала Россия в нашем столетии, следует отметить, что каждая из них отличается высокой степенью своеобразия, что не могло не наложить отпечатка на психологию их участников.
Русско-японская, Первая мировая, советско-финляндская, Великая Отечественная, Афганская, чеченская... Между ними десятилетия и целые исторические эпохи. Но солдаты, возвращаясь с этих войн, чувствовали и думали во многом одинаково. Любая война формирует особый склад личности — при всех индивидуальных особенностях людей, при всей специфике самих вооруженных конфликтов. А в исторические масштабы этих войн вмещаются сотни тысяч, миллионы неповторимых человеческих судеб и множество психологических проблем, порожденных спецификой каждой отдельной войны.
Одной из важных проблем войны как пограничной ситуации является «психология боя», включающая феномен «солдатского фатализма». В экстремальных обстоятельствах войны и особенно непосредственных боевых действий, являющихся квинтэссенцией опасностей для человеческой жизни, наиболее часто происходит усиление иррационального начала в психике. Этот процесс выступает в качестве механизма психологической защиты, способствующей самосохранению психики человека в нечеловеческих условиях. «Солдатский фатализм», являющийся одной из форм иррациональной веры, в какой-то мере нейтрализует действие острейших стрессов, притупляет страх, символически отдавая жизнь в руки судьбы, рока, Бога и т.п. Тем самым снижается уровень эмоционального потрясения и напряжения, и человек получает больше возможностей для рациональных решений, чем обусловлен позитивный аспект «солдатских суеверий».
Но обстоятельства войны включают не только экстремальные ситуации боя, но и гораздо более продолжительные по времени периоды затишья, повседневности быта, при этом одно тесно переплетается с другим, опасность становится частью быта, а быт проявляется в обстановке постоянной опасности. При этом организация фронтового быта имеет немаловажное значение для морального духа войск и его боеспособности, хотя влияние отдельных бытовых факторов на психологическое состояние армии и ход боевых действий в конкретных войнах, безусловно, неодинаково. Так же как экстремальные обстоятельства войны, фронтовой быт находит широкое отражение в источниках личного происхождения участников всех войн, что свидетельствует о его психологической значимости. При этом становится очевидным, что большинство проблем быта универсальны для всех войн, хотя они и выступают в специфической форме, зависящей от особенностей конкретной войны и участка боевых действий. [323]
На стыке историко-теоретических и конкретно-исторических проблем находится проблема выхода из войны, связанная как с социальной адаптацией комбатантов к мирной жизни, так и с посттравматическим синдромом, являющимся сложной категорией и междисциплинарным явлением, изучаемым одновременно военными медиками, психологами, социологами. Вместе с тем, это и более широкое явление, которое характеризует не только бывших участников войн и вооруженных конфликтов, но иногда и состояние целого общества. В нашем случае особый интерес представлял так называемый «афганский синдром», затронувший не только вышедший из войны «ограниченный контингент», но и советское общество в целом, явившись одним из факторов его глубокой трансформации.
Наряду с закономерностями «экстремальной психологии» и характеристикой российских войн как конкретно-исторического контекста их реализации, есть еще и третий аспект проблемы: многообразие характеристик самих российских участников вооруженных конфликтов. Между индивидуальным своеобразием личной психологии и универсальными психологическими закономерностями, в том числе в экстремальных ситуациях, лежит огромный промежуточный пласт коллективной, групповой психологии. Здесь и психология рядового и командного состава, и военно-профессиональная психология, включая особенности родов войск; здесь и широкий спектр социально-демографических и социальных категорий, включая специфику поло-возрастной и собственно социальной психологии, образовательного уровня как фактора, влияющего на сознание.
Специфика армии как жестко структурированного государственного института в течение всех войн XX века определяла доминирующее значение психологии «командир-подчиненный» в массовом проявлении психологии рядового и командного состава. Групповая психология в системе военной иерархии проявлялась в корпоративности офицерского корпуса, которая в дореволюционной армии усиливалась его сословностью, а в послереволюционный период, после кратковременной «демократизации», постепенно возродилась, хотя и не в столь жестких формах, в силу универсальных принципов строительства вооруженных сил, включающих строгую субординацию и дисциплину как основу функционирования армии.
Пожалуй, психологические особенности личного состава, связанные с его принадлежностью к конкретным видам вооруженных сил, родам войск и военным специальностям, наряду со спецификой, вытекающей из принадлежности к рядовому или командному составу, в наибольшей степени отражают собственно военно-психологические характеристики всех военнослужащих, и представляют собой важный «срез» групповой военной психологии, накладывающей свой отпечаток не только на массовые категории военнослужащих, но и на каждого бойца и командира.
Практически непрерывный технический и социальный прогресс в течение XX века обуславливал и качественную эволюцию вооруженных сил, приводил к существенным переменам в способах и характере ведения боевых действий. От войны к войне происходили изменения в структуре российской армии, смена видов вооруженных сил, внутри которых, в свою очередь, менялся приоритет родов войск, приход одних и уход других с военно-исторической сцены, отмирание старых и зарождение новых военных профессий, нарастало усложнение профессиональных навыков, требующихся в каждой из военных специальностей, которых стало намного больше. Эволюция вооруженных сил под влиянием технического прогресса радикально повысила требования к личному [324] составу и в уровне образования, и по специальной подготовке, и по интеллектуально-психологическим качествам. «Профессиональная» психология в войнах XX века оказывалась особенно значимой по мере развития видов оружия, усложнения технического оснащения войск и структуры вооруженных сил.
Но и другие факторы, хотя и подчиненные по сравнению с военно-иерархическими и военно-профессиональными, имели существенное влияние на психологию участников войн XX века. Среди них — социально-демографические и собственно социальные характеристики.
Возрастные параметры военнослужащих принципиально различались лишь в мировых войнах, с одной стороны, и в локальных, — с другой, поскольку в локальных участвовала преимущественно кадровая армия, рядовой состав которой формировался из военнообязанных очередного призыва, охватывавшего преимущественно молодые возраста (исключение составила русско-японская война, в ходе которой оказались призваны и «бородачи»), тогда как в мировых войнах мобилизации подлежала не только молодежь, но и резервисты средних и старших возрастов. Что касается офицерского корпуса, то его возрастной состав определялся иерархической структурой военной службы, связанной с выслугой лет и соответствующим повышением в воинских званиях. Нарушение возрастного баланса среди офицеров, перекос в ту или иную сторону в течение XX века не раз приводили в военных условиях к негативным последствиям. Так, избыток военных «пенсионеров» обусловил консерватизм мышления русского командования в войне с Японией 1904-1905 гг., а истребление командного состава в ходе репрессий конца 1930-х гг. привело к дефициту опытных кадров в начале Великой Отечественной.
Каждая война через ее непосредственных участников в той или иной степени влияла на современников. Вместе с тем, только с Великой Отечественной войной мы связываем понятие «фронтовое поколение» — особый социально-психологический и общественный феномен, в других войнах не сложившийся, а потому исторически уникальный. Его возникновение было определено особой значимостью Великой Отечественной в российской истории. Кроме того, именно война явилась основным фактором, личностно сформировавшим целый ряд возрастных категорий молодых людей (1922-1926 гг. рождения), вступивших в нее в незрелом возрасте и впоследствии осознавших себя поколением, отличающимся особыми качествами и общностью судеб.
Следует отметить, что военная служба и особенно участие в боевых действиях и в XX веке оставались преимущественно прерогативой мужчин. Однако одним из важных параметров, которые необходимо учитывать при изучении психологии войн именно XX столетия, является участие в них женщин и связанная с этим совокупность социально-психологических проблем. Женщина с оружием в руках во все времена считалась явлением из ряда вон выходящим. В XX веке участие женщин в вооруженных конфликтах приобретает массовый характер. Индустриализировавшееся общество не только вовлекало их в производство, постепенно уравнивая в правах и обязанностях с мужчинами в гражданской жизни, но и все чаще использовало женщин в сфере, чуждой самой женской природе — в вооруженных конфликтах. В советскую эпоху эмансипация со всеми ее последствиями проявилась, в частности, в приобщении женщин к занятиям военно-прикладными видами спорта, [325] которые стали своего рода физической и психологической подготовкой к их массовому участию в Великой Отечественной войне.
После Второй мировой женщин, пусть и не в столь широких масштабах, продолжали использовать на службе в армии и в профессиях, с нею связанных. В период войны в Афганистане женщины, как правило, вольнонаемные, находились в основном на вспомогательных службах. Однако сам факт присутствия их в составе «ограниченного контингента», в боевой обстановке, можно рассматривать как особый социально-психологический феномен, присущий всему XX веку: не только общество изменило свое отношение к участию в войне «слабого пола», но и сами женщины весьма охотно связывали свою судьбу с армией, как мирной, так и воюющей.
В течение XX века происходило постепенное снижение значимости социального происхождения в совокупности социальных характеристик личного состава армии, а реальный социальный статус был важен преимущественно для кадровых офицеров и все больше зависел от служебного продвижения. Другой важный параметр — уровень образования — в основном был связан с принадлежностью к рядовому и командному составу, а в начале века тесно коррелировал с социальным происхождением. В течение столетия существенно изменились как социальный состав армии, так и ее культурный и общеобразовательный уровень. Радикальные перемены в этом отношении затронули именно рядовой состав, который прошел эволюцию от малограмотной дореволюционной армии, состоявшей преимущественно из крестьян, до советской армии 1980-х гг., в основном из горожан со средним образованием, что предопределило качественные изменения его психологии и сознания.
В сфере, относящейся к менталитету, чрезвычайно сложно разделить собственно психологические компоненты и другие, характеризующие общественное сознание, особенно его содержательную сторону. Мировоззрение людей, их взгляды на различные стороны действительности, их ценности и установки формируются весьма сложным образом: как в результате их повседневного бытия, жизненного пути, приобретаемого опыта, так и под влиянием внешних по отношению к обыденной жизни человека сил, прежде всего различных институтов государства, «внедряющего» в массовое сознание целую систему идеологических представлений и установок (политических, правовых, моральных и т.д.). В войнах эта неразрывная связь психологии и идеологии имеет особое значение, потому что в совокупности и составляет морально-психологический дух армии, ее устойчивость в условиях длительного нравственного, эмоционального и физического напряжения. В целом духовный фактор воюющих сторон (который помимо психологического включает идеологический и моральный компоненты) всегда проявляется в ряде областей, — таких как отношение к Отечеству; к войне, ее характеру и целям; к опасностям и тяготам войны; к товарищам по оружию; к врагу; к гражданскому населению, и др. И в каждой из этих областей присутствуют как идеологический, так и собственно психологический компоненты.
В войнах, которые вела Россия в XX веке, их идеологическое оформление всегда имело чрезвычайно большое значение, как правило, существенно сказываясь на исходе и результатах войны. Ясность целей, справедливый характер войны во многом предопределил способность не только армии, но и народа вынести неимоверно тяжелое и длительное напряжение в самой кровопролитной — Великой Отечественной войне, [326] тогда как «непонятная» русско-японская война начала века была позорно проиграна в первую очередь из-за непопулярности в обществе, то есть идеологического фактора. Даже Первая мировая война, объявленная властью Великой, Отечественной и Народной, привела в результате к деморализации и разложению армии во многом из-за неэффективности пропагандистской работы в войсках и среди гражданского населения, низкой ее интенсивности и неадекватности сознанию народной, преимущественно крестьянской массы, в то время как весьма эффективной оказалась контрпропаганда противника и особенно антивоенная пропаганда революционных кругов. Нельзя не отметить, что и Афганская война была проиграна вовсе не на поле боя, а в сфере идеологии и — в широком смысле — общественного сознания, а также при принятии неадекватных политических решений.
Войны XX века со всей определенностью продемонстрировали, что даже при многократном возрастании роли технического фактора достичь победы невозможно без определенного морально-психологического состояния населения страны в целом и ее армии в особенности, а его регулирование является одним из важнейших факторов мобилизации ресурсов общества в чрезвычайных военных условиях. При этом обеспечение морального духа в ходе войны осуществляется прежде всего идеологическими средствами и инструментами. От четкой идеологической мотивации войны, от интенсивности и точности «политико-воспитательной работы», как правило, в решающей степени зависело морально-психологическое состояние войск, а их недоучет способствовал поражению даже при наличии достаточного военно-стратегического потенциала.
Среди важнейших идеологических инструментов воздействия на психологию личного состава вооруженных сил и общества в целом было формирование героических символов, которые являются феноменом массового, во многом мифологизированного сознания. Символы как обобщенные социальные образцы индивидуального, группового, массового поведения, на которые общество ориентирует своих членов в аналогичных, общественно значимых ситуациях, приобретают значение самостоятельной социальной ценности, становятся как предметом подражания в жизни, так и идеологическим инструментом агитации, пропаганды и воспитания.
В исследовании этой проблемы мы натолкнулись на важность вопроса о соотношении целенаправленно и искусственно формируемых властью символов с символами, возникающими в общественном сознании спонтанно, являющимися «народными». В действительности, как оказалось, между ними нет пропасти: чтобы стать феноменом массового сознания, символы, являющиеся продуктами народного мифотворчества, то есть возникающие «снизу», и символы, внедрявшиеся властью через средства массовой информации, литературу, кино и т.д., рано или поздно должны были сомкнуться. Первые из них, как правило, получали подкрепление со стороны официальной пропаганды, а вторые нередко становились популярными в народе, несмотря на свое официозное происхождение. Фактически во всех больших войнах XX века проявлялись эти закономерности, однако лишь в Великой Отечественной войне героические символы стали феноменом массового, даже общенародного сознания и вошли в его устойчивую структуру — историческую память народа.
Важным срезом общественного сознания является религиозность, представляющая собой значимый фактор психологического состояния военнослужащих, который в зависимости от конкретных исторических условий каждой из войн становился средством или объектом идеологического воздействия. В общей психологической структуре комбатантов религиозное сознание играет особую роль, так как война всегда вызывает всплеск религиозных чувств у непосредственных участников боевых действий. Исследование показало, что преобладающие формы проявления религиозного сознания связаны с доминирующим в данном обществе религиозным или атеистическим мировоззрением. Традиционная религиозная культура реализует эту естественную для экстремальных условий психологическую потребность людей в свойственных ей обычаях и обрядах, тогда как в атеистическом обществе бытовая религиозность остается элементом индивидуальной или групповой психологии, проявляясь в наиболее простых или даже примитивных формах.
История российских войн XX века выявила тенденцию изменения доминирующих форм бытового религиозного сознания: от традиционного конфессионального (в русско-японской и Первой мировой войнах) через его постепенное, хотя и не полное, вытеснение и смешение с новым бытовым мистицизмом (в период Великой Отечественной) к преобладанию последнего (во время Афганской войны). В последующем, в «горячих точках» постсоветского пространства эта тенденция сохранялась.
Среди ключевых проблем любых вооруженных конфликтов — формирование образа врага. В условиях войны социально-психологическая дихотомия «свой-чужой» оборачивается превращением нравственного императива «не убий!» в категорическое требование социума к личности: «убей врага!» Выживание социума ставится выше ценности человеческой жизни, в данном случае — представителя чужого, враждебного социума. Это решающим образом влияет на восприятие противника, определяет его механизмы. На основе проведенного анализа российских войн XX века можно сделать вывод, что образ врага как социально-психологический феномен разворачивается во времени и в конкретных условиях, обретая специфику в зависимости от объекта восприятия — самого противника, от личных качеств субъекта восприятия, и от особенностей взаимодействия между ними, то есть конкретных условий восприятия. Обобщенный образ врага, формирующийся в ходе войны, включает в себя официально-пропагандистский, служебно-аналитический и личностно-бытовой образы. При этом общая логика формирования этого образа заключается в переходе от абстрактной мифологической модели, порожденной средствами массовой информации, пропагандистским аппаратом армии и другими подобными структурами, к индивидуально-личностному отношению, основанному на собственном опыте соприкосновения с противником. Оба пласта данного образа сохраняются на всех этапах войны, хотя их соотношение в индивидуальном и массовом сознании постепенно изменяется.
Особый интерес представляет компаративный анализ образа врага в сопоставимых по масштабу войнах и с участием одного и того же исторического (национально-государственного) противника. Так, на особенности формирования этого образа в двух мировых войнах повлияли принципиальные их различия: столкновение разных типов государств, ход войны, степень ожесточенности и т.д. Во Второй мировой войне с обеих сторон принципиально большую роль играл идеологический момент, что при проведении сравнительно-исторического анализа позволило выявить не только стабильные этно-психологические элементы [328] взаимовосприятия «русские — немцы», но и изменчивое воздействие идеологии на формирование образа врага в рамках двух сравнительно близких европейских культур.
Особенностью Первой мировой войны был переход от стереотипа «врага-зверя» к образу «врага-человека», чему способствовал ряд факторов (не слишком понятный с обеих сторон смысл войны, ее относительная, по сравнению со Второй мировой, ограниченность охвата боевыми действиями территорий обеих стран — Германии и России, степень проникновения в тыл противника, существенно меньшая степень ожесточенности и др.). Вторая мировая война отличается от Первой мировой доведением психологического отторжения противника до высшей степени эмоциональной враждебности и полного неприятия любого представителя чужого (вражеского) государства, этноса, носителя иной культуры. Всего за четыре года Великой Отечественной войны был достигнут эффект полного национально-культурного отторжения немцев, а образ «врага-зверя» надолго стал той призмой, через которую в российском народном сознании воспринималась не только германская армия, но и немецкая нация в целом. Отзвуки этого отношения и после окончания войны в течение ряда десятилетий сохранялись в сознании наших соотечественников.
Особую проблему представляет формирование образа врага в локальных войнах и вооруженных конфликтах. К ее решению мы также подошли путем сравнительно-исторического анализа: сквозь призму всех войн, где Россия имела дело с данным конкретным противником. Образ Японии в качестве российского противника был рассмотрен через сопоставления русско-японской войны начала века, конфликтов на озере Хасан и реке Халхин-Гол конца 1930-х гг. и завершающего этапа Второй мировой войны — советско-японской кампании 1945 г. Подобно ситуации с Германией, Россия выступала здесь в двух разных качествах — дореволюционной монархии и постреволюционного «социалистического» государства. Но ее противник, по сути, был одним и тем же, принадлежа к азиатской, чуждой европейцам культуре, вследствие чего и образ врага в конфликтах с ним выстраивался по особым законам.
В XX веке дважды выступала в роли противника СССР Финляндия: в «зимней» войне 1939-1940 гг. и во время Великой Отечественной войны в качестве союзника Германии. В первом случае финны являлись основным противником, а во втором превратились в противника второстепенного, действовавшего приблизительно на том же театре военных действий, что и в предшествующей локальной войне.
Следует отметить, что в формировании образа врага-Японии
Небесная Лиса      08-05-2012 12:09 (ссылка)
Re: Человек и война
Человек в экстремальных условиях войны
Война как «пограничная ситуация»
Психологи знают, как мгновенно преображается человек, получивший в руки оружие: меняется все мироощущение, самооценка, отношение к окружающим. Оружие — это сила и власть. Оно дает уверенность в себе и диктует стиль поведения, создает иллюзию собственной значимости. Так происходит в мирное время. Что же тогда должно происходить на войне, в особенности на фронте, где оружие есть у каждого, а его применение из возможности становится обязанностью? Существует ли особый психологический тип «человека с ружьем»? Да, без сомнения. Война формирует особый тип личности, особый тип психологии, который можно определить как психологию комбатанта.

Прежде всего необходимо прояснить само понятие комбатант, что в переводе с французского означает воин, боец, сражающийся. Это термин международного права, обозначающий лиц, которые входят в состав регулярных вооруженных сил воюющих сторон и непосредственно участвуют в боевых действиях, а также тех, кто принадлежит к личному составу ополчений, добровольческих и партизанских отрядов, — при условии, что их возглавляет командир, что они имеют ясно видимый отличительный знак, открыто носят оружие и соблюдают законы и обычаи войны{118}.

Следовательно, психология комбатантов — это психология человека на войне, вооруженного человека, принимающего непосредственное участие в боевых действиях.

«... Перенесение всевозможных лишений, переживание различных видов опасности или ожидание ее наступления, потеря личной свободы и принудительный характер поведения — все эти факторы войны и боя влияют на психику бойца, — писал в 1935 г. в эмиграции русский военный психолог, в Первую мировую — полковник Генерального Штаба Р. К. Дрейлинг. — Действуя постоянно и непрерывно, они постепенно видоизменяют характер реакции бойца на окружающий мир, вызывают новые реакции, создают ряд условных рефлексов, словом, производят ряд изменений, которые в конечном счете дают картину видоизмененной психики, присущей бойцу по сравнению с обывателем»{119}.
Формируясь и наиболее ярко проявляясь в ходе войны, эта психология продолжает свое существование и после ее окончания, накладывая характерный отпечаток на жизнь общества в целом. Послевоенное общество всегда и неизбежно отравлено войной, и главный симптом этой [55] болезни — привычка к насилию — в разной степени сказывается во всех сферах общественной жизни и, как правило, довольно длительное время.

Обращение к такому специфическому явлению как война требует рассмотрения важного методологического принципа, имеющего первостепенное значение при изучении личности в экстремальных обстоятельствах. Это сформулированное в философии немецкого экзистенциализма понятие пограничной ситуации. Согласно теории М. Хайдеггера, единственное средство вырваться из сферы обыденности и обратиться к самому себе — это посмотреть в глаза смерти, тому крайнему пределу, который поставлен всякому человеческому существованию{120}. Под существованием имеется в виду прежде всего духовное бытие личности, ее сознание. По К. Ясперсу, с точки зрения выявления экзистенции (то есть способности осознать себя как нечто существующее) особенно важны так называемые пограничные ситуации: смерть, страдание, борьба, вина. Наиболее яркий случай пограничной ситуации — бытие перед лицом смерти. Тогда мир оказывается «интимно близким». В пограничной ситуации становится несущественным все то, что заполняет человеческую жизнь в ее повседневности, индивид непосредственно открывает свою сущность, начинает по-иному смотреть на себя и на окружающую действительность, для него раскрывается смысл его «подлинного» существования{121}. Эти выводы экзистенциалистов не абсолютны и не бесспорны, но в то же время нельзя не отметить, что чувства и поведение человека в минуту опасности обладают значительными особенностями по сравнению с эмоциями и действиями в обыденной ситуации и могут раскрыть свойства его личности с совершенно неожиданной стороны.

«Деятельность человека-бойца во время войны носит особый характер, — отмечал Р. К. Дрейлинг. — Она протекает в условиях хронической опасности, то есть постоянной опасности потерять здоровье или жизнь, а с другой стороны, в условиях не только безнаказанного уничтожения себе подобных, коль скоро они являются врагами, но и в прямой необходимости и в поощряемом желании делать это как во имя конечных целей общего благополучия для своего народа, так и в целях собственного самосохранения в условиях вооруженной борьбы»{122}.
В сущности, все основные, базисные элементы психологии человека, оказавшегося в роли комбатанта, формируются еще в мирный период, а война лишь выявляет их с наибольшей определенностью, акцентирует те или иные качества, связанные с условиями военного времени. Вместе с тем, специфика этих условий вызывает к жизни новые качества, которые не могут возникнуть в мирной обстановке, а в военный период формируются в максимально короткий срок. Однако, эти черты и свойства очень сложно разделить по времени и условиям формирования, и речь, скорее, может идти о превращении качеств, единичных по своим проявлениям в условиях мирной жизни, в массовые, получающие самое широкое распространение в условиях войны.

«Только в бою испытываются все качества человека, — говорил в одном из своих выступлений легендарный комбат Великой Отечественной Б. Момышулы. — Если в мирное время отдельные черты человека не проявляются, то в бою они раскрываются. Психология боя многогранна: нет ничего незадеваемого войной в человеческих качествах, в личной и общественной жизни. В бою не скрыть уходящую в пятки душу. Бой срывает маску, напускную храбрость. Фальшь не держится под огнем. Мужество или совсем покидает человека или проявляется во всей полноте только в [56] бою... В бою находят свое предельное выражение все присущие человеку качества»{123}.
Высшие проявления человеческого духа, довольно редкие в обычных обстоятельствах, становятся поистине массовым явлением в обстоятельствах чрезвычайных.

В то же время, в чрезвычайных условиях выявляются не только лучшие, но и худшие человеческие качества, которые могут приобретать в них принципиально иное значение: например, слабость характера, несмелость, вызывающая незначительную уступку в обычной жизненной ситуации, может обернуться трусостью и предательством во время войны. В периоды «бедствий народных» как положительные, так и отрицательные качества людей проявляются в гипертрофированном виде, ввиду того, что поступки оцениваются по иному, завышенному нравственному критерию, который диктуется особыми условиями жизни.

Одновременно боевая обстановка является катализатором многих психопатологических реакций, являющихся следствием того, что «пограничные ситуации» зачастую предъявляют к психике человека непомерные требования.

«Условия опасной ситуации, будучи сверхсильными психологическими раздражителями, могут вызвать резкие патологические изменения в психике и поведении воинов»{124},
— отмечал советский военный психолог М. П. Коробейников.

Анализ поведения солдат и офицеров в экстремальных условиях войны, в том числе в Афганистане и Чечне, обращает внимание на то, что

«наряду с реальным героизмом, взаимовыручкой, боевым братством и другой относительно позитивной атрибутикой войны, грабежи и убийства, средневековые пытки и жестокость по отношению к пленным, извращенное сексуальное насилие в отношении населения (особенно на чужой территории), вооруженный разбой и мародерство составляют неотъемлемую часть любой войны и относятся не к единичным, а к типичным явлениям для любой из воюющих армий, как только она ступает на чужую землю противника»{125}.
Не случайно во время вооруженных конфликтов в массовом бытовом сознании широкое распространение имеет формула «война все спишет», которая используется для оправдания безнравственных поступков и перекладывает всю ответственность с индивида на объективные условия действительности. Впрочем, наряду с этим аморальным жизненным кредо существует и осуждающий его «противовес»: «кому война, а кому мать родна», выражающий презрение к тем, кто наживается на народном горе.

В ходе боев могут проявиться прямо противоположные качества их участников — трусость и героизм, шкурничество и самопожертвование. Это зависит от индивидуальных особенностей личности, сформировавшихся в предшествующий период, от качества боевой готовности и умения владеть оружием, от успешного или отрицательного поворота событий для одной из воюющих сторон, от продолжительности боевых действий и многих других факторов. При этом катализатором поведения человека становится именно экстремальная ситуация.

«Психология бойца — это изучение деятельности человека под угрозой опасности»{126},
— отмечал русский военный психолог Н. Головин.

Особую роль играет массовая психология, которая в ходе вооруженного конфликта может резко колебаться — от всплеска патриотических чувств к апатии и безразличию, вплоть до резкого неприятия войны, пацифистских и антиправительственных настроений в обществе. Примером патриотического подъема в начале Первой мировой служит поведение молодых офицеров, самовольно покидавших тыловые части, чтобы [57] попасть на фронт{127}. В отечественной историографии гораздо лучше освещена ситуация конца этой войны, отмеченной разложением армии, революционным брожением и массовым дезертирством.

Жизнь человека на войне насыщена пограничными ситуациями, сменяющими друг друга и постепенно приобретающими значение постоянного фактора.

«Война — область опасности»{128},
— подчеркивал Клаузевиц.

И эта особенность вооруженных конфликтов оказывает воздействие на всю жизнь общества в данный период, решительным образом влияет на психологию людей. Личность ярче всего проявляется в опасной ситуации. Но, проявляясь, она не остается неизменной.

«Включение воина в реальные боевые условия, в опасную ситуацию приводит к резкой перестройке его основных жизненных отношений. Он как бы заново переосмысливает окружающий его мир... Очевидно, чем более необычными будут условия, тем большие сдвиги произойдут в психике воина...»{129}
Экстремальные ситуации обостряют до предела человеческие чувства, вызывают необходимость принятия немедленных решений, предельной четкости и слаженности действий. Таким образом, военная обстановка выявляет те свойства личности, которые в мирное время оказываются в какой-то мере второстепенными или не требуют крайних своих проявлений.

Существует также несколько стереотипов поведения людей в сходных ситуациях (в зависимости от характера, воли, темперамента и т. п.), их оценок и восприятия действительности. И именно это позволяет делать обобщения и строить психологическую модель, основываясь на сопоставлении свидетельств участников различных вооруженных конфликтов. Ведь, как не без основания утверждает английский военный психолог Норман Коупленд,

«из поколения в поколение оружие меняется, а человеческая природа остается неизменной»{130}.
Поведение человека в экстремальных обстоятельствах боя в значительной мере обусловлено его изначальной психологической установкой на отношение к войне в целом. С точки зрения социолога В. В. Серебрянникова, среди людей можно выделить следующие типы по отношению их к войне: «воины по призванию», «воины по долгу», «воины по обязанности», «вооруженные миротворцы», «профессионально работающие на обеспечение армии и войны», «пацифисты», «антивоенный человек» и др.{131}

На наш взгляд, такая классификация может быть принята за основу в качестве одного из вариантов систематизации категорий участников вооруженных конфликтов по «отношению к войне».

Оставим в стороне работников военно-промышленного комплекса, а также активистов и членов антивоенных организаций, и обратимся к различным типам собственно «воинов».

К первой категории — «воинов по призванию» — относятся те, кто желает посвятить жизнь военному делу, сознательно ищет возможности «повоевать». Война для них — именно та стихия, где, по их представлениям, открывается возможность для наиболее полной реализации своих сил и способностей, самоутверждения в глазах других людей, удовлетворения материальных и духовных потребностей. Именно из этой, сравнительно немногочисленной категории (по мнению экспертов, она составляет около 3-5% дееспособного населения, а в специфической военной среде — до 60-70% кадровых офицеров и 70-90% отставников){132}, набираются добровольцы для участия в локальных войнах и конфликтах, боевики различных военизированных формирований, бойцы особых отрядов по борьбе с вооруженной преступностью и т. п. При том, что за [58] категорией «воина по призванию» в действительности скрываются очень разные типы личностей и по психическому складу, и по системе ценностей, большинство из них, по существу, представляют собой особый тип милитаризированного человека, всегда готового к насилию.

По нашему мнению, следует отметить, что в отдельных случаях данный тип «человека-воина» формируется как результат посттравматического синдрома, когда человек, побывавший на войне, уже не представляет свое существование вне подобной экстремальной обстановки и всеми возможными способами стремится воссоздать ее вокруг себя. Здесь в качестве примера можно привести мировоззрение ветерана Первой мировой, известного немецкого писателя Эрнста Юнгера, чьи книги, в отличие от произведений его современника и соотечественника Э.-М. Ремарка, никогда не издавались на русском языке. Юнгер — певец войны, стиль и дух его фронтовой прозы диаметрально противоположен по смыслу роману Ремарка «На Западном фронте без перемен». Его книги воспевают романтику войны, героического начала, чудовищного напряжения моральных сил человека и преодоления трудностей. Они убеждают читателей в том, что война — самое естественное проявление человеческой жизни, что только она может принести народу обновление, а без нее начинают преобладать застой и вырождение. Именно в военных условиях человек проявляет свою истинную сущность, являя себя миру во время «танца на острие клинка», в момент пребывания между бытием и небытием. Многообразие жизненных форм упрощается до одного-единственного смысла: борьба, постоянный риск, балансирование на грани гибели, — все остальное становится незначительным и ничтожным. При этом чужая жизнь лишается какой-либо ценности, утрачивает всяческое значение: на войне управляет не разум, а глубинные «первородные» инстинкты, — желание ощутить запах и вкус крови, принять участие в охоте на себе подобных.

«Наша работа — убивать, — пишет Юнгер, — и наш долг — делать эту работу хорошо».
Война со всеми ее ужасами, страданиями и преступлениями интерпретируется им как приключение, высшее испытание человеческих качеств. Причем, по мнению Юнгера, война сама по себе есть оправдание любых действий{133}. Эти взгляды великолепно характеризуют психологию «диких гусей», наемников, любителей острых ощущений, то есть самую крайнюю категорию из числа «воинов по призванию».

Другая категория — «воины по долгу». Это люди, которые независимо от своего субъективного отношения к войне, часто весьма негативного, оказавшись перед необходимостью защищать свою страну и семейный очаг от захватчиков, сами добровольно идут на войну. В данном случае даже ненависть к войне не мешает их готовности взяться за оружие, чтобы отстоять свободу и независимость Родины и собственное право на жизнь. В мирных условиях к данному типу людей относится около 20-30% призывников, зато все они являются добровольцами в случае нападения агрессора. По отношению ко всему военнообязанному населению, по данным некоторых социологов, они составляют 8-12%{134}. Однако, с нашей точки зрения, нельзя выделять данную категорию вне зависимости от типа и характера войны. Численность и удельный вес «воинов по долгу» напрямую зависит от того, насколько вооруженный конфликт глубоко затрагивает коренные, жизненные интересы населения конкретной страны в конкретное время. [59]

Так, в двух разных войнах, но в одном и том же государстве, в одно «историческое» время, когда у основной массы населения сформирована и сохраняется все та же система ценностей, основные качества социальной психологии, традиции и т. п., масштабы патриотического порыва бывают качественно различными. Особенно наглядно это можно представить на примере вооруженных конфликтов, временной промежуток между которыми по историческим меркам ничтожно мал (год-два). Но здесь становится очевидной значимость различий между самими войнами — их масштабом, оборонительным или наступательным характером, справедливой или несправедливой сутью, и т. п. Особенно различаются в этом отношении локальные и мировые войны. Например, в СССР, несмотря на активную патриотическую пропаганду, в «зимней» советско-финляндской войне процент добровольцев не выходил за рамки традиционного, тогда как в период Великой Отечественной он был значительно выше, и именно «воины по долгу» составляли большинство фронтового поколения.

И наконец третья, как правило, самая многочисленная категория, — «воины по обязанности», избравшие мирные профессии и в целом негативно относящиеся к службе в армии, не рвущиеся на фронт в случае войны, но становящиеся в строй по закону о мобилизации. Они составляют почти 60-70% годных к военной службе призывников и отслуживших в армии воинов запаса, а в соотношении со всем военнообязанным населением — около 40-50%.{135}

Однако независимо от своего отношения к войне и к участию в ней, в результате мобилизации все эти категории оказываются в боевых условиях и (за редким исключением) в одинаковой роли комбатанта. С этого момента на эмоционально-волевую сферу и поведенческие мотивы человека начинает оказывать воздействие целая система специфических факторов.





Героический порыв и паника на войне
Каждый бой представляет собой неповторимую обстановку для его непосредственных участников, потому что одинаковых и тем более стандартных условий в боевой обстановке не бывает. Динамика боя проявляется во всех видах боевых действий: в обороне и наступлении, в авиационных и танковых ударах, в артиллерийском и ружейно-пулеметном огне, во введении резервов, в неожиданных и внезапных маневрах, в применении нового оружия и т. д. При этом на нее влияют характер местности, время года и суток, климат и даже погода, приводя к бесконечному многообразию ее форм.

«Характеризуя условия боя, нельзя упустить из виду и такую их особенность, как чрезвычайно ощутимые жизненные неудобства», — подчеркивает военный психолог Г. Д. Луков и перечисляет некоторые особенности военного быта, неизбежно влияющие на внутреннее состояние воина, которое сказывается на его поведении в условиях боя: «Зимой — это стужа, когда застывает смазка даже на тщательно протертом оружии, когда кусок хлеба становится тверже льда, а сырые валенки, замерзнув, ломаются на ходу, как будто они сделаны из очень хрупкого материала. Бывает и летом, когда бойцы изнывают от жары, от недостатка воды, от жгучего песка и удушливой пыли, ослепляющих бойца и затрудняющих ему дыхание. Нередки случаи в боевой обстановке, когда человек недосыпает, недоедает, [60] живет и действует в неудовлетворительных санитарно-гигиенических условиях, не имеет нормального жилья и уюта, физически и нравственно устает, переутомляется и т. д.»{136}
Таковы основные особенности фронтового быта, на который накладывает дополнительный и весьма существенный отпечаток обстановка постоянной опасности, в которой живут и действуют люди. Обстановка боя, с точки зрения ее воздействия на человеческий организм и психику, представляет собой совокупность раздражителей чрезвычайно большой силы{137}. Обе эти стороны военной действительности — опасность боя и повседневность быта — непосредственно формируют психологию комбатантов.

Какие же мотивы руководят воином в бою? По мнению советского военного психолога, участника русско-японской и Первой мировой войн П. И. Изместьева, их несколько:

«Прежде всего ненависть к врагу , угрожающему родным очагам, чувство любви к отечеству , чувство долга. Чем устойчивее в нем (воине) все идеи об этом, тем сильнее волевой мотив. С другой стороны, его может двигать вперед привычка к повиновению начальникам, т. е. дисциплина, желание отличиться перед товарищами своей отвагой и мужеством, опасение прослыть трусом или жебоязнь наказания при проявлении трусости, наконец, пример начальника » (выделено мной — Е. С.){138}.

Как видно из этого перечня, мотивы поведения комбатанта в экстремальной ситуации делятся на идейные и волевые, хотя по отдельности, «в чистом виде» они встречаются довольно редко. Обычно в боевой обстановке человек руководствуется смешанными идейно-волевыми мотивами, и понимание долга в его сознании неразрывно связано с подчинением воинской дисциплине, а любовь к родине — с проявлением личного мужества.

При этом смелость в бою представляет собой достаточно сложный психологический феномен и при всем сходстве внешних форм проявления имеет, как правило, весьма различное происхождение и основу.

«Как трусость, так и храбрость бывают разнообразны и многогранны, — отмечал генерал П. Н. Краснов. — Бывает храбрость разумная и храбрость безумная. Храбрость экстаза атаки, боя, влечения, пьяная храбрость и храбрость, основанная на точном расчете и напряжении всех умственных и физических сил... Бывает храбрость отчаяния, храбрость, вызванная страхом смерти или ранения, или страхом испытать позор неисполненного долга»{139}.
В этой связи интересно мнение Клаузевица, который считал, что

«мужество никоем образом не есть акт рассудка, а представляет собой такое же чувство, как страх; последний направлен на физическое самосохранение, а мужество — на моральное»{140}.
Но среди всего многообразия видов храбрости и трусости по их происхождению и проявлению можно выделить две основных формы обоих качеств — индивидуальную и групповую. На последней, характеризующей некоторые особенности коллективной психологии, следует остановиться отдельно и рассмотреть такие сложные и противоречивые явления, как героический порыв и паника на войне.

В военной психологии существует особое понятие «коллективные (групповые) настроения». Это наиболее подвижный элемент психологии, который способен к быстрому распространению: возникая у одного или немногих людей, настроения часто перекидываются на большую человеческую массу, «психически заражая» ее. Особенно часто это происходит при непосредственном контакте и общении людей в условиях жизни бок о бок. Именно тогда вступает в силу и активно действует [61] социально-психологический закон подражания. При этом с одинаковой быстротой могут распространяться и «заражать» окружающих как положительные, так и отрицательные настроения и примеры поведения.

Важнейшее качество групповых настроений — их динамизм. Они способны легко переходить из одной формы в другую, из неосознанной в отчетливо сознаваемую, из скрытой в открытую. Столь же быстро настроения перерастают в активные действия. И, наконец, они часто подвержены колебаниям и могут почти мгновенно перестраиваться самым коренным образом{141}.

В экстремальных условиях войны, под влиянием опасности, трудностей, постоянного физического и нервного напряжения, действие эмоционального фактора приобретает особенно интенсивный характер. При этом в боевой обстановке с одинаковой вероятностью могут проявиться прямо противоположные коллективные настроения: с одной стороны, чувство боевого возбуждения, наступательный порыв, экстаз атаки, а с другой, — групповой страх, уныние, обреченность, способные в определенной ситуации привести к возникновению паники. Таким образом, и паника, и массовый героический порыв — часто явления одного порядка, отражающие психологию толпы.





В. Дмитриевский "Освобождение Праги"




К. Васильев. Маршал Жуков



Этим во многом объясняется и феномен коллективного героизма, и сила героического примера. Так, подвиг одного человека (или воинского коллектива) в боевых условиях является мощным психологическим импульсом для окружающих, побуждающим их к активному действию, а вместе с тем являющимся и готовым образцом, своеобразной моделью поведения в опасной ситуации. В повторении этой модели реализуется эффект подражания и массового «психического заражения» — в их позитивной форме. В какой-то мере данное явление отразилось и в народных пословицах «На миру и смерть красна», «Один в поле не воин» и др., подчеркивающих социальную природу человека и приоритет во многих случаях социально-психологического над индивидуально-психологическим.

Наиболее ярким примером негативного воздействия «психического заражения» в боевой обстановке является паника.

«На войне, под влиянием опасности и страха, рассудок и воля отказываются действовать, — писал П. Н. Краснов. — На войне, особенно в конце боя, когда части перемешаны, строй и порядок потеряны, когда в одну кашу собьются люди разных полков, войско превращается в психологическую толпу. Чувства и мысли солдат в эти минуты боя одинаковы. Они восприимчивы ко внушению, и их можно толкнуть на величайший подвиг и одинаково можно обратить в паническое бегство. Крикнет один трус: "Обошли!" — и атакующая колонна повернет назад»{142}.
Часто активное воздействие на сознание специфики боя вызывает у человека игру воображения. В результате он начинает неадекватно оценивать обстановку, преувеличивать реальную опасность, что мешает ему успешно действовать в сложной ситуации. Такое «непроизвольное воображение», превращаясь в определенный момент в доминирующий психический процесс, пытается диктовать человеку те или иные поступки и может послужить причиной страха и паники{143}.

«Как ни велика в бою действительная опасность, опытный солдат с нею справится. Гораздо страшнее, гораздо больше влияет на него опасность воображаемая, опасность ему внушенная. Когда части перемешались, когда они обратились в толпу, они становятся импульсивны, податливы ко внушению, к навязчивой идее, податливы до галлюцинаций. Глупый крик "наших бьют... ", или еще хуже — "обошли", и части, еще державшиеся, еще [62] шедшие вперед, поворачивают и бегут назад. Начинается паника»{144}.
В начальный период Великой Отечественной таким импульсом, заставлявшим целые части срываться с позиций и устремляться от мнимой опасности, обычно становился крик «самолеты», «танки» или «окружают». Вызвано это было и общим состоянием духа войск, успевших «привыкнуть» к ударам превосходящих сил противника, собственным неудачам и поражениям, к длительному отступлению, а потому сравнительно легко поддающихся малодушию, панике и бегству в тыл.

Паника случалась во всех армиях мира во все исторические эпохи. И боролись с нею весьма похожими методами, с одной стороны, беспощадно расправляясь с паникерами, а с другой — стараясь предотвратить ее возникновение. Так во время русско-японской войны командующий 2 Маньчжурской армией генерал Гриппенберг 22 декабря 1904 г. издал приказ, в котором среди других указаний о действиях пехоты в бою подчеркивал:

«необходимо также принять меры против паник ночью, в особенности после боя, когда люди настроены нервно и когда достаточно иногда крика во сне кого-нибудь "неприятель" или "японец", чтобы все люди вскакивали, бросались к ружьям и начинали стрелять, не разбирая куда и в кого. С этими явлениями нужно ознакомить войска, внушая им в подобных случаях оставаться и не поддаваться крику нервных людей, разъясняя им печальные последствия преждевременных криков "ура" и паники»{145}.
Но гораздо чаще, чем «разъяснения», армейское руководство использовало жесткие репрессивные меры, исходя из принципа: «солдат должен бояться собственного начальства больше, чем врага». Так, отмечая случаи массовой сдачи в плен нижних чинов русской армии в Первую мировую войну (не только после нескольких лет сидения в окопах, что можно объяснить усталостью от затянувшейся войны и общим разложением армии, но уже осенью 1914 г. !), командование издавало многочисленные приказы, в которых говорилось, что все добровольно сдавшиеся в плен по окончании войны будут преданы суду и расстреляны как «подлые трусы», «низкие тунеядцы», «безбожные изменники», «недостойные наши братья», «позорные сыны России», дошедшие до предательства родины, которых, «во славу той же родины надлежит уничтожать». Остальным же, «честным солдатам», приказывалось стрелять в спину убегающим с поля боя или пытающимся сдаться в плен:

«Пусть твердо помнят, что испугаешься вражеской пули, получишь свою!»
Особенно подчеркивалось, что о сдавшихся врагу будет немедленно сообщено по месту жительства,

«чтобы знали родные о позорном их поступке и чтобы выдача пособия семействам сдавшихся была бы немедленно прекращена»{146}.
Среди причин массовой сдачи в плен в ноябре 1914 г., когда за две недели боев сдалась почти третья часть личного состава 13-й и 14-й Сибирских дивизий, в частном письме одного офицера приводится следующая:

«Идет усиленный обстрел пулеметами, много убитых. Вдруг какой-то подлец кричит: "Что же, ребята, нас на убой сюда привели, что ли? Сдадимся в плен!" И моментально чуть ли ни целый батальон насадил на штыки платки и выставил их вверх из-за бруствера»{147}.
Как в приведенном здесь, так и в других подобных случаях, имела место типичная ситуация «психического заражения».

Небесная Лиса      08-05-2012 12:10 (ссылка)
Re: Человек и война
Классическим примером борьбы с паникой в период Великой Отечественной войны стали приказы Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии № 270 от 16 августа 1941 г. и Наркома обороны [63] СССР № 227 от 28 июля 1942 г. В первом из них каждый военнослужащий, оказавшись в окружении, обязан был «драться до последней возможности» и, независимо от своего служебного положения, уничтожать трусов и дезертиров, сдающихся в плен врагу, «всеми средствами, как наземными, так и воздушными». Особо изощренным видом давления на сознание отступающей армии явился пункт приказа, гласивший, что семьи нарушителей присяги будут подвергнуты аресту{148}.
Причиной принятия приказа «Ни шагу назад!» явилась объективная, весьма угрожающая ситуация, сложившаяся летом 1942 г. на Юго-Западном фронте, когда за неполный месяц, с 28 июня по 24 июля, наши войска в большой излучине Дона отошли на восток почти на 400 км со средним суточным темпом отхода около 15 км, и нужны были резкие, неординарные меры, чтобы остановить отступление, которое грозило гибелью стране{149}. Приказ № 227 призывал установить в армии «строжайший порядок и железную дисциплину», для чего создавались штрафные батальоны, в которых

«провинившиеся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости» командиры и политработники могли «искупить кровью свои преступления против Родины». В том же приказе говорилось о формировании заградительных отрядов, которые следовало поставить «в непосредственном тылу неустойчивых дивизий и обязать их в случае паники и беспорядочного отхода частей дивизии расстреливать на месте паникеров и трусов и тем помочь честным бойцам дивизии выполнить свой долг перед Родиной»{150}.
Главный способ борьбы с паническими настроениями в советской армии был очень прост: «Паникеры и трусы должны истребляться на месте». Можно по разному относиться к его жестокости, но при этом нельзя отрицать его действенности. Ведь в конечном счете цель была достигнута: приказ № 227 сумел переломить настроение войск. Не исключено, что без такого весьма своевременного приказа не удалось бы победить под Сталинградом, да и в войне в целом.

Что же представляет собой паника как феномен массовой психологии? По мнению ряда авторов, это одно из проявлений инстинкта самосохранения, результат заражающего влияния толпы на индивида. Другие считают, что паника возникает в условиях мнимой опасности в результате психологического влияния одного паникера на массу других воинов. Третьи утверждают, что она возникает главным образом в обстановке реальной опасности, а ее причиной является не слепое подражание, а понижение уровня мотивации, притупление самоконтроля, что в экстремальной ситуации создает предрасположенность к исключительно защитному поведению, повышенной внушаемости и т. п. В то же время активизация высоких мотивов и нравственных чувств способствует приглушению простых эмоций и преодолению страха и паники{151}.

Каковы же условия, провоцирующие возникновение паники? Как влияет на боевой дух войск ход и характер боевых действий, их конкретный этап, время суток и погодно-климатические условия? Вот что писал по этому поводу П. Н. Краснов:

«Паника возникает в войсках или в самом начале боя, когда все чувства бойцов приподняты и страх неизвестности владеет ими, а в обстановке недостаточно разобрались и неприятель чудится везде, или в конце очень тяжелого, кровопролитного, порою многодневного сражения, когда части вырвались из рук начальников, перемешались и обратились в психологическую толпу. Особенно часто возникает паника в непогоду и ненастье... Паника рождается от пустяков и создает иногда надолго тяжелую нравственную потрясенность [64] войск, так называемое "паническое настроение"»{152}.
Впрочем, далеко не всегда основанием для него служат пустяки. Например, многочисленные случаи паники в начале Великой Отечественной войны, в период массового отступления советских войск, в значительной степени были вызваны общим состоянием глубокого психологического шока, который испытала армия в столкновении в реальной мощью противника, что решительно противоречило внушенным ей довоенной пропагандой лозунгам и стереотипам.

Очень часто паника возникает, когда солдат сталкивается на поле боя с чем-то непонятным, например, с применением противником нового вида оружия. Так, в Первую мировую войну ее вызывали первые применения танков, отравляющих боевых веществ, авиации, подводных лодок; во Вторую мировую — сирен на немецких пикирующих бомбардировщиках, радиовзрывателей, советских реактивных минометов «Катюш» и т. д. Кстати, этот психологический фактор был учтен и использован Г. К. Жуковым в начале Берлинской операции, когда вслед за мощной артиллерийской подготовкой последовала ночная атака танков и пехоты с применением 140 прожекторов, свет которых не только ослепил неприятеля, но и вызвал у него паническую реакцию: немцы решили, что против них пущено в ход неизвестное оружие.

Итак, причины возникновения паники крайне разнообразны: неожиданная или воображаемая опасность, крик, шум и т. п.

Чаще всего паника возникает:

1) при ночных операциях, когда темнота обостряет чувство страха;

2) после поражения или нерешительного боя с большими потерями, подрывающими боевой дух личного состава;

3) при вступлении войск в бой, в момент его завязки, когда всякая опасность преувеличивается воображением.

При этом

«во время боя панику может вызвать всякая неожиданность: атака с тыла, с флангов, неожиданное, а иногда и мнимое превосходство противника. В этом случае довольно поддаться ужасу одному человеку, чтобы он передался массе. Последнее особенно часто случается в обозах, в тыловых частях армии, где дисциплина слабее»{153}.
Однако нервозность присуща людям не только в бою, но и после него, во время отдыха, когда во сне на уровне подсознания переживаются впечатления тяжелого дня. При этом крик спящего или случайный выстрел на передних позициях могут привести к массовой перестрелке, так называемой «огневой панике», а то и к беспорядочному бегству.

«Паника, — по определению П. И. Изместьева, — это явление коллективного страха в высшей, в смысле эмоции, форме, т. е. ужаса, иногда совершенно необъяснимого, охватывающего войска. Этот безумный ужас, распространяясь с стихийной быстротой, превращает самое дисциплинированное войско в толпу жалких беглецов»{154}.
Однако, как уже отмечалось выше, групповым настроениям — и панике в том числе — присущ динамизм, необычайная подвижность, изменчивость, способность перестраиваться самым решительным образом. В состоянии особой податливости группы людей к внушению один вид «психического заражения» вполне может смениться другим, положительный отрицательным и наоборот, — главное, чтобы импульс к смене коллективного настроения оказался на данный момент сильнее предыдущего. Один из примеров такого рода мы находим в воспоминаниях о русско-японской войне.

В феврале 1905 г., во время Мукденского сражения некоторые русские части были окружены японцами. Масса людей и обозов сбилась в овраге, выходы из которого были перекрыты врагом. Разрозненные попытки [65] вырваться из этой ловушки успеха не имели. «Люди совершенно пали духом и лежали безучастно, укрываясь скатами оврага от пуль». Никакие убеждения и команды офицеров не действовали. Но вот какой-то унтер-офицер выскочил быстро наверх, в руках его мелькал большой крест.

«Откуда взялся этот крест, трудно сказать. Вероятно, он принадлежал походной церкви. Унтер-офицер этот кричал: "Братцы, пойдем за крестом! За знаменем!" Кто-то крикнул: "Знамя! Выручай! Знамя пропадает!" И случилось что-то необычное: множество людей сняли папахи и, перекрестясь, быстро ринулись наверх, увлекая всех за собою. Без криков ура, молча, масса кинулась на заборы и валы, занятые японцами. Слышен был лишь топот бегущей толпы да ее тяжелое дыхание. Японцы оторопели и, прекратив стрельбу, бросились назад. Говорили, что наши в исступлении изломали пулеметы голыми руками. Через минуту огромная колонна беспрепятственно ползла из рокового оврага»{155}.
В данном случае особо следует подчеркнуть, что вся эта большая человеческая масса явно находилась в состоянии аффекта, когда, забыв об имевшемся у них оружии, люди дрались голыми руками и крушили ими вражеское железо. Психологи определяют аффект как «сильное и относительно кратковременное нервно-психическое возбуждение — эмоциональное состояние, связанное с резким изменением важных для субъекта жизненных обстоятельств». Он развивается в критических условиях при неспособности человека найти адекватный выход из опасных, чаще всего неожиданных ситуаций. Формами проявления аффекта как крайнего душевного волнения могут быть ужас, оцепенение, бегство, агрессия, ярость, гнев. При этом для данного состояния характерно сужение сознания, при котором внимание целиком поглощается породившими аффект обстоятельствами и навязанными им действиями{156}.

Таким образом, многие формы и героического порыва, и паники в экстремальных условиях войны носят в себе ярко выраженные симптомы состояния аффекта. Его механизмы в целом универсальны для человеческой психологии, особенно в групповых, коллективных, массовых проявлениях в боевой обстановке. Однако конкретные побудительные мотивы, запускающие этот механизм, могли быть весьма специфическими в конкретных войнах и зависеть не только от конкретно-исторической, но и от социо-культурной ситуации. Например, если боевое знамя на протяжении всего XX века (и много ранее) оставалось общепризнанной символической ценностью, утрата которой покрывала несмываемым позором воинскую часть и та в результате подлежала расформированию, то икона — религиозный символ-ценность — являлась таковой только в период высокой социальной значимости религиозных институтов, поддерживаемых государством. Соответственно утрата или необходимость защиты в бою этих символов-ценностей могла стать мощнейшим побудителем позитивных массовых аффектов — героического порыва, экстаза атаки и т. п.

Роль аффектов вообще весьма велика в любых вооруженных конфликтах. Даже за, казалось бы, одним и тем же явлением, оцениваемым обществом как безусловно позитивное действие, в экстремальных условиях войны могут стоять различные механизмы. Например, подвиг может стать результатом как сознательного волевого выбора человека, трезво оценивающего ситуацию, возможные последствия своих действий, готовности к самопожертвованию, так и аффективного, бессознательного [66] порыва, импульсивного действия под влиянием очень различных обстоятельств. Здесь может иметь место и аффект массового «психического заражения» в момент атаки, и вспышка отчаяния в безвыходной ситуации, и даже страх. Поэтому стоит четко различать собственно психологические механизмы деятельности людей в боевой обстановке и их результаты, которым общество придает тот или иной социально-ценностный смысл. При этом, конечно же, в управлении войсками, а следовательно, и в их воспитании, прежде всего морально-психологической подготовке, приоритет обоснованно отдается сознательно-волевым качествам воинов. Это позволяет свести к минимуму негативные виды аффектов (страх, паника и т. п.): устойчивость к вовлечению в состояние аффекта зависит от уровня развития моральной мотивации личности и ее способности к сознательной саморегуляции.

Психология боя и солдатский фатализм
Предыдущий раздел был посвящен преимущественно групповой и массовой психологии, тогда как «атомарный» уровень, из которого складываются социально-психологические процессы и феномены, лежит в области психологии личностной. Здесь мы и рассмотрим некоторые аспекты индивидуальной психологии в контексте экстремальных боевых условий. Уже приведенная выше позиция английского военного психолога Нормана Коупленда о неизменности человеческой природы при постоянном усовершенствовании методов и средств ведения войны, прежде всего вооружения, дает пищу для размышлений и в этом случае. Как и всякая афористически выраженная мысль, она страдает некоторой односторонностью и упрощением: разумеется, человек существенно менялся в ходе социальной эволюции и исторического развития, причем постоянные и переменные величины в этом процессе лежат в разных плоскостях. Меняется смысловое, ценностное, информационное наполнение человеческой психики, тогда как психо-биологическая ее составляющая остается чрезвычайно стабильной. Так, инстинкт самосохранения универсален и детерминирован биологической природой человека, однако механизмы защиты индивидуума в ситуациях, угрожающих здоровью и жизни, определение линии поведения и даже психологического реагирования, «переживания» ситуации решающим образом зависят от социокультурных параметров личности: этно-культурной, религиозной и т. п. среды, определившей ее воспитание, ценности, установки, нормы поведения. Страх европейца-атеиста, христианина, мусульманина, буддиста и т. д. — это разные «страхи». И решения, принимаемые ими в схожих обстоятельствах, которые, казалось бы, должны рождать в людях одинаковые эмоции, и поведение могут оказываться не только различными, но даже противоположными. Конечно, в одной и той же этно- и социо-культурной среде в течение XX века эти качества также подвергались изменениям, но они не были столь очевидны: весьма широкий комплекс психологических качеств российских участников разных вооруженных конфликтов начала, середины или второй половины нашего столетия оставался относительно устойчивым. Отсюда — большое сходство мыслей, чувств, переживаний, оценок, прослеживаемых в документах личного происхождения военнослужащих, созданных в боевой обстановке. [67]

Для проверки данного тезиса проведем сравнительный анализ однотипных источников периодов двух мировых и советско-афганской войн: писем, дневников, воспоминаний российских и советских солдат и офицеров, участников этих событий.

Начнем с психологической оценки русского солдата, которую дает в своем дневнике поэт-фронтовик Д. Самойлов:

«Российский солдат вынослив, неприхотлив, беспечен и убежденный фаталист. Эти черты делают его непобедимым».
Но, читая эти записи, начинаешь понимать, что фатализм — основная черта солдатской психологии, свойственная не только российским, но всем без исключения комбатантам как особой категории людей:

«Первый бой оформляет солдатский фатализм в мироощущение. Вернее, закрепляется одно из двух противоположных ощущений, являющихся базой солдатского поведения. Первое состоит в уверенности, что ты не будешь убит, что теория вероятности именно тебя оградила пуленепробиваемым колпаком; второе — напротив, основано на уверенности, что не в этом, так в другом бою ты обязательно погибнешь. Формулируется все это просто: живы будем — не помрем... Только с одним из двух этих ощущений можно быть фронтовым солдатом»{157}.
Первый тип ощущений ярко выражен в письме артиллерийского прапорщика А. Н. Жиглинского от 14. 07. 1916 г.:

«Война — это совсем не то, что вы себе представляете с мамой, — пишет он с Западного фронта своей тете.— Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так-то уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, — дико ужасное! Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, — в самом деле становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? — ведь страхом делу не поможешь, — чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мученья? Пока жив — дыши, наслаждайся, чем и как можешь, если только это тебе не противно. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную?.. Да потом, если думать: «тут смерть, да тут смерть», — так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: "Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся", и не верю почти, что вообще умру, — я сейчас живу, я себя чувствую, — чего же мне думать о смерти!»{158}
Спустя двадцать семь лет с другой великой войны боец Петр Куковеров напишет своей сестре:

«Скоро новый 1943-й год! Я верю, он будет для нас счастливым. Как же я хочу теперь жить! Я люблю жизнь и должен выжить. Я точно знаю: меня никогда не убьют!»{159} — и погибнет в том же 1943-м году.
Участник Афганской войны, артиллерист полковник С. М. Букварев на вопрос «Были ли вы суеверны?» ответил:

«Да, был и, наверное, остаюсь суеверным. Мне, когда я уезжал [в Афганистан], отец говорил: "Сергей, ты там это самое... смотри!.. " А я ему говорю: "Чего там — смотри?! Вот ты четыре года с первого до последнего дня провоевал, и так повезло, что жив остался. А другим и одного дня хватило, чтобы погибнуть... " И тогда он мне сказал слова, которые я всегда повторяю: "Это как кому на роду написано". Вот поэтому я суеверный. Верил в то, что все обойдется. И поэтому, наверное, так и получилось»{160}[68]
Другой тип ощущений находим в воспоминаниях полковника Г. Н. Чемоданова, командовавшего в Первую мировую пехотным батальоном. Он описывает марш-бросок на передовую 22 декабря 1916 г. на Рижском участке Северного фронта:

«Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит все так же близко. Кто знал и видел бои, когда потери доходят до восьмидесяти процентов, у того не может быть даже искры надежды пережить грядущий бой. Все существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения»{161}.
В минуты смертельной опасности (а боевая обстановка и есть такая опасность) в человеке пробуждается инстинкт самосохранения, вызывая естественное чувство страха, но вместе с тем и сознание необходимости этот страх преодолеть, не выдать его окружающим, сохраняя внешнее спокойствие, ибо внутренний трепет в той или иной мере все равно остается. В том-то и дело, что бой предъявляет к человеку требования, противоречащие инстинкту самосохранения, побуждает его совершать действия вопреки естественным чувствам.

«... Война как постоянная и серьезная угроза жизни, конечно, есть натуральнейший импульс к страху»{162}, — отмечал И. П. Павлов.
Страх становится фактором, препятствующим совершению эффективной индивидуальной и коллективной деятельности, и это обстоятельство проявляется в очень широком диапазоне последствий: от массовой паники и бегства больших войсковых масс до индивидуальной психологической подавленности, утраты способности ясно мыслить, адекватно оценивать обстановку, вплоть до безынициативности и полной пассивности. Так, в период Второй мировой войны военные психологи США получили статистически значимые результаты исследования личного состава подразделений своей армии, действовавшей в Западной Европе в 1942-1945 гг., согласно которым лишь четверть солдат была реальными участниками боя, а 75% уклонялись от непосредственного участия в боевых действиях. При этом лишь 15% из всех, обязанных в соответствии с обстановкой пускать в ход личное оружие, вели огонь по неприятельским позициям, а проявлявших хоть какую-то инициативу было всего лишь 10%. Причинами этой пассивности, по мнению американских исследователей, являлись сугубо психологические факторы, особенно различные формы и степень тревоги и страха{163}.

«Главное чувство, которое царит над всеми помыслами на войне, в предвидении боя и в бою, — ибо война и есть бой, без боя войны не может быть, — это чувство страха. К нему примыкают, усугубляя его, а иногда парализуя его, чувство физической и душевной усталости, ибо нигде не напрягаются так все силы человеческие, как на войне — в походе и в бою»{164}, — писал в 1927 г. в эмиграции участник трех войн казачий генерал П. Н. Краснов.
Не случайно в условиях сильнейшего стресса, каким является бой, во всех армиях используются те или иные способы смягчения нервного напряжения перед лицом возможной насильственной смерти (и своей, и своих товарищей, и неприятеля, которого солдат вынужден убивать). Это и различные химические стимуляторы (от алкоголя до наркотических веществ), и комплекс собственно психологических средств (обращение командира к личному составу, беседы священников и политработников, [69] молитвы и молебны в религиозных формированиях и др.), и звуковые способы воздействия на психику (барабанный бой, звуки горна, волынки и т. п.; призывы, лозунги и воодушевляющие крики в момент атаки: «Ура», «Аллах акбар», «Банзай» и проч.). Они, как правило, одновременно выполняют целый ряд функций: и вытеснения из сознания воинов чувства страха в минуту повышенной опасности, всегда сопутствующей бою; и мобилизации решимости наступающих; и обострения чувства общности воинского коллектива («На миру и смерть красна»); и устрашения противника, на которого надвигается в едином, грозном порыве атакующая масса.

В русской армии таким боевым кличем издавна было «Ура». Вот как описывает момент штыковой атаки участник Первой мировой войны В. Арамилев:

«Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: "У-рра-а-ааа!!!" И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу... На параде "ура" звучит искусственно, в бою это же "ура" — дикий хаос звуков, звериный вопль. "Ура" — татарское слово. Это значит — бей! Его занесли к нам, вероятно, полчища Батыя. В этом истерическом вопле сливается и ненависть к "врагу", и боязнь расстаться с собственной жизнью. "Ура" при атаке так же необходимо, как хлороформ при сложной операции над телом человека»{165}.
Страх является одной из форм эмоциональной реакции на опасность. Не существует страха абстрактного, страха вообще. Страх бывает перед чем-то, в определенной конкретной ситуации. При этом для человека в экстремальной обстановке характерно чувство доминирующей опасности, обусловленное оценкой создавшегося положения, и часто то, что казалось опасным минуту назад, уступает место другой опасности, а следовательно, и другому страху. Например, страх за себя сменяется страхом за товарищей, страх перед смертью — страхом показаться трусом, не выполнить приказ и т. п. От того, какой из видов страха окажется доминирующим в сознании воина, во многом зависит его поведение в бою{166}.

Иногда страх вызывает у человека состояние оцепенения, лишает его самообладания, провоцирует неадекватное поведение; в других случаях, напротив, заставляет мобилизовать волю, напрячь усилия, активизировать боевую деятельность.

«Есть страх, который у человека парализует волю полностью, а есть страх иного рода: он раскрывает в тебе такие силы и возможности, о которых ты раньше не предполагал»{167}.
Впрочем, с точки зрения психолога Б. М. Теплова, высказанной в 1945 г., «страх вовсе не является единственно возможной реакцией на опасность»{168}, далеко не у всех участников боя возникает чувство страха и, следовательно, не все они оказываются перед необходимостью его преодоления.

«Вопрос не в том, переживает человек в бою эмоцию страха или не переживает никакой эмоции, а в том, переживает ли он отрицательную эмоцию страха или положительную эмоцию боевого возбуждения. Последняя является необходимым спутником военного призвания и военного таланта. Бывают люди, для которых опасность является жизненной потребностью, которые стремятся к ней и в борьбе с ней находят величайшую радость жизни»,
— утверждает он в своей работе «Ум полководца».

Таким образом, Б. М. Теплов выделяет две категории воинов: к первой относятся те, кто переживают в бою страх и вынуждены преодолевать его, боевая обстановка их не увлекает; воины второй категории, напротив, стремятся к бою, испытывают «наслаждение в бою», их психическое состояние характеризуется отсутствием страха и наличием боевого возбуждения{169}. [70]

Однако обладатели последней из названных эмоций оказываются все-таки в меньшинстве. Согласно данным, опубликованным в США во время войны во Вьетнаме, «выраженный страх испытывает 80-90% участников боя... Часто чувство страха мешает солдату применять оружие... Лишь около 25% применяют оружие в бою... Притом эта цифра практически неизменна со второй мировой войны», в которой, по данным тех же американцев, пострадало от боевых стрессов около 1 млн. человек, причем 450 тыс. из них были уволены с психическими заболеваниями, что составило 40% от общего числа уволенных по болезням и из-за травм{170}.

Разумеется, наряду со страхом существует и явление, ему противоположное. Это бесстрашие, которое также проявляется в разнообразных эмоциональных формах. Существуют два основных его вида — как черта характера и как временное, ситуативное состояние. Иногда человек не испытывает страха «по незнанию», не осознавая до конца опасности, не понимая специфических условий боя. Такое «бесстрашие» характерно для необстрелянных, неопытных бойцов.

«У меня в боевой обстановке отношение вначале такое было: интересно, — вспоминает «афганец» майор С. Н. Токарев. — В первый раз стрелять начали, — я на дерево залез посмотреть, откуда стреляют. А когда сучки рядом затрещали, дошло, что нельзя, оказывается, на дерево лазить. Ну, а потом, когда уже мудрым воином вроде бы становишься, на втором году, — то уже совсем другое отношение. Тут уже пытаешься просчитать обстановку: что, как, где, чего... Сначала интересно, какой-то рейнджерский дух, желание себя показать, некоторая бравада; а потом уже, после года [службы], — больший рационализм в поведении, — чтобы лишних движений не делать, лишний раз не подставиться нигде, ну и, как положено, саму задачу выполнить...»{171}
Порою страх «притупляется» от чрезмерной усталости, истощения сил, моральной подавленности, когда человек становится безразличен к опасности. Такое состояние вызвано длительным пребыванием военнослужащих в экстремальных боевых условиях без отдыха, замены, отпусков. Бывает, что опасность вызывает не страх, а чувство боевого возбуждения, которое связано со своеобразным состоянием чрезвычайной активности. В некоторых случаях осознание опасности вызывает особое состояние, сходное с любопытством или азартом борьбы. И, наконец, участие в боях способно до неузнаваемости изменить характер человека, робкого и скромного в мирной жизни, превращая бесстрашие в одно из свойств его личности. При этом необходимо отметить, что бесстрашие заключается все же не в полном отсутствии страха, а в его активном преодолении{172}.

Страх — всеобщее, но достаточно сложное, индивидуально окрашенное чувство.

«Для меня, участника нескольких войн, не существует людей ни храбрых, ни трусливых, а есть лишь люди, умеющие в большей или меньшей степени владеть своими нервами, — утверждает Г. Н. Чемоданов. — Я знал людей, распускавшихся от небольшой опасности и хладнокровных в минуту смертельных ужасов. Настроение, самолюбие, чувство долга — вот главные факторы, руководящие человеком в боевой обстановке»{173}.



М. Кугач "Дороги войны"




Б. Щербаков."Зло мира"



Будто откликом на эти слова звучат воспоминания ветерана Великой Отечественной, бывшего командира пулеметного взвода, лейтенанта в отставке В. Плетнева:

«Страх за собственную жизнь, а порой, не скрою, и обреченность чувствовал, наверное, чуть ли не каждый из пехотинцев, наиболее из всех родов войск выбиваемых фронтом. Но все-таки выше, сильнее чувств каждого из нас как индивидуума было наше общее солдатское чувство и сознание, что без всех нас, без [71] тяжелых потерь, без фронтового братства, взаимовыручки победы не добыть, и мы говорили: «Если не мы, то кто? Лишь бы хватило нас на победу! Скорей бы!» Наверное, такое чувство и есть чувство долга»{174}.
Майор-«афганец» В. А. Сокирко в ответе на вопрос «Какие чувства вы испытывали в боевой обстановке?» признался:

«Первый раз я испытал страх, когда колонна, выдвигающаяся на боевые действия, попала в засаду, причем, засаду очень мощную, хорошо подготовленную, спланированную. У нас были подожжены в ущелье первые машины, колонна встала, и ее пытались расстрелять. Отбивались мы в общем-то неплохо, но когда я впервые увидел стреляющих в меня, с расстояния в 25-50 метров, а это, видимо, были обкуренные фанатики, потому что шли они без прикрытия в психическую атаку, — вот тогда страх был, и дрожь меня била, постоянно какая-то дрожь неприятная, потому что ее никак нельзя было унять. А успокоило то, что рядом со мной возле машины залегли два солдатика-связиста, у них был один автомат на двоих, и когда я посмотрел, как они по очереди стреляли из этого автомата, причем, когда один стрелял, второй давал ему целеуказания — показывал, откуда выскакивают "духи", — и вот так они менялись, и такое у них было спокойствие, какой-то детский азарт, как при игре в войну, что меня это успокоило. А потом уже во всяких ситуациях я старался держать себя в руках, и это получалось. Но, естественно, при звуке выстрелов в душе что-то всегда сжимается»{175}.
Как бы ни определяли психологи те чувства, которые испытывают в экстремальной ситуации комбатанты, можно с полным основанием утверждать, что абсолютно спокойного состояния в боевой обстановке не бывает.

«... Спокойных нет, это одна рыцарская болтовня, будто есть совершенно спокойные в бою, под огнем, — этаких пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть казаться спокойным, можно держаться с достоинством, можно сдерживать себя и не поддаваться быстро воздействию внешних обстоятельств, — это вопрос иной. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть»{176},
— писал участник Первой мировой и Гражданской войн Д. А. Фурманов.

Само отношение к смерти на войне иное, чем в мирное время. Для того, кто ежечасно стоит перед возможностью собственной гибели и несет гибель другим по принципу «Если не выстрелишь первым, убьют тебя», кто каждый день одного за другим теряет и хоронит товарищей, — смерть волей-неволей становится привычным элементом повседневного быта, а ценность человеческой жизни как таковой нивелируется.

«Вид мертвеца в обстановке мирной жизни вызывает у очень многих некоторое чувство страха, которое обусловливается таинственностью акта самой смерти, — отмечает в 1923 г. участник двух войн П. И. Изместьев. — В военной обстановке отношение к трупу убитого совершенно другое. Первые дни пребывания на войне трупы убитых внушают какой-то страх, а затем к ним относятся безразлично. Весьма характерно, что труп одного убитого вначале производит большее впечатление, чем десятки или даже сотни таковых впоследствии. Причина смерти на поле боя каждому ясна, она не представляет ничего загадочного, хотя, в сущности, факт самой смерти должен быть так же таинственен, как и при мирной обстановке. Несомненно, что в данном случае играет большую роль некоторое притупление способности нервной системы реагировать на впечатления»{177}.
Добавим от себя, что такое «притупление чувств» является защитной реакцией нервной системы, которая на войне и без [72] того напряжена до предела. Подобное наблюдение делает в своих мемуарах и Г. Н. Чемоданов:

«Печальное поле проходили мы. Везде смерть в самых ужасных формах. Но нет отвращения, жути, нет чувства обычного уважения к смерти. Крышка гроба, выставленная в окне специального магазина, помнится, оставляла большее впечатление, чем этот ряд изуродованных, окровавленных трупов. Притупленные нервы отказывались совершенно реагировать на эту картину, и все существо было полно эгоистичной мыслью: "а ты жив"»{178}.
Бывший военврач Г. Д. Гудкова описывает те же самые ощущения, испытанные ею во время Второй мировой:

«Чудовище войны многолико. На фронте, как это ни ужасно, человеческую смерть, даже если человек молод, со временем начинаешь воспринимать как обыденное явление. Чувство отчаяния, чувство невосполнимости потери если и не исчезает полностью, то притупляется. А если обострится — его подавляешь, чтоб не мешало»{179}.
Впрочем, в данном случае накладывает свой отпечаток и специфика профессии: у медиков и в мирной жизни вырабатывается «защитный барьер» при виде человеческих страданий и смерти, с которыми они сталкиваются ежедневно по роду своей деятельности. При этом у них формируется даже своеобразный «черный юмор», производящий на других людей шокирующее впечатление.

Особенности восприятия человеком ужасов войны зависят также от устойчивости его психики. Кто-то умеет сдерживать эмоции и сравнительно быстро привыкает к увиденному, у других процесс адаптации к подобным явлениям протекает более болезненно, порой присутствуют неадекватные реакции. Свидетельства такого рода встречаются в воспоминаниях участников советско-афганской войны.

«Один солдатик, — рассказывал разведчик-десантник майор С. Н. Токарев, — молодой, только что из Союза приехал, позанимались с ним там, курс молодого бойца прошел, — и вот впервые увидел подрыв. Выбросило из БРДМа водителя, он еще жив был, но ... [изувечен] безобразно... Большой фугас под левым колесом оказался. Только что ехал — и... Даже вот сейчас с ужасом вспоминаю... А он впервые такое увидел, — ну и неадекватное поведение... В принципе, нормальная реакция психики на ненормальную обстановку. Остальные уже притерлись... Не хочу сказать, что это какой-то эффект привыкания к таким картинам, но тем не менее...»
По его же словам, чувство страха, когда человек в первый раз видел погибшим другого человека, носило довольно своеобразный оттенок: не столько перед самим фактом смерти, сколько перед ее безобразным видом. Страшило не то, что сам умрешь, а то, что

«вот будешь ты лежать такой раздувшийся, синий, некрасивый, и, может быть, какая-то брезгливость будет у тех, кто на тебя смотрит»{180}.
Такие чувства высказывались довольно часто, но постепенно и они уходили на второй план.

Впрочем, на войне возникает проблема психологического привыкания не только к виду чужой, но и к мысли о возможности своей смерти, результатом чего становится притупление чувства самосохранения. Об этом 29 июня 1986 г. записал в своем афганском дневнике командир батальона М. М. Пашкевич:

«Основная проблема — потери... Люди гибнут — это не может быть нормой. Люди устают, устают физически и морально. Притупляется чувство опасности, и гибнут. Нужен постоянный психологический допинг. Стиль работы [командира] должен быть таким, чтобы любым способом заставить чувствовать опасность... Самое страшное, что к мысли о возможной смерти как-то привыкаешь. И это расхолаживает»{181}. [73]
«Нормальное» отношение к смерти возвращается к бывшим комбатантам, как правило, уже в мирной обстановке, после войны, но далеко не сразу. А на самой войне особое восприятие смерти оформляется у них в одну из сторон мировоззрения.

«Кто-то поднимется, кто-то не встанет,

Сердце разбив о гранитную твердь:
В Афганистане, в Афганистане
Цены иные на жизнь и на смерть»{182}, —
написал в 1980-х гг. участник Афганской войны, офицер и поэт Игорь Морозов.

Таким образом, на основе вышеизложенного можно сделать вывод, что в экстремальных обстоятельствах войны и особенно в ситуациях, представляющих собой квинтэссенцию всех ее опасностей, крайнего напряжения физических и моральных сил ее участников, наиболее отчетливо реализуются и проявляются сложные механизмы рационального и иррационального в человеческой психологии. В этих обстоятельствах иррациональное выступает в качестве механизма психологической защиты, способствующей самосохранению психики человека в, по сути, нечеловеческих условиях. Иррациональная вера, которая выступает в форме «солдатского» фатализма, смягчает действие острейших стрессов, притупляет страх за собственную жизнь, отдавая ее в руки неких сверхъестественных сил (рока, судьбы, Бога и т. д.), как бы «разгружает» психику, освобождая ее от избыточных эмоций для рациональных решений и действий. Поэтому, даже с сугубо прагматической точки зрения, можно считать, что подобные «суеверия» в целом выполняют позитивную функцию, за исключением тех ситуаций, когда фатализм несет в себе негативные установки (например, человек «предчувствует», а чаще всего внушает себе, что непременно погибнет, и подсознательно действует в соответствии с этой деструктивной программой, доводя ее до реализации).


 

Небесная Лиса      08-05-2012 12:11 (ссылка)
Re: Человек и война
Психология военного быта
Понятие и структура фронтового быта
На войне существуют две основных ипостас бытия, две стороны военной действительности: опасность, бой, экстремальная ситуация и повседневность быта. При этом одно перетекает в другое, и опасность становится частью быта, а мелкие бытовые детали неотделимы от функционирования человека в обстановке постоянной опасности. Как отмечал К. Симонов:

«Война не есть сплошная опасность, ожидание смерти и мысли о ней. Если бы это было так, то ни один человек не выдержал бы тяжести ее ... даже месяц. Война есть совокупность смертельной опасности, постоянной возможности быть убитым, случайности и всех особенностей и деталей повседневного быта, которые всегда присутствуют в нашей жизни... Человек на фронте занят бесконечным количеством дел, о которых ему постоянно нужно думать и из-за которых он часто совершенно не успевает думать о своей безопасности. Именно поэтому чувство страха притупляется на фронте, а вовсе не потому, что люди вдруг становятся бесстрашными»{183}.
Именно в этой повседневности солдатского быта наиболее ярко проявляются закономерности, общие черты человеческой психологии, — независимо от того, на какой войне, в какой армии, на чьей стороне человек воюет.

Что же представляет собой фронтовой быт, какое место занимает он на войне и какова его структура?

Русский военный психолог Р. К. Дрейлинг среди важнейших факторов войны, влияющих на психику бойца, называет «особые условия военного быта, вне привычных общественных и экономических отношений, тяжелый труд», отмечая при этом, что

«труд, производимый, например, пехотинцем в полном вооружении и снаряжении, превосходит по количеству расходуемой энергии самые тяжелые формы не только профессионального, но и каторжного труда»{184}.
Человек на фронте не только воевал — ни одно сражение не могло продолжаться бесконечно. Наступало затишье — и в эти часы он был занят работой, множеством больших и малых дел, выполнение которых входило в его обязанности и от которых во многом зависел его успех в новом бою. Солдатская служба включала в себя, прежде всего, тяжелый, изнурительный труд на грани человеческих сил.

В понятие фронтового быта, или уклада повседневной жизни в боевой обстановке, входит «заполнение» времени служебными обязанностями (несение караульной службы, обслуживание боевой техники, забота о личном [75] оружии, выполнение других работ, свойственных родам войск и военных профессий, и т. д.), а также часы отдыха и досуга, в том числе и организованного, то есть все то, что составляет распорядок дня.

Естественно, именно служба занимала основную часть солдатского времени, особенно в период активных боевых действий (наступления, обороны, отступления), или в период подготовки к ним. Но нередко были и особые периоды позиционного этапа войны, когда заполнить время было очень сложно. Есть немало свидетельств того, что в Первую мировую, большей частью — «окопную» войну, одной из главных проблем становилась элементарная скука, однообразие, невозможность найти достаточно целесообразных занятий для солдатской массы{185}.

Но все же война всегда оставалась не только опасным, но и тяжелым, нередко изнуряющим физические силы и психику человека трудом. Минуты затишья могли сменяться внезапными периодами напряженных боев. Поэтому отдых, и прежде всего, элементарный сон так ценились на фронте.

«Война выработала привычку спать при всяком шуме, вплоть до грохота ближайших батарей, и в то же время научила моментально вскакивать от самого тихого непосредственного обращения к себе»,
— вспоминал участник Первой мировой, полковник Г. Н. Чемоданов{186}.

Ему вторят ветераны Великой Отечественной:

«В каких условиях и сколько приходилось спать? Да по-разному. Это зависит от человека. Были люди, которые могли спать в любых условиях. Выделится время свободное — он ложится и спит... Многие спали впрок, потому что знали, что будут такие условия, когда спать нельзя будет»{187}.
И действительно, иногда в боевой или походной обстановке отдыхать не приходилось по несколько суток, и усталость людей была столь велика, что многие бойцы приучались спать на ходу, прямо на марше. Такое явление характерно для всех войн.

Основными составляющими фронтового быта являются также боевое снабжение и техническое обеспечение войск (оружием, боеприпасами, средствами защиты, передвижения, связи и т. п.), жилье, бытовое снабжение (продуктами питания и обмундированием), санитарно-гигиенические условия и медицинское обслуживание, денежное довольствие, а также связь с тылом (переписка с родными, посылки, шефская помощь, отпуска).

От качества быта, его организации во многом зависят моральный дух войск и их боеспособность. Причем, в специфических условиях конкретных войн недостаточный учет отдельных факторов быта (например, теплой одежды в условиях суровой зимы или водоснабжения в условиях передвижения по пустыне) могли чрезвычайно негативно сказываться на ходе боевых действий или приводили к неоправданно большим потерям и тяготам личного состава. В сущности, солдатский быт можно отнести к важным слагаемым победы и причинам поражения.

Источниками для изучения фронтового быта могут служить как официальные документы (интендантские сводки по снабжению войск, приказы командования, политсводки и политдонесения и т. п.), так и материалы личного происхождения (письма, дневники, мемуары). Автором использовался также вопросник, специально составленный для интервью с участниками вооруженных конфликтов XX века. В нем есть несколько блоков вопросов, имеющих непосредственное отношение к фронтовому быту. Среди них такие:

« — Как снабжалась армия (ваше формирование) на войне? Были ли аналоги «наркомовским 100 граммам», офицерским доппайкам и т. п. ?
— Солдатский быт. Трудности. Забавные случаи. [76]

— Минуты отдыха на войне. В каких условиях и сколько приходилось спать? Какие были развлечения? Какие песни пели?

— Ранения, контузии, болезни. Кто и где оказывал вам медицинскую помощь? Что запомнилось из госпитальной жизни?

— Климатические условия: какие трудности были с ними связаны, как их переносили?»

Следует отметить, что интервью как вид историко-социологического источника в нашем случае использовался для получения не столько собственно фактической, сколько психологической информации. Метод свободного интервью позволил определить круг вопросов, личностно значимых для респондентов, выявить их отношение к проблемам быта на войне, а значит и высветить психологические аспекты фронтового быта.

Нередко как документы личного происхождения, так и полученные нами историко-социологические материалы (результаты интервьюирования и анкетирования){188} не просто корректируют данные официальных источников, но и содержат прямо противоположную информацию и оценки. Это еще один важный феномен войны: взгляд на нее «с командных высот» и «снизу», из окопа.

Важно подчеркнуть, что существует множество факторов, влияющих на специфику фронтового быта, причем их комплекс (совокупность и взаимосвязь) в конкретной войне и в конкретных боевых условиях всегда индивидуален, хотя типология их и состав в целом универсальны.

Конкретные бытовые условия участников боевых действий определяются общими, социальными и ситуационными факторами. К первым относятся тип и масштаб войны (мировая или локальная), ее длительность, мобильный или позиционный, наступательный или оборонительный характер. Немалое значение имеет также театр военных действий с точки зрения климатических условий и времени года. При этом на первое место по значению для нормальных бытовых условий и боеспособности войск могут выступать либо обеспеченность соответствующим климату обмундированием (в суровых зимних условиях), либо снабжение водой и соблюдение санитарно-гигиенических норм (в жарком климате и горно-пустынной местности), и т. п. К социальным факторам относятся принадлежность к роду войск и военной специальности (в том числе к «элитным» или «обычным» частям), а также к рядовому или командному составу. В ряду ситуационных факторов — ход военных действий (наступление, оборона, отступление); расположение на основном или второстепенном участках фронта; расстояние от переднего края (передовые позиции, ближние и дальние тылы и т. п.).

С точки зрения совокупности факторов, влияющих на специфику быта, каждая из изучаемых здесь войн очень индивидуальна, — прежде всего, из-за различий в историческом времени, масштабе и длительности конфликта, в используемых технике и вооружении, степени мобильности и т. д., — хотя при их сравнении можно найти и немало совпадений.

Например, много общего было в бытовых условиях участников таких столь разных войн, как русско-японская война начала XX века, конфликт на Халхин-Голе в 1939 г. и дальневосточная кампания Советской Армии в конце Второй мировой войны, что объясняется сопоставимым театром военных действий, общими климатическими условиями, одним и тем же противником и рядом других факторов.

Так, если в период русско-японской войны водное снабжение на большинстве участков боевых действий не являлось острой проблемой [77] (бои велись преимущественно в прибрежных и относительно влажных районах), то на Халхин-Голе водоснабжение (да и снабжение вообще) приобрело чрезвычайное значение. Не случайно, военные действия начинались весьма удачно для японской стороны, заранее подготовившей позиции, обеспечившей систему коммуникаций, вовремя доставившей к театру военных действий значительные запасы вооружения, боеприпасов, топлива, снаряжения, продовольствия и т. д., тогда как ближайшая советская железнодорожная станция Борзя находилась в 750 км от места боев. Советским войскам даже дрова приходилось возить за 500 км по полному бездорожью, тогда как у японцев, помимо двух грунтовых дорог, в 60 км была железная дорога, а в 125 — еще одна. Не было в районе Халхин-Гола и питьевой воды, за исключением самой реки, которая оказалась в тылу противника. К тому же местность для наших войск была абсолютно незнакомой, в отличие от японцев, которые досконально ее изучили, нанеся на топографические карты, а накануне нападения

С подобными непривычными климатическими условиями советским солдатам пришлось столкнуться и в августе 1945 г., во время маньчжурской наступательной операции, при переходе через пустыню Гоби, где одной из главных проблем оказалась нехватка воды. К сожалению, ранее приобретенный на Халхин-Голе опыт не был в достаточной мере учтен в аналогичной природно-климатической ситуации, с которой пришлось столкнуться советским войскам на ряде участков боевых действий в Дальневосточной кампании конца Второй мировой войны. При этом организация водоснабжения наших войск по-разному оценивается в мемуарах военачальников и в воспоминаниях рядовых участников событий.

Первые утверждают, что к началу наступления наши войска имели все необходимое для организации бесперебойного обеспечения водой, и «хотя затруднения в водоснабжении в ходе операции и имелись, они не повлияли на развитие наступления», поскольку части и соединения ударной группировки фронта в основном снабжались водой своевременно. При этом были установлены следующие суточные нормы расхода воды: на человека — 5 литров, на автомашину — 25 литров, на танк — 100 литров, и т. д. «Исходя из этих норм и производились расчеты необходимого количества водоисточников»{189}.

Однако участник операции бывший артиллерист А. М. Кривель утверждает, что «о снабжении наступающих войск в немыслимой августовской жаре никто толком не подумал»:

«Вероятно, эта проблема вообще была упущена из виду. В ходе подготовки к наступлению о ней и не упоминалось. Даже предупредить солдат, чтобы они набрали с собой максимальное количество воды из той же Аргуни, никто не удосужился. Бурильных установок в боевых порядках никто из солдат, а я многих спрашивал об этом, не видел...»{190}
Результатом явился резкий рост людских потерь в пехотных частях, наступавших через пустынные участки территории Маньчжурии, особенно через Гоби. По некоторым свидетельствам участников этого перехода, в иных частях число потерявших боеспособность от солнечного удара достигало двух третей списочного состава. А воды на человека приходилось лишь по 200 граммов в день, то есть по граненому стакану, что вряд ли можно поставить в заслугу снабженцам и командирам.

Далее ветеран рассказывает о своих ощущениях во время маршевого броска 9-11 августа 1945 г. под палящим солнцем Манчьжурии, по солончаковой [78] степи, а затем — песчаной пустыне.

«Тот, кто догадался в предутренней суматохе набрать во фляжки воды, считал себя счастливчиком. Жажда мучила все сильнее. Ни речек, ни озер, ни колодцев не было на нашем пути. Впрочем, в полдень встретился один колодец, но на нем висела табличка: "Отравлено". Танки по-прежнему обгоняли нас. Канонада впереди затихла. Пехота, идущая по степи, изнемогала от жары. Вот кто-то зашатался от теплового удара, упал, за ним другой, третий... Старшина бережно, как хрупкую вазу, принес канистру. На дне ее заманчиво булькал дневной запас батареи. Делили как величайшую драгоценность. Досталось каждому по полстакана.
Степь казалась раскаленной сковородкой. Солнце садилось все ниже, но желанной прохлады вечер не приносил. Встретился еще один колодец. Его вычерпали до дна за пятнадцать минут. Машины и лошади поднимали тучи пыли. Она забивала горло, глаза, садилась на оружие. Только тогда я понял по-настоящему, что такое пустыня. Жажда перебивала все остальное. Не хотелось ни есть, ни спать, только одна неотвязная мысль билась в голове: "Пить, пить, пить... " Разведчики пытались найти источники воды. Мотоциклисты взбирались на сопки, чтобы разглядеть издалека колодец или озеро. Но видели только миражи... Впереди было еще два безводных дня»{191}.

Немало параллелей можно провести между двумя мировыми войнами на европейском театре военных действий, где основным противником и Российской Империи, и СССР выступала Германия, хотя, конечно, и масштабы, и степень ожесточенности войны, и ее характер (Первая — преимущественно позиционная, Вторая — мобильная), и существенная разница в вооружении и техническом обеспечении, — все это порождало весьма существенные различия в бытовых условиях их участников. Здесь в отношении природно-климатических условий главным фактором, влиявшим на ход боевых действий, была весенняя и осенняя распутица, а на фронтовой быт — зимние морозы. Причем, несмотря на опыт русских войск в Первой мировой, Красной Армии пришлось в полную меру испытать на себе природный фактор в «зимней» советско-финляндской войне 1939-1940 гг., когда замерзали и теряли боеспособность по причине обморожения целые части. И лишь этот опыт был оперативно и в достаточной степени учтен советским командованием: к Великой Отечественной войне армия пришла с отличным зимним обмундированием.

«Выдавалось нам обмундирование — высший класс, — вспоминает бывший артиллерист, командир батареи С. В. Засухин. — Кальсоны, рубашка, теплое вязаное белье, гимнастерки суконные, ватники (на грудь и штаны-ватники), валенки с теплыми портянками, шапка-ушанка, варежки на меху. На ватники надевали полушубки. Через рукава полушубка пропускались меховые варежки — глубокие, с одним пальцем. Под ушанку надевались шерстяные подшлемники — только глаза были видны, и для рта маленькое отверстие. Все имели белые маскхалаты»{192}.
В таком обмундировании не страшно было жить даже в снегу, а именно так пришлось зимовать однополчанам Засухина в декабре 1941 — январе 1942 годов:

«Выкапывали лопаткой лунки метровой глубины. Туда наложишь еловых лапок, залезали вдвоем в берлогу, укрывались плащ-палаткой, дышали, и хоть бы хны».
Причем, сравнение нашего и немецкого обмундирования во Второй мировой войне оказалось не в пользу противника:

«Немецкие солдаты и офицеры в сравнении с нами были одеты крайне легко, — рассказывает комбат. — На ногах эрзац-сапоги, [79] шинельки, пилотки. Когда брали пленных, они укутывались в шерстяные платки, обматывали ноги всевозможными тряпками, газетами, чтобы как-то уберечь себя от мороза. Немцы вызывали чувство сострадания»{193}.
Такая неподготовленность неприятеля к встрече с «генералом Морозом» объясняется гитлеровскими планами «молниеносной войны»: немцы рассчитывали расправиться с нами за две недели и справлять Рождество дома, потому и встретили русскую зиму в летнем обмундировании. Впрочем, и позднее, зимой 1942-43 гг. под Сталинградом одеты они были не многим лучше и так же, как в сорок первом, укутывались в тряпки и женские платки, так и не сумев приспособиться к русскому климату.

Вполне сопоставимы бытовые условия участников двух мировых войн и на южном театре военных действий. Вот как характеризует в своих военных записках одну из деталей жизни солдат на Кавказском фронте осенью 1942 г. писатель В. Закруткин:

«Кусок хлеба, спрятанный в вещевом мешке, превращается в липкий клейстер. Затвор и ствол винтовки ржавеют. От мокрой шинели идет пар. Сапоги покрываются зеленью. Везде тебя настигает проклятый дождь, и всюду слышится смертельно надоевший звук чавкающей, хлюпающей, брызгающей грязи. На дне окопа — вода; в землянках — вода; куда ни прислонишься — мокро; к чему ни прикоснешься — грязь»{194}.
В тех же природно-климатических условиях приходилось воевать русской армии на Кавказском фронте и в Первую мировую войну, испытывая те же самые «жизненные неудобства», хотя противник на этом участке был тогда другой — не немцы, а турки.

Весьма удобным объектом для сопоставления является фронтовой быт участников советско-финляндской «зимней» войны 1939-1940 гг. и тех участников Великой Отечественной, которым приходилось сражаться в той же местности с тем же противником-финнами на некоторых участках Карельского фронта, хотя и продолжительность этих войн (а значит, и ведение боевых действий в разные времена года с особыми погодными условиями), и их масштабы, и общий военно-политический контекст были принципиально различными. Именно здесь было учтено множество факторов и боевого, и бытового порядка, вызвавших неудачный ход и неоправданно большие потери в «зимней войне», так что Карельский фронт оказался наиболее стабильным в Великой Отечественной.

По многим параметрам особняком стоит Афганская война 1979-1989 гг. Она, хотя и была локальной, но оказалась самой длительной в российской истории XX века. Весьма специфичен ее театр военных действий: это Центральная Азия с горно-пустынной местностью, с абсолютно непривычными для европейцев климатическими условиями (в разных частях страны — от резко континентального с высоким перепадом суточных температур и острой нехваткой воды до субтропического с повышенной влажностью). Самыми главными в этих климатических условиях были проблемы акклиматизации, водоснабжения и соблюдения санитарно-гигиенических норм. Этот специфический комплекс проблем в совокупности вызывал массовые заболевания тифом, гепатитом, малярией и другими острыми инфекционными заболеваниями. Так, в некоторых частях «ограниченного контингента» советских войск «желтухой» переболело до 70% личного состава, а в общем числе санитарных потерь (469,7 тыс. чел. за 110 месяцев пребывания советских войск в Афганистане) 89% занимали именно заболевшие{195}.

Как же воспринимались природно-климатические особенности чужой страны нашими воинами?

«Сам я вырос в России, — вспоминает [80] участник Афганской войны майор П. А. Попов. — Я не представлял, что такое горы, я видел их в телевизоре. Я не представлял, что такое пустыня, я не представлял, что такое 65 градусов на солнце. Я не представлял, что такое пыль. В Поли-Хумри у нас даже поговорка была: "Если хочешь жить в пыли, поезжай в Пыли-Хумри". Там, когда с техники спрыгиваешь — на 60 сантиметров погружаешься в пыль. Как мука... Одна броня прошла, — и дальше уже ничего не видно, идешь, как в тумане... Потом, первый раз, когда я попал в Джелалабад, — это для меня вообще был шок. Трудно себе представить: 70 градусов на солнце и 96% влажности. Бамбук растет, лимоны, бананы. Обезьяны прыгают... Первая моя мысль была: "А как же там живут люди?" В Джелалабаде я и подцепил малярию... Там [в Афганистане] была вторая война — это болезни...»{196}
Длительность войны сказалась на изменении бытовых условий советских войск на разных этапах их пребывания в Афганистане. Если в начале войны вся бытовая инфраструктура еще только формировалась, а люди с огромными трудностями проходили адаптацию к непривычным природно-климатическим, этно-культурным и другим факторам, то впоследствии, по мере накопления опыта, снабжение и обеспечение войск постепенно наладилось, а неоднократно сменявшийся личный состав «ограниченного контингента» получал в наследство от своих предшественников хорошо обустроенный быт. Однако, в отличие от постоянно улучшавшихся бытовых условий, изменения морально-психологической обстановки носили прямо противоположный характер: в этом плане воевать на начальном этапе было легче, чем на заключительном, когда в Советском Союзе война была названа политической ошибкой, что, безусловно, не могло не сказаться на настроениях и боевом духе войск, которые стали чувствовать себя брошенными, никому не нужными{197}.

Если в Афганистане (а частично и во всех военных кампаниях против Японии, особенно 1939 и 1945 гг.) проблемы санитарно-гигиенического характера были связаны, в первую очередь, с нехваткой воды и ее плохим качеством, вызывавшим различные инфекционные, желудочно-кишечные заболевания, то для других, более ранних войн, которые велись на европейском театре военных действий, главной была проблема педикулеза, или вшивости.

Проблемы, связанные с санитарно-гигиеническими условиями и вытекающей из них опасностью вспышек инфекционных заболеваний, особенно остры для массовых войн, затрагивающих не только собственно армейский контингент, но и массы гражданского населения. Гигантская миграция огромнейших людских масс (передвижения воинских частей, эвакуация раненых в тыл и возвращение выздоровевших в действующую армию, перемещение гражданского населения из прифронтовых районов в глубь страны, из городов в деревни и обратно) в сочетании с резкой перенаселенностью, нехваткой жилья, катастрофическим ухудшением условий жизни и голодом, — все эти факторы являются пусковым механизмом для развития эпидемических болезней. На протяжении многих столетий действовал неотвратимый закон: войны всегда сопровождались эпидемиями.

В Первую мировую войну эта проблема стояла особенно остро, постоянно угрожая массовыми вспышками эпидемий, прежде всего, сыпного тифа. В самой армии она была связана в первую очередь с позиционным характером войны: войска долгими месяцами пребывали в одних и тех же окопах и землянках, которые вместе с людьми «обживали» сопутствующие [81] им бытовые насекомые-паразиты.

«Все помешались на неожиданной атаке. Ее ждут с часу на час. И поэтому неделями нельзя ни раздеваться, ни разуваться, — вспоминал о жизни в окопах участник Первой мировой В. Арамилев. — В геометрической прогрессии размножаются вши. Это настоящий бич окопной войны. Нет от них спасения. Некоторые стрелки не обращают на вшей внимания. Вши безмятежно пасутся в них на поверхности шинели и гимнастерки, в бороде, в бровях. Другие — я в том числе — ежедневно устраивают ловлю и избиение вшей. Но это не помогает. Чем больше их бьешь — тем больше они плодятся и неистовствуют. Я расчесал все тело... Охота на вшей, нытье и разговоры — все это повторяется ежедневно и утомляет своим однообразием»{198}.
Таким образом, бытовая проблема не только имела самостоятельное значение, через санитарные потери снижая боеспособность войск, но и перерастала в проблему психологическую, угнетая личный состав армии, подрывая его моральный и боевой дух.

Впрочем, не менее грозными в той войне были желудочные инфекции, особенно брюшной тиф, холера и дизентерия, преследовавшие русскую армию на протяжении всей войны, но особенно на заключительной ее стадии, когда происходил развал армии, систем управления и снабжения, а также медицинской службы. И, наконец, эпидемии приобрели просто катастрофический характер в годы Гражданской войны, перерастая в пандемии (всеобщие эпидемии), которые только по сыпному тифу поразили, по разным подсчетам, от 10 до 25 млн. человек{199}.

Что касается Великой Отечественной войны, то для нее было характерно особое внимание к санитарно-гигиеническому обеспечению в действующей армии, в чем проявился учет жестокого опыта Первой мировой и особенно Гражданской войн. Так, 2 февраля 1942 г. Государственный Комитет Обороны принял специальное постановление «О мероприятиях по предупреждению эпидемических заболеваний в стране и Красной Армии»{200}. В целях профилактики в тылу и на фронте регулярно осуществлялись мероприятия по санитарной обработке и дезинфекции, в армии активно действовала разветвленная военная противоэпидемическая служба. Причем, на разных этапах Великой Отечественной перед ней стояли различные задачи: в начале войны — не допустить проникновения инфекционных заболеваний из тыла в армию, а затем, после перехода наших войск в наступление и контактов с жителями освобожденных от оккупации районов, где свирепствовали эпидемии сыпного тифа и других опасных болезней, — от проникновения заразы с фронта в тыл и распространения ее среди гражданского населения. И хотя случаи заболеваний в наступавших советских войсках, безусловно, имели место, эпидемий, благодаря усилиям медиков, удалось избежать.

В то же время немецкая армия в течение всей войны была огромным «резервуаром» сыпного тифа и других инфекций. Так, в одном из секретных приказов по 9-й гитлеровской армии (группы армий «Центр») от 15 декабря 1942 г. констатировалось:

«В последнее время в районе армии количество заболевших сыпным тифом почти достигло количества раненых»{201}.
И это не случайно: основными переносчиками сыпняка являются вши, а жилые помещения противника буквально кишели этими паразитами, о чем оставлено немало свидетельств.

«Во время наступательного марша мы изредка в ночные часы использовали немецкие блиндажи, — вспоминал С. В. Засухин. — Надо сказать, немцы строили хорошие блиндажи. Стенки обкладывали березой. Красиво внутри было,[82] как дома. На нары стелили солому. В этих-то блиндажах, на нашу беду, мы и заразились вшами. Видимо, блиндажный климат создавал благоприятные условия для размножения насекомых. Буквально в несколько дней каждый из нас ощутил на себе весь ужас наличия бесчисленных тварей на теле. В ночное время, когда представлялась возможность, разводили в 40-градусный мороз костры, снимали с себя буквально все и над огнем пытались стряхнуть вшей. Но через день-два насекомые снова размножались в том же количестве. Мучились так почти два месяца. Уже когда подошли к городу Белому, нам подвезли новую смену белья, мы полностью сожгли все вшивое обмундирование, выпарились в еще уцелевших крестьянских банях и потом вспоминали пережитое, как страшный сон»{202}.
Целесообразно отдельно рассмотреть еще один вопрос, касающийся бытовых условий на фронте и связанные с этим психологические явления. Особое место во фронтовом быту занимало употребление алкоголя личным составом. Не случайно уже в русской дореволюционной военной психологии этому вопросу уделялось специальное внимание. Так, в одном из первых военно-социологических опросников, составленных сразу после русско-японской войны, фигурировал вопрос о влиянии алкоголя на душевное состояние в бою, до и после него{203}. Это, конечно, не случайно. Дело в том, что алкоголь, как и некоторые другие вещества, оказывает разностороннее действие на организм и психику человека в сильнейшей стрессовой ситуации боевой обстановки. Поэтому во многих армиях использовали и используют различные химические стимуляторы (от алкоголя до наркотических веществ и различных медицинских психотропных препаратов), причем последние могут применяться как перед боевыми действиями, так и после них для снятия или смягчения психических травм. Использование таких стимуляторов может носить целенаправленный (официально одобряемый и даже внедряемый командованием) или просто легальный добровольный характер, но также и нелегальный, — в зависимости от конкретной армии, этно-религиозно-культурных традиций, исторической ситуации и т. д. В некоторых культурах при религиозном запрете алкоголя (например, в исламе) психо-химическая стимуляция отнюдь не отвергается вообще, просто происходит замена алкогольных напитков на наркотические средства, которые часто оказывают гораздо более сильное воздействие на психику, вплоть до галлюцинаций.

«Выдача алкоголя перед боем практиковалась в некоторых армиях, — писал в 1923 г. русский военный психолог, участник нескольких войн П. И. Изместьев. — Упоминая об этом, я далек от мысли заниматься проповедью спаивания, я хочу только подчеркнуть органическое происхождение смелости, ибо алкоголь способствует возбуждению всего нашего организма и имеет результатом проявление большей смелости»{204}.
Что касается употребления спиртного в русской и советской армиях, то, например, в документах о русско-японской, Первой мировой и советско-финляндской войнах неоднократно встречаются упоминания горячительных напитков, которые солдаты и офицеры «доставали по случаю», чтобы отметить какие-то праздники или просто расслабиться на отдыхе, иногда — «для сугреву», «в сугубо медицинских целях»{205}, однако на официальном уровне никаких мер для организованного снабжения армии алкоголем не принималось, за исключением поставок спирта в госпиталя и другие военно-медицинские учреждения. Так, в Первую мировую в России был даже введен сухой закон, только после революции [83] отмененный большевиками. Зато тогда же, при отсутствии достаточного количества спиртного в условиях боевых стрессов, появились морфинисты и кокаинисты: сравнительно доступный в то время наркотик заполнил образовавшуюся пустоту.

Первый и, пожалуй, единственный опыт узаконенной выдачи алкоголя в отечественной армии в XX веке относится ко Второй мировой войне. Примечательно, что почти сразу после начала Великой Отечественной войны спиртное было официально узаконено на высшем военном и государственном уровне и введено в ежедневное снабжение личного состава на передовой. В подписанном И. В. Сталиным Постановлении ГКО СССР «О введении водки на снабжение в действующей Красной Армии» от 22 августа 1941 г. говорилось:

«Установить начиная с 1 сентября 1941 г. выдачу 40° водки в количестве 100 граммов в день на человека красноармейцам и начальствующему составу первой линии действующей армии»{206}.
Эта тема присутствует во многих воспоминаниях участников войны. Вот достаточно типичное свидетельство бывшего комбата С. В. Засухина, который рассматривает спиртное не только как средство психологической разрядки в боевой обстановке, но и как незаменимое «лекарство» в условиях русских морозов:

«Каждый день положены были сто наркомовских граммов водки. Но на самом деле выпадало больше. В пехоте ведь числится 800-1000 человек. Вечером после боя на 100-300 бойцов оставалось меньше. Поэтому наши интенданты имели всегда запас. И мы в батарее хранили "энзэ" в термосах. Водка сопровождала все 24 часа. Без нее невозможно было, особенно зимой. Бомбежки, артобстрелы, танковые атаки так на психику действовали, что водкой и спасались. И еще куревом»{207}.
Отмечает С. В. Засухин и тот факт, что немцы тоже широко пользовались спиртным, и вспоминает, как под Витебском, когда разбили противника, были захвачены трофеи, и он «был поражен обилием всяких французских прекрасных вин, не говоря о шнапсе»:

«Они [немцы — Е. С.] в этом смысле богато жили»{208}.
Также, согласно свидетельствам участников Второй мировой на другом театре военных действий, обязательным атрибутом японских солдат-смертников была бутылка с рисовой водкой — сакэ{209}.

А вот в период Афганской войны 1979-1989 гг. ситуация со спиртным в армии складывалась по-другому: официально его употребление не только не внедрялось в войска, но и не поощрялось. По воспоминаниям воинов-«афганцев», ничего подобного «наркомовским ста граммам» личному составу частей, дислоцированных в Афганистане, не выдавалось, хотя на праздники и в других особых случаях (помянуть погибших, проводить отпускников, снять стресс) всегда «находилась возможность отметить». Однако стоило спиртное очень дорого: все оно было контрабандным, и на его продаже иногда «делались состояния». А вот на боевые операции водку с собой не брали: это считалось плохой приметой{210}. Вместе с тем, — и это, пожалуй, отличительная специфика войны на Востоке, где употребление наркотических веществ составляет давнюю, едва ли не культурную традицию, — среди рядового состава ОКСВ было распространено снятие стрессов другим, экзотическим в то время для европейской России, но вполне привычным для представителей среднеазиатских республик образом. По данным медиков, если каждый четвертый офицер в 40-й армии употреблял алкоголь, то каждый четвертый солдат пользовался наркотиками, в основном препаратами индийской конопли и опиумного мака, которые в Афганистане буквально росли под ногами, а у местных детишек легко можно было выменять пачку [84] галет или упаковку пенициллина на наркотик. Однако это еще не значит, что все, кто курил «травку», стали наркоманами: в большинстве случаев это была условная наркомания, не перешедшая в физическую зависимость от препарата, и вернувшись домой, многие «афганцы» забывали, что это такое, хотя, конечно, забывали не все{211}.

Интересно отметить, что неприятель нередко использовал тягу к спиртному как средство нанесения урона личному составу противоборствующей стороны. Так, в Первую мировую войну упоминаются факты, когда немецкие и австрийские войска специально оставляли при отступлении или подбрасывали к русским позициям бутылки с отравленным спиртным{212}. В годы Второй мировой войны единственными видами объектов, которые немцы сознательно не уничтожали при отступлении, были винные склады и спирто-водочные заводы: противник рассчитывал на массовое спаивание наступающих советских войск, а иногда применял и отравление винно-водочных запасов. Наконец, в Афганскую войну советские военнослужащие, наученные горьким опытом своих неосторожных товарищей, купивших отравленную водку в местных лавках-дуканах, в дальнейшем употребляли либо контрабандное спиртное, привезенное из Союза, либо изготовляемый на месте самогон.

Фронтовой быт глазами участников войн XX века
Мы рассмотрели ряд ключевых вопросов фронтового быта в психологическом ракурсе. Как следует из проведенного выше анализа, большинство этих проблем универсальны для всех войн, хотя и могут выступать в специфической форме, в зависимости от особенностей конкретной войны и конкретной боевой обстановки на том или ином участке фронта, в разных условиях боевых действий, определяться особенностями местности, природно-климатическими условиями, временем года и т. д. Но чтобы понять и прочувствовать психологию фронтового быта, узнать, какие его проблемы наиболее значимы для комбатантов, что в первую очередь волновало участников разных войн и как перекликаются мысли и чувства людей различных поколений и эпох, стоит специально сопоставить документы личного происхождения, живые свидетельства и голоса непосредственных участников сравниваемых событий. С этой целью проведем сравнительный анализ однотипных источников — комплексов писем периодов двух мировых и афганской войн.

Анализ фронтовых писем унтер-офицера И. И. Чернецова (1914-1915 гг.), прапорщика А. Н. Жиглинского (1916 г.), заместителя политрука Ю. И. Каминского (1942 г.), младшего сержанта П. А. Буравцева (1985 г.) и др. показывает, что этих людей волновали одни и те же вопросы, изложение которых составляет основное содержание их переписки с родными. Во всех письмах преобладает описание деталей фронтового быта: устройство жилого помещения (будь то землянка, блиндаж, «халупа», палатка или «модуль»), распорядок дня, рацион питания, денежное довольствие, состояние обуви, досуг, нехитрые солдатские развлечения. Затем следуют характеристики боевых товарищей и командиров, взаимоотношений между ними. Нередки воспоминания о доме, родных и близких, о довоенной жизни, мечты о мирном будущем. Определенное место занимают также рассуждения о патриотизме, воинском долге, об [85] отношении к службе и должности, но этот «идеологический мотив» явно вторичен, возникая там и тогда, когда «больше писать не о чем», хотя это вовсе не отрицает искренности самих патриотических чувств. И, наконец, в письмах даются описания погодных условий, местности, где приходится воевать, и собственно боевых действий. Имеется несколько высказываний в адрес противника, преимущественно в ругательном или ироническом духе.

Конечно, авторы этих писем — люди не только разных поколений и даже эпох, но и весьма отличающиеся по индивидуальному жизненному опыту, взглядам, складу характера, психологии. Каждый из них — неповторимая личность. Но тем и интересны данные письма, что при всем несходстве их авторов и конкретных обстоятельств, в которых они были написаны, сами письма необычайно похожи и дают богатую пищу для сравнительно-исторического анализа. Интересно также и то, что объединяет авторов использованных здесь писем, особенно по двум мировым войнам. Все трое — из интеллигентных семей, москвичи, часто вспоминающие родной дом и близких; двое из них — прапорщик Жиглинский и замполитрука Каминский — ушли на фронт добровольцами со студенчекой скамьи, были примерно одного возраста, оба служили в артиллерии. Различались они по социальному происхождению, значение чего не стоит преувеличивать: и разночинец Чернецов, и обедневший дворянин Жиглинский, и внук революционера Каминский принадлежали к образованной, но небогатой, живущей собственным трудом части общества (как сказали бы сегодня — к среднему классу). Однако интересен тот факт, что Каминский как бы соединил в себе психологические характеристики двух своих предшественников — участников Первой мировой войны: бытовую приземленность и практическую сметку унтер-офицера Чернецова и романтическую натуру, юношескую эмоциональность прапорщика Жиглинского. Все это можно увидеть в их письмах. С одной стороны, Каминский, как и Чернецов, сообщает домой множество подробностей, деталей фронтового быта, высказывает разные практические суждения; с другой, — его описания боевых действий и прифронтовой обстановки содержат элемент поэтизации, свидетельствующий об эстетическом взгляде на мир. Как и Жиглинский, он находит время полюбоваться природой, увидеть в трассирующих пулях «падающие звезды», почувствовать «грозное веселие» в артиллерийской канонаде. Близки и характеристики адресатов двух молодых людей: они пишут матерям и братьям. Если в письмах к последним они более откровенны в описаниях войны, то матерей оба стараются успокоить и убедить в том, что «на фронте ничего страшного нет». Унтер-офицер Чернецов пишет своей сестре и ее семье, также стараясь по возможности смягчить описание тягот войны и акцентируя внимание на «положительных моментах».

Что же нам известно о создателях этих писем? Для того, чтобы полнее почувствовать историческую атмосферу, в которой они жили, и неповторимую индивидуальность этих людей, приведем их биографические данные.

Меньше всего мы знаем об Иване Ивановиче Чернецове: все сведения о нем почерпнуты из его переписки с родными, отложившейся в Центре Документации «Народный Архив» при Московском Государственном Историко-Архивном Институте. Сначала он был вольноопределяющимся, затем пехотным унтер-офицером, командиром взвода, полуроты, затем опять взвода. Участвовал в Восточно-Прусской операции 1914 г. Попал в плен — первая весточка оттуда датирована 15 июня 1915 г., [86] последняя — от 30 июня 1918 года. Вернулся ли он домой или пропал на чужбине, выяснить нам не удалось. Судьба его канула в Лету среди тысяч других судеб простых русских людей.

Фронтовые письма И. И. Чернецова достаточно подробны и содержат немало бытовых описаний, отражая нехитрые солдатские мечты в минуты отдыха, в промерзших окопах, в перерыве между боями: подоспела бы вовремя кухня, да теплые вещи прислали из дома, да не подвели бы служивого сапоги... А еще в канун Рождества он вспоминает о мирной жизни, о родной Москве и звоне колоколов, мечтает сходить к Всенощной.

Совсем иной содержательный характер имеют письма из плена, вернее, открытки на стандартном бланке Красного Креста, которые разрешалось посылать 6 раз в месяц. Содержание большинства этих открыток в 10 строк стандартное: «Жив, здоров, спасибо за посылку...» А далее обычно следует перечисление ее содержимого, — вероятно, для того, чтобы убедиться, что по дороге ничего не пропало. Исключение в их ряду составляет трогательное поздравление к Пасхе от 19 февраля (4 марта) 1917 г., где И. И. Чернецов пишет о «невидимых духовных нитях», соединяющих его с родными, о том, что мысленно он всегда с ними, и пусть хоть это сознание будет ему и им «утешением в этот великий день». На всех открытках указан обратный адрес лагеря для военнопленных: «Для военнопленного. Унтер. Оф. Чернецов Иван. Бат. Ш, рота 15, № 1007. Германия, город Вормс (Worms)».

Все письма и открытки И. И. Чернецова адресованы сестре Елизавете Ивановне Огневой. Любопытен и сам адрес: Москва, Кремль, Дворцовая улица, Офицерский корпус, квартира 19. Известно, что Е. И. Огнева состояла в переписке не только с ним, но и с другими военнопленными, посылала им посылки и получала через них известия о брате. Среди ее адресатов — упоминавшийся в письмах Ивана его однополчанин А. Н. Ехлаков.

Значительно больше сведений мы имеем об А. Н. Жиглинском, так как нам удалось выйти непосредственно на его дочь — Евгению Александровну Жиглинскую, которая пронесла через всю жизнь, сберегла документы отца, а в 1990 г. передала их копии на хранение в «Народный Архив».

Александр Николаевич Жиглинский родился в октябре 1893 года в Москве, в обедневшей дворянской семье. Рано начал писать стихи, играл в студии Художественного театра. Закончив гимназию, поступил на юридический факультет Московского университета. Началась война. В 1915 году он оставил учебу и уехал в Петроград — поступать в Михайловское артиллерийское училище. И вот вчерашнему юнкеру присвоено офицерское звание, и в феврале 1916 г. прапорщик Жиглинский отправляется на Западный фронт. Март 1916-го — Нарочская наступательная операция. Июнь-июль — печально знаменитые Барановичи... А в Москву, на Среднюю Пресню, дом 20, квартира 2, идут удивительные письма (иногда по нескольку в день, иногда в стихах) — маме, тете, деду, кузенам. И в каждом — любовь к Родине, оптимизм и вера в победу:

«Я — русский, и всякий русский должен думать подобно... Я горд тем, что могу быть полезен России... Поймите меня!»
Последним пришло с фронта стихотворное послание к деду, откровенно пророческое — о трагических судьбах Отечества и своей собственной:

«Не мир идет, но призрак грозной плахи, кровавую разинув пасть...»
Спустя несколько дней, в начале декабря 1916-го, во время газовой атаки неприятеля одному из солдат не хватило противогаза и подпоручик Жиглинский отдал ему свой. В воспоминаниях А. Д. Сахарова описан [87] похожий случай, который произошел на том же участке русско-германского фронта:

«Я помню рассказ отца с чьих-то слов об офицере, который отказался надеть свой единственный во взводе противогаз и погиб вместе с солдатами»{213}.
Не исключено, что речь здесь идет именно об Александре Жиглинском, хотя возникшая легенда, как всегда, приукрасила события. В действительности отравление было тяжелым, но герой остался жив. После госпиталя его послали в санаторий в г. Мисхор, «к южным звездам и теплому морю», на берегах которого он прожил четыре года, — в стороне от двух революций и Гражданской войны. Зарабатывал на жизнь репетиторством, играл в театре-кабаре, женился, придумал имя для будущего малыша... Когда большевики заняли почти весь Крым, двоюродный брат Евгений Гибшман, волей судьбы офицер армии Врангеля, разыскал его в Симеизе и уговаривал вместе бежать в Европу. Александр отказался. Он был далек от политики и не чувствовал за собой вины перед «народной властью». Да и молодая жена ждала ребенка...

Александр Жиглинский был расстрелян в начале декабря 1920 г. в Крыму в период массовых казней офицеров, явившихся для регистрации по требованию Советской власти. Спустя две недели после его гибели появилась на свет дочь Евгения.

Наконец, еще один автор писем — участник Великой Отечественной войны, заместитель политрука Юрий Ильич Каминский. Он родился в 1919 году в Москве. В сорок первом ушел на фронт добровольцем — со студенческой скамьи, с четвертого курса Исторического факультета МГУ. Был артиллеристом. Погиб 15 августа 1942 года при прорыве немецкой обороны у деревни Хопилово Износкинского района Смоленской области. Дошедшие до нас письма адресованы его матери Лидии Феликсовне Кон и младшему брату Евгению Цыкину. Их подлинники находятся у вдовы его друга Г. И. Левинсона, а рукописные копии, сделанные Т. В. Равдиной, близкой подругой жены Юрия Тамары Полонской, переданы в Музей боевой славы Исторического факультета МГУ и хранятся в личном фонде Ю. И. Каминского.

Что касается участника Афганской войны младшего сержанта Павла Анатольевича Буравцева, чьи письма были опубликованы в 1990 г. его матерью в отдельном сборнике, то о нем можно сообщить следующее. Родился он в городе Ставрополе, после окончания школы служил на границе, в 1985 г. в числе добровольцев-пограничников был направлен в Афганистан. 22 ноября 1985 г. погиб в возрасте 19 лет в бою с душманами, спасая раненых товарищей. Награжден посмертно орденом Красной звезды. Адресат цитируемых ниже писем — любимая девушка. Это письма еще очень юного человека с присущими этому возрасту романтическими представлениями о мире. Однако в описаниях военного быта Павел Буравцев весьма конкретен и точен.

Итак, используемые здесь комплексы писем содержат информацию по широкому кругу вопросов, касающихся как фактических данных, так и психологии восприятия фронтового быта и войны в целом.

Из бытовых сюжетов приведем несколько. Первый — описание жилья, повседневной фронтовой обстановки. И по отдельным деталям, и по спокойной тональности они очень похожи друг на друга.

«В халупе у меня довольно уютно, — сообщал 9. 02. 1916 г. матери прапорщик А. Н. Жиглинский. — Глиняный пол я устлал здешними "фабряными" холстами, кровать огородил полотнищами палаток. На стенах — картинки Борзова "Времена года", портреты Государя, кривое зеркальце, полукатолические [88]бумажные иконы, оружие, платье, гитара, окна завешены холстом. В углу глинобитная, выбеленная печь. На столе горит свеча в самодельном подсвечнике из банки из-под какао, лежат газеты, бумаги и рапорты, книги и карандаши и т. д. На улице холодно, сыпется сухой снег и повевает метелица. В печке весело потрескивают дрова и золотят блеском огня пол, скамьи вдоль стены. За дверью, на кухне слышны голоса мирно беседующих хозяев и денщика»{214}.
Только иконы, портреты Государя и упоминание о денщике выдают в этой зарисовке приметы времени. Остальные элементы быта вполне можно представить на Второй мировой войне.

«Мы, артиллеристы, народ хлопотливый, как приехали на место, сразу зарываемся в землю, — писал 29. 04. 1942 г. брату Ю. И. Каминский. — Вот сейчас мы построили хороший блиндаж. Устроен он так: снаружи ничего не видно — только труба торчит, вроде самоварной, и под землю ведет дырка — ступеньки земляные, на дверях плащ-палатка. Внутри он выглядит так: проход, а по обеим сторонам нары, покрытые соломой и льдом, а поверх постланы плащ-палатки. В головах вещмешки. Над головой на гвозде котелок, каска, противогаз. Шинель по солдатскому обычаю обычно служит всем. Крыша состоит из трех рядов бревен, положенных друг на друга и пересыпанных землей. Такую крышу "в три наката" пробьет только тяжелый снаряд, да и то при прямом попадании. В блиндаже печурка — тепло. Лампа, сделанная из бутылки, дает свет и копоть. Спим рядышком, понятно — не раздеваясь, так как в любую минуту может прозвучать любимая команда "Расчет, к оружию!" В нашем блиндаже живет мой командир взвода, молоденький лейтенант, Мишин ровесник. Он хороший парень и большой любитель пения, голос у него хороший, и мы часто поем наши добрые старые песни...»{215}
Как пригодилась бы здесь гитара прапорщика Жиглинского! Только песни пели уже другие, хотя, наверное, вспоминали и старинные русские романсы...

А вот письмо из Афганистана. Не упомяни автор спальный мешок, — и чем не картинка с фронта Великой Отечественной, а то и Первой мировой?! Да и сам он проводит параллель с 1942 годом, подтверждая тот факт, что солдатский быт в сходных условиях меняется мало.

«У меня все еще окопная жизнь, — писал невесте 18. 11. 1985 г. Павел Буравцев. — Мы все еще находимся в окопах. Вот чуть-чуть стало холодать, и поэтому пришлось делать блиндажи из камней, как в Кавказских горах в 1942 году. Складываем их из камней, а сверху настилаем ветки и сучья и накрываем сверху "пододеяльниками", или, как их еще называют, вкладышами из спальных мешков. Получается небольшой домик, вот в таких домиках мы и живем...»{216}
Второй сюжет — солдатский рацион. Эта проблема волнует всегда и всех: голодный много не навоюет. Унтер-офицер И. И. Чернецов сообщает домой 18. 11. 1916 г., что казенная кухня, бывает, задерживается, когда полк куда-нибудь передвигается.

«В остальное время, — пишет он, — обед и ужин нам выдают регулярно каждый день. Мяса получаем всего 1 и 1/4 фунта в день на человека, сахару по три куска в день и чаю достаточное вполне количество, изредка только бывает нехватка его. Это если происходит какая-нибудь задержка в доставке. Ведь муку, да и самый готовый хлеб приходится доставлять из России, а с этим надо считаться. Вообще кормят хорошо: варят лапшу (с большими макаронами), горох, суп с сушеными корнями, суп с картофелем, щи со свежей капустой и суп с гречневой кашей, иногда с рисом или перловой крупой. Вечером и утром получаем обед и ужин по одному первому, как и в Японскую войну. Этого вполне достаточно и солдаты все довольны продовольствием»{217}.
Так же подробно 29. 04. 1942 г. описывает матери свое ежедневное «меню» Ю. И. Каминский:

«Как меня кормят? Получаем утром завтрак — суп с мясом, крупой (или макаронами, или галушками), картошкой. Супу много, почти полный котелок. По утрам же привозят хлеб — 800-900 грамм в день, сахар, махорку или табак (я привык к махорке и курю ее охотнее, чем табак) и водку — сто грамм ежедневно. В обед снова появляется суп, бывает и каша. Ужин обычно состоит из хлеба, поджаренного на печке и посыпанного сахаром. Иногда к этому прибавляется колбаса — 100 грамм в обед и 30 утром. В годовщину Красной Армии у нас была и замечательная селедка, и колбаса, и пряники, и т. д. Теперь ждем Первого мая»{218}.
А вот как пишет о жизни своего подразделения 19. 10. 1985 г. П. А. Буравцев:

«Питаемся мы сухим пайком. Но мы стали потихонечку собирать дрова и на скудном огоньке делаем себе чай в "цинке" (это вроде большой консервной банки, в которой раньше хранились патроны). Ну вот, делаем чай и греем консервированную кашу. Спим прямо в окопе или рядом с ним»{219}.
В другом письме, от 18. 11. 1985 г., он сообщает:

«Ноябрь месяц, но здесь довольно-таки тепло, несмотря на дожди и снег. Правда, с куревом совсем туго, вообще нет, и вертолет не летит, но еды хватает, нормально... Мы тут заросли, как партизаны, у меня опять борода. Вот никогда не думал, что в армии отращу себе бороду»{220}.
Третий сюжет — сравнительное описание денежного довольствия на двух мировых войнах.

«Милая Лиза! — пишет сестре 17. 01. 1915 г. И. И. Чернецов. — На днях я послал домой 150 рублей, которые скопились из жалованья, да еще оставшиеся, которые были присланы из дома. Оставил себе 30 рублей на расходы, которых теперь почти нет, только иногда расходуешь на ситный. Больше решительно не на что их тратить... Жалованья я получаю теперь 38 рублей 75 копеек и еще 1 рубль 50 копеек...»{221}.
В письме от 7. 04. 1942 г. Ю. И. Каминский приводит аналогичную ситуацию (с поправкой на цены и покупательную способность рубля в 1915 и 1942 г., что, однако, не меняет существа дела):

«Мамочка, ты меня прости, но я очень долго смеялся, когда прочел насчет денег. Во-первых, я их получаю (жалованье — 150 рублей), во-вторых, делать здесь с ними абсолютно нечего, поскольку все, что здесь есть, либо дается даром, либо не дается вообще, и ни за какие деньги этого не получишь. В-третьих, я сам недавно послал домой деньги, ты их, наверное, скоро получишь. Все это вместе очень смешно»{222}.
В Афганистане — ситуация немного другая: все-таки чужая страна. Вместо рублей там «чеки» и местная валюта «афгани», палатки Военторга на территории части, где покупать нечего, а за ее пределами — дуканы, где «можно достать все», — только ходить в них не рекомендуется, если не хочешь попасть в плен. Но в письмах об этом не пишут. И лишь вернувшись домой, рассказывают о тех, кто делал «большие деньги», пока другие воевали, о продажной стороне этой войны. Впрочем, интендантские службы наживаются на любой войне, и именно их презрительно называют «тыловыми крысами» настоящие фронтовики.

Единый дух, общий психологический настрой, те же мысли, чувства, желания. Оружие совершенствуется, человеческая природа остается без изменений. Такого рода параллели можно проводить бесконечно, из чего следует вывод: доминирующие психологические характеристики комбатанта универсальны, они мало меняются со сменой эпох, стран, [90] народов, армий, так как определяются в первую очередь самим явлением войны и местом в нем человека. Хотя, безусловно, в этой психологии есть и историческая, и национальная специфика. И все-таки можно утверждать, что однотипные ситуации вызывают соответствующие реакции на них, в чем, собственно, и проявляется единство законов психологии. Время и место действия вносит свои коррективы, накладывает характерный отпечаток на форму освещения вопросов, которые волнуют солдат на передовой, но сами эти вопросы (их «основной перечень») сохраняются, лишь изредка меняясь местами по своей значимости в зависимости от конкретных условий каждой из войн.

Подтверждением этому могут служить и передаваемые из поколения в поколение солдатские пословицы и поговорки, закрепляющие в массовом сознании определенные стереотипы поведения на военной службе: «Сам не напрашивайся, прикажут — не отпрашивайся», «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», «Лучше грудь в крестах, чем голова в кустах», «Сам погибай, а товарища выручай», «Подальше от начальства, поближе к кухне», «Солдат спит — служба идет» и т. д. При этом «героический» аспект явно уступает по значимости «ироническому», житейскому, цель которого — приспособиться, выжить, уцелеть в неблагоприятных условиях, но все же не любой ценой: желательно при этом не осрамиться, сохранить свое лицо, не подвести товарищей.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:11 (ссылка)
Re: Человек и война
Проблема выхода из войны
Психология комбатантов и посттравматический синдром
Проблема «выхода из войны» не менее, а быть может, и более сложна, чем проблема «вхождения» в нее. Даже если иметь в виду одни психологические последствия и только для личного состава действующей армии, диапазон воздействия факторов войны на человеческую психику оказывается чрезвычайно широк. Он охватывает многообразный спектр психологических явлений, в которых изменения человеческой психики колеблются от ярко выраженных, явных патологических форм до внешне малозаметных, скрытых, пролонгированных, как бы «отложенных» во времени реакций.

Эти последствия войны изучались русскими военными психологами еще в начале XX века.

«... Острые впечатления или длительное пребывание в условиях интенсивной опасности, — отмечал Р. К. Дрейлинг, — так прочно деформируют психику у некоторых бойцов, что их психическая сопротивляемость не выдерживает, и они становятся не бойцами, а пациентами психиатрических лечебных заведений... Так, например, за время русско-японской войны 1904-1905 гг. психически ненормальных, не имевших травматических повреждений, прошедших через Харбинский психиатрический госпиталь, было около 3000 человек»{223}.
При этом средние потери в связи с психическими расстройствами в период русско-японской войны составили 2-3 случая на 1000 человек, а уже в Первую мировую войну показатель «психических боевых потерь» составлял 6-10 случаев на 1000 человек{224}.

Разумеется, в процентном соотношении к численному составу армий, участвующих в боевых действиях, такие случаи не очень велики. Однако на всем протяжении XX века прослеживалась тенденция к нарастанию психогенных расстройств военнослужащих в каждом новом вооруженном конфликте. Так, по данным американских ученых, в период Второй мировой войны количество психических расстройств у солдат выросло по сравнению с Первой мировой войной на 300%. Причем общее количество освобождаемых от службы в связи с психическими расстройствами превышало количество прибывающего пополнения. Согласно подсчетам зарубежных специалистов, из всех солдат, непосредственно участвовавших в боевых действиях, 38% имели различные психические расстройства. Только в американской армии по этой причине были выведены из [92] строя 504 тыс. военнослужащих, а около 1 млн. 400 тыс. имели различные психические нарушения, не позволяющие им некоторое время участвовать в боевых действиях. А во время локальных войн в Корее и Вьетнаме психогенные потери в армии США составляли 24-28% от численности личного состава, непосредственно участвовавшего в боевых действиях{225}.

К сожалению, аналогичных данных по психогенным потерям отечественной армии в период двух мировых войн в открытых источниках нам обнаружить не удалось: даже в узкоспециальных публикациях по военной психологии и психиатрии ссылаются только на расчеты зарубежных коллег по армиям других государств. Причин этому несколько. Во-первых, после 1917 г. все вопросы, связанные с морально-психологической сферой, были предельно идеологизированы. При этом опыт русской армии в Первой мировой войне практически игнорировался, а все проблемы, касающиеся морально-психологического состояния Красной, а затем и Советской армий, оказались в ведении не военных специалистов, а представителей партийно-политических структур. С другой стороны, исходя из реальной клинической практики, советские военные медики продолжали вести наблюдения в этой области, но собранные ими данные, как правило, оказывались засекречены, к ним допускался только очень узкий круг специалистов. А для «гражданских» исследователей они и сегодня продолжают оставаться недоступными.

Впрочем, мировой опыт в области изучения военной психопатологии свидетельствует о том, что интерес к ней за рубежом долгое время также был незначительным и вырос лишь в середине XX века. Это связано, в первую очередь, с масштабным проявлением данной проблемы именно в современных войнах, где чрезвычайно возросший техногенный фактор предъявляет к психике человека непомерные требования. Так, в армии США данная проблема стала активно изучаться лишь в ходе и особенно после окончания вьетнамской войны, когда впервые были описаны посттравматические стрессовые расстройства (ПТСР). Кроме того, сказался, вероятно, уровень самих наук, исследующих человеческую психику: наиболее интенсивное развитие они получили во второй половине нашего столетия.

Что касается тенденции психогенных расстройств в отечественной армии, то по экспертным оценкам военных медиков, полученных автором в ходе консультаций с ведущими специалистами Министерства Обороны РФ в области клинической психиатрии, в целом она аналогична общемировым. Кроме того, на нее накладывает отпечаток современная специфика, связанная с тяжелой общественно-политической и экономической ситуацией в нашей стране: распад СССР, кризис социальных ценностей, тяжелое положение армии как отражение общей кризисной ситуации, падение материального уровня жизни и бытовая неустроенность, в том числе офицерского состава, неуверенность в завтрашнем дне, криминогенная ситуация, в том числе и в войсках, как следствие ряда факторов — падение престижа военной службы, наличие многочисленных «горячих точек» на постсоветском пространстве, и т. д. Все эти психотравмирующие воздействия неизбежно ведут к увеличению числа психических расстройств среди военнослужащих, что особенно сказывается в боевой обстановке. Так, по данным ведущих отечественных военных психиатров, специально изучавших частоту и структуру санитарных потерь при вооруженных конфликтах и локальных войнах,

«в [93] последнее время существенно изменились потери психиатрического профиля в сторону увеличения числа расстройств пограничного уровня»{226}.
Однако гораздо более масштабны смягченные и «отсроченные» последствия войны, влияющие не только на психофизическое здоровье военнослужащих, но и на их психологическую уравновешенность, мировоззрение, стабильность ценностных ориентации и т. д. Как правило, практически не имеющее исключений, все это подвергается существенной деформации. В настоящее время военные медики все чаще используют такие нетрадиционные терминологические обозначения, отражающие, тем не менее, клиническую реальность, как «боевая психическая травма», «боевое утомление», психологические стрессовые реакции, а также «вьетнамский», «афганский», «чеченский» синдромы и другие. По их данным, в структуре психической патологии среди военнослужащих срочной службы, принимавших участие в боевых действиях во время локальных войн в Афганистане, Карабахе, Абхазии, Таджикистане, Чечне, психогенные расстройства достигают 70%, у офицеров и прапорщиков они несколько меньше. У 15-20% военнослужащих, прошедших через эти вооруженные конфликты, по данным главного психиатра Министерства Обороны РФ В. В. Нечипоренко (1995), имеются «хронические посттравматические состояния», вызванные стрессом{227}.

Война и участие в ней оказывают безусловное воздействие на сознание, подвергая его серьезным качественным изменениям. На данное обстоятельство обращали внимание не только специалисты (военные, медики, психологи и др.), но и писатели, обостренно, образно, эмоционально воспринимающие действительность, в том числе и имевшие непосредственный боевой опыт. К ним относились Лев Толстой, Эрих Мария Ремарк, Эрнст Хемингуэй, Антуан де Сент-Экзюпери и др. В нашей стране после Великой Отечественной сложилась целая плеяда писателей-фронтовиков, главной темой творчества которых стала пережитая ими война.

«Иногда человеку кажется, что война не оставляет на нем неизгладимых следов, — со знанием дела говорил Константин Симонов, — но если он действительно человек, то это ему только кажется».
Не случайно, возвращаясь в мирную жизнь, бывшие солдаты задаются невольным вопросом:

«Когда мы на землю опустимся с гор,
Когда замолчат автоматы,
Когда отпылает последний костер,
Какими мы станем, ребята ?»
{228}

Если армейская жизнь как таковая требует подчинения воинской дисциплине, беспрекословного выполнения приказов, что, безусловно, является подавлением воли солдата, то условия войны, сохраняя дисциплину как необходимую основу армии, в то же время вырабатывают такие качества, как инициативность, находчивость, смекалка, способность принимать самостоятельные решения в сложной ситуации (на своем, «окопном» уровне), — без этого просто не выжить в экстремальных обстоятельствах. Таким образом, с одной стороны, воспитывается исполнитель, привыкший к подчинению и четкому распорядку, к казенному обеспечению всем необходимым, при отсутствии которых он чувствует себя растерянным и в какой-то степени беспомощным. Например, при массовых послевоенных демобилизациях, проходящих обычно в тяжелых условиях разрухи, оказавшись выброшен в непривычную [94] «гражданскую» среду. С другой стороны, формируется сильный, независимый характер, волевая личность, способная принимать решения, независимые от авторитетов, руководствуясь реальной обстановкой и собственным боевым опытом, привыкнув исходить из своего индивидуального выбора и осознав свою особенность и значимость. Такие люди оказываются «неудобными» для любого начальства в мирной обстановке. Например, весьма наглядно проявилась эта закономерность после окончания Великой Отечественной, в условиях сталинской системы.

«Как это ни парадоксально, — отмечает фронтовик Ю. П. Шарапов, — но война была временем свободы мысли и поступков, высочайшей ответственности и инициативы. Недаром Сталин и его пропагандистская машина так обрушились на послевоенное поколение — поколение победителей»{229}.
Противоречивость воздействия специфических условий войны на психологию ее участников сказывается в течение длительного периода после ее окончания. Не будет преувеличением сказать, что война накладывает отпечаток на сознание и, соответственно, поведение людей, принимавших непосредственное участие в вооруженной борьбе, на всю их последующую жизнь — более или менее явно, но несомненно. Жизненный опыт тех, кто прошел войну, сложен, противоречив, жесток. Как правило, послевоенное общество относится к своим недавним защитникам с непониманием и опаской. В этом заключается одна из важнейших причин такого явления, как посттравматический синдром, и как следствие — разного рода конфликтов с «новой средой» (психологических, социальных и даже политических), когда вернувшиеся с войны люди не могут стать «такими, как все», принять другие «правила игры», от которых уже отвыкли или после всего пережитого считают их нелепыми и неприемлемыми. В таких обстоятельствах наиболее заметными проявлениями специфического воздействия войны на психологию ее участников являются «фронтовой максимализм», синдром силовых методов и попыток их применения (особенно на первых порах) в конфликтных ситуациях мирного времени.

На первый план встает вопрос адаптации к новым условиям, перестройки психики «на мирный лад». На войне и, прежде всего, на фронте все четче и определеннее: ясно, кто враг и что с ним нужно делать. Быстрая реакция оказывается залогом собственного спасения: если не выстрелишь первым, убьют тебя. После такой фронтовой «ясности» конфликты мирного времени, когда «противник» формально таковым не является и применение к нему привычных методов борьбы запрещено законом, бывают сложны для психологического восприятия тех, у кого выработалась мгновенная, обостренная реакция на любую опасность, а в сознании утвердились переосмысленные жизненные ценности и иное, чем у людей «гражданских», отношение к действительности. Им трудно сдержаться, проявить гибкость, отказаться от привычки чуть что — «хвататься за оружие», будь то в прямом или в переносном смысле. Возвращаясь с войны, бывшие солдаты подходят к мирной жизни с фронтовыми мерками, часто перенося военный способ поведения на мирную почву, хотя в глубине души понимают, что это не допустимо. Некоторые начинают «приспосабливаться», стараясь не выделяться из общей массы. Другим это не удается, и они остаются «бойцами» на всю жизнь. Душевные надломы, срывы, ожесточение, непримиримость, повышенная конфликтность, — с одной стороны; и усталость, апатия, — с другой, — как естественная реакция организма на последствия длительного физического и [95] нервного напряжения, испытанного в боевой обстановке, становятся характерными признаками «фронтового» или «потерянного поколения».

По мнению В. Кондратьева, «потерянное поколение» — это явление не столько социального, сколько психологического и даже физиологического свойства, и в этом смысле оно характерно для любой войны, особенно масштабной и длительной.

«Четыре года нечеловеческого напряжения всех физических и духовных сил, жизнь, когда «до смерти четыре шага». Естественная, обычная реакция организма — усталость, апатия, надрыв, слом... Это бывает у людей и не в экстремальных ситуациях, а в обыкновенной жизни — после напряженной работы наступает спад, а здесь — война...»{230}
— писал он, отмечая тот факт, что фронтовики и живут меньше, и умирают чаще других — от старых ран, от болезней: война настигает их, даже если когда-то дала отсрочку. Рано или поздно она настигает всех...

После любой войны необычайно острую психологическую драму испытывают инвалиды, а также те, кто потерял близких и лишился крыши над головой. После Великой Отечественной это проявилось особенно сильно еще потому, что государство не слишком заботилось о своих защитниках, пожертвовавших ради него всем и ставших теперь «бесполезными».

«Бывших пленных из гитлеровских лагерей перегоняли в сталинские. Инвалиды выстаивали в долгих очередях за протезами, наподобие деревяшек, на которых ковыляли потерявшие ногу под Бородино. Самых изувеченных собирали в колониях, размещенных в глухих, дальних углах. Дабы не портили картину общего процветания»{231},
— с горечью вспоминает В. Кардин.

В этот же период особые трудности возвращения к мирной жизни испытали те, кто до войны не имели никакой гражданской профессии и, вернувшись с фронта, почувствовали себя «лишними», никому не нужными, чужими. Пройдя суровую школу жизни, имея боевые заслуги, вдруг оказаться ни на что не годным, учиться заново с теми, кто значительно младше по возрасту, а главное — жизненному опыту, — болезненный удар по самолюбию. Еще обиднее было обнаружить, что твое место занято «тыловой крысой», отлично устроившейся в жизни, пока солдат на фронте проливал свою кровь.

«Когда мы вернулись c войны,

я понял, что мы не нужны.

Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.

Господствовала прямота,
и вскользь сообщалось людям,
что заняты ваши места
и освобождать их не будем»{232}, —

с армейской прямотой выразил свои ощущения поэт Борис Слуцкий.

Далеко не каждый это понял, но почувствовали многие.

Другая трудность — это возвращение заслуженного человека к будничной, серенькой действительности при осознании им своей роли и значимости во время войны. Не случайно ветераны Великой Отечественной, которые в войну мечтали о мирном будущем, вспоминают ее теперь как то главное, что им суждено было совершить, независимо от того, кем они стали «на гражданке», каких высот достигли.

«Мы гордимся теми годами, и фронтовая ностальгия томит каждого из нас, и не[96] потому, что это были годы юности, которая всегда вспоминается хорошо, а потому, что мы ощущали себя тогда гражданами в подлинном и самом высоком значении этого слова. Такого больше мы никогда не испытывали»{233},
— говорил В. Кондратьев.




А. и С. Ткачевы "Май 1945 года"




В. Костецкий "Возвращение"



Чем сильнее была житейская неустроенность, чиновное безразличие к тем, кто донашивал кителя и гимнастерки, тем с большей теплотой вспоминались фронтовые годы — годы духовного взлета, братского единения, общих страданий и общей ответственности, когда каждый чувствовал: я нужен стране, народу, без меня не обойтись.

«Больно и горько говорить о поколении, для которого самым светлым, чистым и ярким в биографии оказалась страшная война, пусть и названная Великой Отечественной»{234}.
«Там было все гораздо проще, честнее, искреннее»,

— сравнивая «военную» и «гражданскую» жизнь, утверждают фронтовики{235}.

Процесс реабилитации, «привыкания» к мирной жизни протекает довольно сложно, вызывая иногда приступы «фронтовой ностальгии» — желание вернуться в прошлое, в боевую обстановку или воссоздать некое ее подобие, хотя бы отдельные черты в рамках иного бытия, что заставляет ветеранов искать друг друга, группироваться в замкнутые организации и объединения, отправляться в «горячие точки» или пытаться реализовать себя в силовых структурах самых разных ориентации.

Осознание своей принадлежности к особой «касте» надолго сохраняет между бывшими комбатантами теплые, доверительные отношения, смягченный вариант «фронтового братства», когда не только однополчане, сослуживцы, но просто фронтовики стараются помогать и поддерживать друг друга в окружающем мире, где к ним часто относятся без должного понимания, подозрительно и настороженно. Особенно этот психологический феномен проявился во взаимоотношениях ветеранов Великой Отечественной.

«Помню, как мучила долго тоска, тоска по тем людям, с которыми войну прошла, — вспоминает бывшая радистка-разведчица Н. А. Мельниченко. — Как будто из семьи вырвалась, родных людей бросила. Смею утверждать, что тот, кто прошел войну, другой человек, чем все. Эти люди понимают жизнь, понимают других. Они боятся потерять друга, особенно у разведчиков это чувство развито, они знают, что такое потерять друга. Ты где-то бываешь и сразу чувствуешь, что это фронтовик. Я узнаю сразу»{236}.
Однако после Первой мировой войны, которая стала прелюдией к войне Гражданской, когда многие из бывших товарищей по оружию оказались по разные стороны баррикад, такое единение было менее характерно и охватывало довольно узкие группы людей.

Весьма показательными, на наш взгляд, являются и взаимоотношения участников разных войн.

«Едва ли сумеют другие,
Не знавшие лика войны,
Понять, что теперь ностальгией
И вы безнадежно больны», —
с такими словами обратилась к ветеранам Афганистана фронтовичка Юлия Друнина, почувствовав родство судеб и душ у солдат двух поколений.

«Мне мальчики эти, как братья,
Хотя и годятся в сыны...»{237}

— утверждала [97] она в своем стихотворении «Афганцы». А по признанию самих «мальчиков», если до армии многие из них равнодушно относились к ветеранам Великой Отечественной, то после возвращения из Афганистана стали лучше понимать фронтовиков и оказались духовно ближе к своим дедам, чем к невоевавшим отцам.

Из каждой войны общество выходит по-разному. Это зависит и от отношения общества к самой войне, которое, как правило, переносится на ее участников, и от приобретенного фронтовиками опыта, определяемого спецификой вооруженного конфликта.

В определенных условиях «фронтовая вольница» может перерасти в «партизанщину», в неуправляемую стихию толпы, как это случилось в 1905 г., когда позорные поражения русской армии в непопулярной войне с Японией стали одним из катализаторов социальной напряженности в стране, которая переросла в первую русскую революцию, причем волнение затронуло не только гражданских лиц, но коснулось также армии и флота.

Подобная ситуация повторилась и в 1917-м году, когда усталость и недовольство затянувшейся войной, неудачи и поражения на фронтах привели к революционному брожению в войсках, массовому дезертирству и полному разложению армии. Особенностью Первой мировой войны было именно то, что она непосредственно переросла из внешнего во внутренний конфликт, а значит, общество из состояния войны выйти так и не сумело. Переход к мирной жизни после войны гражданской определялся уже иными факторами, сохраняя при этом основные черты психологии, присущей военному времени.

После Великой Отечественной ситуация складывалась по-другому. Во-первых, эта война имела принципиально иное значение: речь шла не о каких-то относительно узких стратегических, экономических и геополитических интересах, а о самом выживании российского (советского) государства и населявших его народов. Во-вторых, она завершилась победоносно. С нее возвращались солдаты-победители, в полном смысле слова спасшие Отечество. Поэтому фронтовики не стали «потерянным поколением» подобно ветеранам Первой мировой, так и не сумевшим понять, ради чего они оказались на мировой бойне. (Последний феномен нашел широкое отражение в западной литературе — в произведениях Э. М. Ремарка, Р. Олдингтона и др.)

Сейчас в публицистике, да и в новейшей историографии встречается мнение, что общество недооценило фронтовиков Великой Отечественной. Здесь нужно внести поправку: недооценивало их бюрократическое государство, тогда как в народе они пользовались искренним уважением и любовью. Конечно, и их адаптация к мирной жизни была совсем не простой, причем не только в бытовом, но и в психологическом плане. Однако, в данном случае неизбежный посттравматический синдром не усугублялся кризисом духовных ценностей, как это не раз бывало в истории после несправедливых или бессмысленных войн. А именно к такого рода примерам относится афганская война, в ряду других негативных последствий породившая «афганский синдром». [98]

Большие проблемы «малой» войны: «афганский синдром»
Афганский синдром... Это словосочетание вызывает в памяти другое — «вьетнамский синдром». И хотя связано оно с другой войной, невольно напрашиваются прямые аналогии. Обе войны велись сверхдержавами на территории небольших стран «третьего мира». За обеими войнами стояли определенные идеологии и геополитические интересы, в обеих использовались «высокие» лозунги: «защиты демократических ценностей» — Соединенными Штатами, «интернациональной помощи» народу, совершившему социальную революцию, — Советским Союзом. Обе страны, где велись боевые действия, стали ареной демонстрации боевой мощи сверхдержав, включая испытание новейших видов оружия, стратегии и тактики малых войн. Весьма близким оказался и их итог: сверхдержавы не смогли навязать свою волю двум относительно небольшим азиатским народам, понесли огромные боевые, экономические, политические и моральные потери.

Бесславное ведение обеих войн имело немалое влияние не только на международную обстановку, обострив в свое время взаимоотношения между основными военно-политическими блоками и социальными системами, но и существенным образом сказалось на внутренней ситуации в США и в СССР. В первом случае было порождено мощное антивоенное движение, произошло радикальное, хотя и временное изменение менталитета американской нации, которое, собственно, и можно назвать «вьетнамским синдромом» — в широком смысле этого понятия. Ведя войну в течение многих лет, неся огромные людские и материальные потери, США так и не смогли реализовать поставленные перед собой во Вьетнаме цели. Итогом стало осознание нацией, в которой во многом доминировали шовинистические и великодержавные настроения, того факта, что далеко не все в мире решается тугим кошельком и военной силой. Во многом под влиянием поражения во Вьетнаме Соединенные Штаты оказались более сговорчивыми и во взаимоотношениях с основным идеологическим и военно-политическим оппонентом — СССР, пойдя на разрядку международной напряженности, тем более что в 1970-е гг. Советским Союзом был достигнут военно-стратегический паритет. «Вьетнамский синдром», во многом потрясший основы американского общества, привел к определенной корректировке внешнеполитического курса США, ценностных ориентации «средних американцев» и даже внутренней социальной политики. Отреагировав на настроения в обществе, американская государственная машина в целом сумела справиться с этим кризисом, прагматично учтя ошибки и осуществив ряд преобразований, в том числе реформы в армии. Таким образом, общественно-политическая система США смогла выдержать серьезные потрясения, связанные с «грязной» войной во Вьетнаме и позорным в ней поражением.

Иной оказалась ситуация в СССР в связи с Афганской войной. Сегодня существуют разные точки зрения о целесообразности или нецелесообразности принятого в декабре 1979 г. решения с позиций собственно национально-государственных интересов СССР. С одной стороны, ввод советских войск в Афганистан, помимо официальных идеологических мотивов, обосновывался необходимостью защиты южных границ СССР, недопущения американского проникновения в соседнюю страну, для чего имелись некоторые обоснованные опасения. С другой стороны, результатом явилась не только нерешенность военными методами в течение [99] почти десятилетия и идеологических, и геополитических целей, поставленных в 1979 г., но и резкое ухудшение международных позиций СССР, перенапряжение и без того стагнировавшей советской экономики, а в конечном счете крушение всей советской системы, в котором Афганская война сыграла далеко не последнюю роль. С распадом СССР геополитический аспект последствий Афганской войны не только не был нейтрализован, но получил весьма мощное негативное продолжение, приобрел особую остроту в южных регионах бывшего Союза. Если в 1979 г. речь хотя бы гипотетически шла об угрозе превращения дружественного нейтрального государства в плацдарм враждебного политического влияния, то сегодня речь идет о распространении утверждающейся в Афганистане воинствующей фундаменталистской идеологии не только на республики Средней Азии и Закавказья, но и на ряд собственно российских территорий с большой долей исламского населения.

Последствия Афганской войны для внутренней жизни в СССР также оказались в чем-то схожи с последствиями Вьетнамской войны для США, хотя и проявились в иных формах, в качественно иных условиях. Вместе с тем, были и принципиальные различия. Главное из них заключалось в разном уровне информированности населения: если американцы на всех этапах Вьетнамской войны получали достаточно полную информацию о ее ходе, в том числе и о бесчеловечных средствах ее ведения, массовой гибели мирного населения и собственных немалых потерях американской армии, то советским людям вплоть до 1984 г. информация о событиях в Афганистане преподносилась бодрыми сообщениями, суть которых отражена в ироничной песне Виктора Верстакова:

«А мы все пляшем гопака и чиним трактор местный»{238}.
Вплоть до 1987 г. цинковые гробы с телами погибших хоронили в полутайне, а на памятниках запрещалось указывать, что солдат погиб в Афганистане. Лишь постепенно общество стало получать хоть какую-то реальную информацию, — круг ее расширялся. Но еще несколько лет — до 1989 г. — доминировала героизация образа воинов-интернационалистов и уже явно несостоятельная попытка представить саму войну в позитивном свете. Однако уже тогда намечается поворот в общественном сознании: взгляд на эту войну переходит в общее критическое русло перестроечной публицистики. На несколько лет растянулось осознание горбачевским руководством того факта, что введение войск в Афганистан было «политической ошибкой», и лишь в мае 1988 — феврале 1989 гг. был осуществлен их полный вывод. Существенное влияние на отношение к войне оказало эмоциональное выступление академика А. Д. Сахарова на Первом съезде народных депутатов СССР о том, что будто бы в Афганистане советские летчики расстреливали своих солдат, попавших в окружение, чтобы они не могли сдаться в плен, вызвавшее сначала бурную реакцию зала, а затем резкое неприятие не только самих «афганцев», но и значительной части общества{239}. Однако именно с этого времени — и особенно после Второго съезда народных депутатов, когда было принято Постановление о политической оценке решения о вводе советских войск в Афганистан{240}, — произошло изменение акцентов в средствах массовой информации в освещении Афганской войны: от героизации они перешли не только к реалистическому анализу, но и к явным перехлестам, когда негативное отношение к самой войне стало переноситься и на ее участников.

Глобальные общественные проблемы, вызванные ходом «перестройки», особенно распад СССР, экономический кризис, смена социальной [100] системы, кровавые междоусобицы на окраинах бывшего Союза привели к угасанию интереса к уже закончившейся Афганской войне, а сами воины-«афганцы», вернувшиеся с нее, оказались вроде бы лишними, ненужными не только властям, но и обществу в целом, у которого появилось слишком много других насущных дел. Проблемы же такой немалой его части, как участники войны в Афганистане и семьи погибших, решались только на бумаге. Ведь если общество хочет поскорее забыть об Афганской войне, откреститься от нее, одновременно опасаясь тех, кто является живым и болезненным ее напоминанием, — в чем собственно и заключается смысл «афганского синдрома» в широком его понимании, — то это значит, что и самих участников непопулярной войны оно всячески отторгает, — будь то открытая враждебность, равнодушие или просто непонимание.

Не случайно восприятие Афганской войны самими ее участниками и теми, кто там не был, оказалось почти противоположным. Так, по данным социологического опроса, проведенного в декабре 1989 г., на который откликнулись около 15 тыс. человек, причем половина из них прошла Афганистан, участие наших военнослужащих в афганских событиях оценили как «интернациональный долг» 35% опрошенных «афганцев» и лишь 10% невоевавших респондентов. В то же время как «дискредитацию понятия "интернациональный долг"» их оценили 19% «афганцев» и 30% остальных опрошенных. Еще более показательны крайние оценки этих событий: как «наш позор» их определили лишь 17% «афганцев» и 46% других респондентов, и также 17% «афганцев» заявили: «Горжусь этим!», тогда как из прочих аналогичную оценку дали только 6%. И что особенно знаменательно, оценка участия наших войск в Афганской войне как «тяжелого, но вынужденного шага» была представлена одинаковым процентом как участников этих событий, так и остальных опрошенных — 19%{241}.

«Кто-то нас объявит жертвами ошибки,
Кто-то памятник при жизни возведет,

Кто-то в спину нам пролает — «недобитки»,
А кто-то руку понимающе пожмет!» {242} —

с горечью отмечает офицер и поэт Игорь Морозов, четко определив существующие в настоящее время полярные взгляды на Афганскую войну и роль в ней «ограниченного контингента».

Вместе с тем, различные политические силы пытались и пытаются использовать эту, причем весьма социально активную категорию населения, в своих интересах. К ним апеллировали лидеры «перестройки», стараясь представить «афганцев» своими сторонниками, их перетягивали в свой лагерь как либералы и «демократы», так и национал-патриоты разных мастей. Виды на них имели и криминальные структуры. Конфликтующие стороны во всех «горячих точках» вербовали их в ряды боевиков. Однако участники войны в Афганистане, объединенные этим общим для них фактом биографии, в остальном являются весьма неоднородной социальной категорией.

Тем не менее, эта объединяющая их основа позволяет говорить об «афганцах» не только как об особой социальной, но и социально-психологической группе населения. Ведь для самих «афганцев» война была гораздо большим психологическим шоком, чем опосредованное ее восприятие всем обществом. И в понимании социально-психологического состояния «афганцев» особое значение имеет категория «афганского [101] синдрома» в узком его смысле. Это то, что на языке медиков называется посттравматический стрессовый синдром, а на языке самих ветеранов звучит так: «Еще не вышел из штопора войны».

«Афганский синдром» в узком его смысле также является выражением, производным от «вьетнамского синдрома». Последний в США является медицинским термином, объединяющим различные нервные и психические заболевания, жертвами которых стали американские солдаты и офицеры, прошедшие войну во Вьетнаме. По наблюдениям американских ученых, большинство солдат, вернувшихся из Вьетнама, не могли найти свое место в жизни. И причины этого были в основном не материального плана, а именно социально-психологического: то, что общество сознательно или неосознанно отторгало от себя «вьетнамцев», которые вернулись в него «другими», не похожими на всех остальных. Они вели себя независимо в отношениях с вышестоящими и очень требовательно в отношении с подчиненными, в общении с равными не терпели фальши и лицемерия, были чересчур прямолинейны. Таким образом, американские «вьетнамцы» оказались в положении «неудобных людей» для всех, кто их окружал, и вынуждены были «уйти в леса», — то есть замыкались в себе, становились алкоголиками и наркоманами, часто кончали жизнь самоубийством. По официальным данным, во время боевых действий во Вьетнаме погибло около шестидесяти тысяч американцев, а количество самоубийц из числа ветеранов войны еще в 1988 г. перевалило за сто тысяч{243}. Причем «вьетнамский синдром» развивался постепенно, время лишь обостряло его признаки и «трагический пик болезни наступал почему-то на восьмом году».

Каковы же основные признаки этой болезни? (А то, что это болезнь, уже не вызывает сомнения.) Это прежде всего неустойчивость психики, при которой даже самые незначительные потери, трудности толкают человека на самоубийство; особые виды агрессии; боязнь нападения сзади; вина за то, что остался жив; идентификация себя с убитыми. У большинства больных — резко негативное отношение к социальным институтам, к правительству. Днем и ночью тоска, боль, кошмары... По свидетельству американского психолога Джека Смита, — кстати, сам он тоже прошел войну во Вьетнаме, —

«синдром, разрушающий личность "вьетнамца", совершенно не знаком ветерану Второй мировой войны. Его возбуждают лишь те обстоятельства, которые характерны для войн на чужих территориях, подобных вьетнамской. Например: трудности с опознанием настоящего противника; война в гуще народа; необходимость сражаться в то время, как твоя страна, твои сверстники живут мирной жизнью; отчужденность при возвращении с непонятных фронтов; болезненное развенчание целей войны»{244}.
То есть синдром привел к пониманию резкой разницы между справедливой и несправедливой войнами: первые вызывают лишь отсроченные реакции, связанные с длительным нервным и физическим напряжением, вторые помимо этого обостряют комплекс вины.

Директор Всеамериканской администрации ветеранов бывший психиатр армии во Вьетнаме Артур Бланк убежден, что и сегодня одна половина «вьетнамцев» считает эту войну нужным делом, а другая — ужасом. Но и те, и другие остро недовольны. Первые — тем, что проиграли, вторые — что влезли.

«Думаю, — замечает доктор Бланк, — в той или иной форме это происходит и среди "афганцев". Мы поэтому решительно [102] разделяем понятие войны и ветеранов. Мы работаем на миссию выживания. Наши усилия — элемент лечения»{245}.
Другой американский ветеран войны во Вьетнаме, магистр философии и теологии Уильям П. Мэхиди также подчеркивал общность военной трагедии «вьетнамцев» и «афганцев», утверждая, что «цинизм, нигилизм и утрата смысла жизни — столь же широко распространенное последствие войны, сколь и смерть, разрушения и увечья». Он перечисляет такие симптомы недуга, называемого теперь «посттравматический стрессовый синдром» или «отложенный стресс», как депрессия, гнев, злость, чувство вины, расстройство сна, омертвение души, навязчивые воспоминания, тенденции к самоубийству и убийству, отчуждение и многое другое. При этом к американским психиатрам далеко не сразу пришло понимание того, что это именно болезнь, вызванная тем,

«что во время боев все чувства солдата подавляются ради того, чтобы выжить, но позже чувства эти выходят наружу и на них надо реагировать»{246}.
Теперь опыт ее лечения есть, но получен он дорогой ценой: Америка не сразу занялась проблемами своих ветеранов — и потеряла многих.

«Мы хотим, чтобы вы избежали нашей трагедии»,
— от имени своих товарищей заявляет Мэхиди.

«Афганский синдром» имеет с «вьетнамским» и сходное происхождение, и сходные признаки. Однако начальный толчок к развитию «вьетнамского синдрома» был гораздо сильнее: афганская война в СССР была просто непопулярна, а вьетнамская вызывала в США массовые протесты.

«Американское командование даже не рисковало отправлять солдат домой крупными партиями, а старалось делать это незаметно, поскольку "вьетнамцев", в отличие от "афганцев", не встречали на границе с цветами»{247}.

Но и «встреченные цветами» очень скоро натыкались на шипы. Их характер, взгляды, ценностные ориентации формировались в экстремальных условиях, они пережили то, с чем не сталкивалось большинство окружающих, и вернулись намного взрослее своих невоевавших сверстников. Они стали «другими» — чужими, непонятными, неудобными для общества, которое отгородилось от них циничной бюрократической фразой: «Я вас туда не посылал!». И тогда они тоже стали замыкаться в себе, «уходить в леса» или искать друг друга, сплачиваться в группы, создавать свой собственный мир.

«Дома меня встретили настороженные взгляды, пустые вопросы, сочувствующие лица, — вспоминает «афганец» Владимир Бугров. — Короче, рухнул в пустоту, словно с разбега в незапертую дверь. Солдатская форма "афганка" легла в дальний угол шкафа вместе с медалями. Вот только воспоминания не хотели отправляться туда же. Я стал просыпаться от звенящей тишины — не хватало привычной стрельбы по ночам. Так началось мое возвращение на войну. На этой войне не было бомбежек и засад, убитых и раненых — она шла внутри меня. Каждую минуту я сравнивал "здесь" и "там". Раздражало равнодушие окружавших меня "здесь" и вспоминалась последняя сигарета, которую пустили по кругу на восьмерых "там". Я стал замкнут, не говорил об Афгане в кругу старых знакомых, постепенно от них отдаляясь. Наверное, это и есть "адреналиновая тоска". И тогда я начал пить. В одиночку. Под хорошую закуску, чтобы утром не страдать от похмелья. Но каждый день.
И вот однажды я споткнулся о взгляд человека. Он просто стоял и курил. В кулак. Днем. Шагнул мне навстречу:

— Откуда?

— Шинданд, — ответил я.

— Хост, — сказал он.

Мы стояли и вспоминали годы, проведенные на войне. Я больше не был одинок.[103] На "гражданке" нас воспринимали по-разному: и как героев, и как подлецов по локоть в крови. Общения катастрофически не хватало, а встречаться хотелось со своими, кто понимал все без лишних слов»{248}.

Сначала еще была надежда «привыкнуть», вписаться в обычную жизнь, хотя никто так остро не чувствовал свою «необычность», неприспособленность к ней, как сами «афганцы»:

«Мы еще не вернулись, хоть привыкли уже находиться средь улиц и среди этажей. Отойдем, отопьемся, бросьте бабий скулеж. Мы теперь уж вернемся, пусть другими — но все ж...» —
написал старший лейтенант Михаил Михайлов, а затем добавил с изрядной долей сомнения:

«Вы пока нас простите за растрепанный вид. Вы слегка подождите, может быть, отболит...»{249}
Вот только отболит ли? Если даже Родина, пославшая солдат на «чужую» войну, стыдится не себя, а их, до конца исполнивших воинский долг...

Знакомый с десятками случаев самоубийств среди молодых ветеранов, «афганец» Виктор Носатов возмущается тем, что в то время как в Америке существует многолетний опыт «врачевания такой страшной болезни, как адаптация к мирной жизни», у нас в стране не спешат его перенимать: официальным структурам нет дела до участников вооруженных конфликтов и их наболевших проблем. А между тем,

«вирус афганского синдрома живет в каждом из нас и в любой момент может проснуться, — с горечью пишет он, — и не говорите, что мы молоды, здоровы и прекрасны. Все мы, «афганцы», на протяжении всей своей жизни останемся заложниками афганской войны, но наши семьи не должны от этого страдать»{250}.
По данным на ноябрь 1989 г., 3700 ветеранов афганской войны находились в тюрьмах, количество разводов и острых семейных конфликтов составляло в семьях «афганцев» 75%, более 2/3 ветеранов не были удовлетворены работой и часто меняли ее из-за возникающих конфликтов, 90% имели задолженность в вузах или плохую успеваемость по предметам, 60% страдали от алкоголизма и наркомании, наблюдались случаи самоубийств или попыток к ним{251}. Причем со временем проблемы не смягчались. Так, по утверждению журналиста В. Бугрова, опирающегося на сведения созданного в 1998 г. Московского объединения организаций ветеранов локальных войн и военных конфликтов, в конце 1990-х гг. ежегодно до 3% «афганцев» кончали жизнь самоубийством{252}.

Однако, как и в случае с «вьетнамским синдромом», пик «афганского» еще впереди. Пока болезнь загнана внутрь, в среду самих «афганцев». Складывается впечатление, что происходит скрытое противостояние, что общество, отвернувшись от проблем ветеранов войны, ставит их в такие условия, когда они вынуждены искать применение своим силам, энергии и весьма специфическому опыту там, где, как им кажется, они нужны, где их понимают и принимают такими, какие они есть: в «горячих точках», в силовых структурах, в мафиозных группировках. [104]

Должно быть, кому-то выгодно, чтобы они оказались именно там. Одним нужны «боевики», с чьей помощью можно прийти к власти (не случайно в октябре 1993-го «афганцев» активно пытались втянуть в политику и те, кто штурмовал Белый дом, и те, кто в нем забаррикадировался), другим — «пугало», на которое легко переложить ответственность за пролитую кровь, переключив внимание общественности с реальных виновников, развязавших очередную бойню. А сами «афганцы» идут на войну, потому что так и не сумели с нее «вернуться». И виноваты в этом не они, а общество, ясно показавшее, что ему на них наплевать. Так, еще в 1989 г. среди «афганцев» было широко распространено настроение, наиболее ярко выраженное в письме одного из них в «Комсомольскую правду»:

«Знаете, если бы сейчас кинули по Союзу клич: "Добровольцы! Назад, в Афган!" — я бы ушел... Чем жить и видеть все это дерьмо, эти зажравшиеся рожи кабинетных крыс, эту людскую злобу и дикую ненависть ко всему, эти дубовые, никому не нужные лозунги, лучше туда! Там все проще»{253}.
В тот период, по данным психологической службы Союза ветеранов Афганистана, около 50% (а по некоторым сведениям, до 70%) готовы были в любой момент вернуться в Афганистан{254}.

Сегодня и эти настроения, и приобретенные «афганцами» навыки есть где применить уже в самом бывшем Союзе — в многочисленных «горячих точках». Еще не прошедший «афганский синдром» успел дополниться карабахским, приднестровским, абхазским, таджикским и др. А теперь еще и чеченским, который, как считают специалисты, куда страшнее афганского{255}.

Так, по имеющимся данным на 1995 год, до 12% бывших участников боевых действий в локальных вооруженных конфликтах последних лет хотели бы посвятить свою жизнь военной службе по контракту в любой воюющей армии.

«У этих людей выработались свои извращенные взгляды на запрет убийства, грабеж, насилие, — отмечает руководитель Федерального научно-методического центра пограничной психиатрии Ю. А. Александровский. — Они пополняют не только ряды воинов в разных странах мира, но и криминальные структуры»{256}.
Итак, в ряду других последствий (экономических, политических, социальных), которые любая война имеет для общества, существуют не менее важные психологические последствия, когда воюющая армия пропускает через себя многомиллионные массы людей и после демобилизации выплескивает их обратно в гражданское общество, внося в него при этом все особенности милитаризированного сознания, оказывая тем самым существенное влияние на его (общества) дальнейшее развитие. «Психология комбатанта» получает широкое распространение, выходя за узкие рамки профессиональных военных структур, и сохраняет свое значение не только в первые послевоенные годы, когда роль фронтовиков в обществе особенно велика, но и на протяжении всей жизни военного поколения, хотя с течением времени это влияние постепенно ослабевает.

Для общества в целом психологический потенциал участников войны имеет противоречивое значение, соединяя две основных тенденции — созидательную и разрушительную, и то, какая из сторон этого потенциала — позитивная или негативная — окажется преобладающей в мирной жизни, зависит от состояния самого общества и его отношения к фронтовикам. Вся наша история — и современная ситуация в том числе — яркое тому подтверждение. [105]



Небесная Лиса      08-05-2012 12:11 (ссылка)
Re: Человек и война
Женщины на войне — феномен XX века
Дореволюционная ситуация: исключение из правил
«Война — дело мужское». Это утверждение всегда принималось за аксиому и, разумеется, не случайно: на всем протяжении человеческой истории это не самое благородное занятие действительно было прерогативой мужчин. А женщины всегда выступали в качестве пассивной жертвы, военной добычи, в лучшем случае — долготерпеливой Пенелопы или плачущей Ярославны. Легенды об амазонках, — кстати, распространенные в древности во всех частях света, — оставались чаще всего лишь легендами. Хотя уже с древнейших времен в обозах многих армий странствовали те, кого в XVIII-XIX вв. называли маркитантками. Они выполняли тройную функцию — снабжения войск продовольствием, иногда — ухода за ранеными, и почти всегда — «жриц любви». И отношение к ним со стороны как мужчин, так и обыкновенных женщин было соответствующим.

Но вот женщина-солдат, женщина с оружием в руках — это во все времена было казусом, событием невероятным, порождавшим массу легенд, слухов и домыслов. Жанна д'Арк — великая героиня французского народа. И это ни у кого не вызывает сомнений. Но давайте вспомним, как жестоко высмеивал ее Шекспир, который, впрочем, был англичанином, а потому его точка зрения весьма субъективна{436}. Или наши народные героини 1812 года — партизанка Василиса Кожина и кавалерист-девица Надежда Дурова. С Кожиной ситуация более или менее ясна: когда кругом враг, который грабит и убивает, врывается в твой дом, угрожает твоим детям, — поневоле за вилы возьмешься. А она хоть и женщина, но облеченная властью — старостиха. Хотя тоже случай невероятный, особенно для русской крестьянки, воспитанной на патриархальных общинных традициях. И все-таки здесь главный фактор ее поведения — вынужденный: война. Так во все времена женщины осажденных городов и крепостей лили на головы неприятелю кипящую смолу. А вот с Надеждой Дуровой все намного сложнее: в армию она ушла в 1806 г., когда французов под Москвой еще и в помине не было. Причем эта замужняя женщина оставила семью, мужа, малолетнего сына ради своих довольно странных наклонностей. А. С. Пушкин, публикуя в «Современнике» отрывок из ее записок, писал в предисловии:




Б. Иогансон "Праздник Победы"




Г. Коржев


«Какие причины заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, [161] которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений — и каких еще? Наполеоновских! Что побудило ее? Тайные, семейные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная неукротимая склонность? Любовь?..»{437}.

Догадки были самые разные. Споры продолжаются до сих пор. Например, недавно в одной из телевизионных передач врач-сексолог разбирал поведение Надежды Дуровой как типичное для транссексуалов. Специалисту виднее. И вместе с тем, современники воспринимали эту женщину как героиню — необыкновенную, непонятную, загадочно-романтичную, но, безусловно, незаурядную натуру, бросившую вызов общепринятым нормам поведения своего круга и своей эпохи.

И все же это — единичные случаи такого рода, «исключение из правил». Но цивилизация на месте не стоит, войны становятся все страшнее и кровопролитнее, и все больше женщин «приобщаются» к несвойственному им ремеслу. Крымская война 1853-1856 гг., оборона Севастополя: женщины в лазаретах, женщины, собирающие ядра и подающие их артиллеристам. Там прославилась своей отвагой медсестра Даша, прозванная Севастопольской. Русско-японская война: снова женщины — сестры милосердия, на сей раз их гораздо больше. Первая мировая война: сестры милосердия, фельдшерицы в госпиталях, реже — в отрядах Красного Креста в прифронтовой полосе, на передовой. И наконец, первое женское воинское формирование — Добровольческий ударный батальон смерти под командованием полного Георгиевского кавалера поручика Марии Бочкаревой.

Это уже серьезно. «Женщина с ружьем» становится фактом русской истории. Всего в Первую мировую служили в армии около 2 тыс. женщин. Кстати, главным аргументом Бочкаревой при создании ее батальона в мае 1917 г. было то, что

«солдаты в эту великую войну устали и им нужно помочь ... нравственно», — то есть, по сути, женщины пошли на войну, когда мужчины оказались не на высоте, пошли, чтобы их «устыдить»{438}.
«Граждане и гражданки! — призывала Мария Бочкарева. — Наша мать, наша матушка Россия гибнет. Я хочу помочь спасти ее. Я зову с собой женщин, чьи сердца и души кристально чисты, а помыслы высоки. Покажем же мужчинам в этот тяжкий час пример самопожертвования, чтобы они заново сознали свой долг перед Родиной!.. Мораль наших мужчин низко пала, и мы, женщины, обязаны послужить им вдохновляющим примером. Но сделать это могут лишь те, кто готов безоговорочно пожертвовать своими личными интересами и делами»{439}.

В то время, когда мужчины целыми толпами дезертировали с фронта, «слабый пол» устремился на защиту Отечества. При этом основную массу бойцов ударных батальонов составляли выходцы из трудовых семей — портнихи, учительницы, сестры милосердия, работницы, учащаяся молодежь из провинциальных городов. Кроме того, в маршевые роты были приняты женщины, досрочно освобожденные из заключения, «чтобы дать возможность грешницам искупить вину на полях сражений»{440}.

И вот тут возникает вопрос: а как относились мужчины к присутствию женщин в армии, к тому, что они вторглись в эту типично мужскую сферу деятельности?

Приведем несколько отрывков из воспоминаний полковника Г. Н. Чемоданова, где он рассказывает и о своей встрече с женщинами из «батальона смерти», и о сестрах из отряда Красного Креста. Дело происходит уже в период разложения армии, когда солдаты бегут с позиций, офицеры [162] потеряли всякую власть и возможность наводить порядок. А женщины... Женщины остаются на посту и продолжают выполнять свой долг!

«За несколько дней до выступления на позицию, — вспоминает Г. Н. Чемоданов, — ко мне в штаб полка явились две молодые женщины из расформированного уже к тому времени батальона Бочаровой [так в тексте — Е. С.] "Примите нас на службу в полк", — обратились они ко мне с просьбой. Молодые, здоровые, рослые девицы, шинели туго перетянуты ремнями, на стриженых головах лихо надвинуты папахи. "Первый случай в моей практике", отношусь скептически и этого не скрываю; на повторные просьбы предлагаю вопрос перенести в полковой комитет, и вот эта пара хорошо грамотных разбитных девиц у меня в полку на должности телефонистов в команде службы связи»{441}.
Далее он описывает панику, когда вся рота убежала в тыл, а на передовой остались сам ротный, его денщик, телефонист, фельдфебель, повар и обозные от кухни, «девять человек всего и баба в их числе, телефонистка». «Ну и как она себя держала?» — спросил полковник у ротного, когда тот доложил обстановку. «Молодец баба, не меньше меня ругала и стыдила солдат», — был ответ.

Другой случай, описанный Чемодановым, касается сестер милосердия. Здесь обращает на себя внимание намек полковника о «благах», связанных с соседством Красного Креста, имеющий явно негативный оттенок, а также упоминание о том, что такое соседство — явление весьма редкое:

«Во время доклада адъютант рассказывал мне новости, происшедшие за день, и между прочим сообщил, что тут же в имении расположен отряд Красного Креста. Удивление мое будет понятно тем, кто знает, как помпезно обычно располагались эти отряды и какие блага для полка проистекали от такого редкого соседства. Мне показалось невероятным, что я мог не знать о присутствии отряда, находясь в имении более суток»{442}.
И тут выяснилось, что от большого некогда отряда, основная часть которого была отправлена в тыл, остались только белый флаг с красным крестом на доме, две юные сестры милосердия, четырнадцать санитаров и две санитарные повозки. Ни фельдшера, ни врача.

«Вы понимаете, господин полковник, какое свинство устроили! — возмущался адъютант. — В такое время оставить двух молодых девушек на произвол четырнадцати санитаров...»
И начал рассказывать, в каких условиях они живут: в холодном полуразрушенном здании, спят на нарах, питаются впроголодь, «и, кроме того, солдаты заставляют их каждый день по два часа газеты читать». Полковник посочувствовал и предложил «подкормить девиц» — приглашать их обедать вместе с офицерами.




Г. Мелихов" День победы в Берлине"




М. Самсонов "Парад Победы"


И вот

«к четырем часам за обедом собралась большая и непривычная компания. Присутствие двух сестер милосердия, молодых, интересных девиц, подтянуло собравшихся. Штабная молодежь сидела в своих лучших кителях, тщательно выбритая. Приехавшие с передовой гости потуже подтянули ремни своих гимнастерок и аккуратней расправили на них складки. Одичавшие в условиях жизни последних месяцев, отвыкшие не только от женского общества, но даже от вида дам, офицеры первое время чувствовали себя, видимо, связанными и держались с комичной торжественностью великосветских банкетов. К концу обеда настроение, однако, изменилось, непринужденность и простота, с которой держались наши гостьи, рассеяли натянутость, и разговор сделался общим, с тем особым оттенком оживленности, который получается от присутствия в мужской компании интересных женщин»{443}. [163]
Таким образом, отношение офицеров к женщинам в армии в Первую мировую войну представляется весьма противоречивым: с одной стороны, — недоверие, скептицизм, настороженность; с другой, — снисходительная опека, покровительство «слабому полу»; с третьей, — желание подтянуться, проявить себя с лучшей стороны, оказавшись в обществе «дам». Однако в исследовании генерала П. Н. Краснова «Душа Армии. Очерки по военной психологии», написанном и изданном в 1927 г. в эмиграции, присутствие женщины на передовой оценивается однозначно негативно:

«Когда боевая обстановка позволяет — отпуск домой, на побывку, но никогда не разрешение женам и вообще женщинам быть на фронте. Женщины-добровольцы, подобные легендарной кавалеристу-девице Дуровой времен Отечественной войны и Захарченко-Шульц времен Великой войны [Первой мировой — Е. С.], — исключение. Правило же: женщина на фронте вызывает зависть, ревность кругом, а у своих близких усиленный страх не только за себя, ибо при ней и ценность своей жизни стала дороже, но и за нее»{444}.
Еще одно свидетельство — воспоминания большевика А. Пирейко, который служил рядовым (вернее, всеми способами отлынивал от службы, а потом красочно описывал в мемуарах свои подвиги в качестве дезертира). Он рассказывает, как в поезде, где он ехал, пассажиры, состоявшие главным образом из военных, вовсю ругали большевиков. И тогда этот находчивый товарищ провел блестящую провокацию: сообщил солдатам, размещенным в вагонах третьего класса, что во втором классе едут женщины из «батальона смерти» (на передовую, в действующую армию!). Возмущенные этим обстоятельством солдаты («Как это так? Нас возили кровь проливать в теплушках, а этих ..., которые будут так же воевать, как и сестры воевали с офицерами, возят еще во втором классе!»), отправились «разбираться» с доброволками. Недовольство было направлено в новое русло, о большевиках забыли{445}. Интересен как сам факт, рисующий отношение солдат к женщинам в армии (в том числе к медсестрам из Красного Креста), так и бравый тон, которым он описан.

В книге Софьи Федорченко «Народ на войне. Фронтовые записи» есть такие строки от имени солдата:

«На той войне и сестры больше барыни были. Ты пеший, без ног, в последней усталости грязь на шоссе месишь, а мимо тебя фырк-фырк коляски с сестрицами мелькают»{446}.
Здесь уже о снисходительности говорить не приходится, — отношение откровенно враждебное.

Что касается женщины-солдата, то в Первую мировую это было все-таки редкостью. И судьба Антонины Палыпиной, повторившей путь своей землячки Надежды Дуровой, — под мужским именем, в мужской одежде 17-летняя крестьянская девушка служила сначала в кавалерии, затем в пехоте, закончила войну в чине унтер-офицера, кавалером двух Георгиевских крестов и медалей, — яркое тому подтверждение: чтобы попасть на фронт, ей пришлось выдавать себя за мужчину. В Гражданскую войну такая «маскировка» была уже не нужна (АТ. Палыпина воевала у Буденого, работала в ВЧК), — в этой братоубийственной схватке все прежние нормы поведения потеряли свое значение, были отброшены и забыты{447}.

Гражданская война — это вопрос особый. Комиссарши в кожаных куртках, из нагана добивающие раненых офицеров, и лихие казачки из белой гвардии, рубящие шашками направо и налево, — явление одинаково страшное. Всякая война ужасна. И женщина на войне — что может быть страшнее?! Но война гражданская, когда брат идет на брата, дает наивысшую степень озверения. [164]

Советская эпоха: от равноправия в мирной жизни к равенству на войне
После революции политика советского государства в женском вопросе способствовала быстрому развитию эмансипации со всеми ее последствиями. Направленная на вовлечение женщин в общественное производство, эта политика довела идею мужского и женского равенства до полного игнорирования особенностей женского организма и психики, в результате чего участие женщин в наиболее тяжелом физическом труде, приобщение их к традиционно «мужским» профессиям, к занятиям военно-прикладными видами спорта преподносилось общественному мнению как величайшее достижение социализма, как освобождение женщины от «домашнего рабства». Идеи эмансипации были наиболее популярны в молодежной среде, а массовые комсомольские призывы, наборы и мобилизации под лозунгами «Девушки — на трактор!», «Девушки — в авиацию!», «Девушки — на комсомольскую стройку!» и т. д. явились своего рода психологической подготовкой к массовому участию советских женщин в грядущей войне, которая вошла в историю нашей страны как Великая Отечественная. С ее началом сотни тысяч женщин устремились в армию, не желая отставать от мужчин, чувствуя, что способны наравне с ними вынести все тяготы воинской службы, а главное — утверждая за собой равные с ними права на защиту Отечества.

Глубокий патриотизм поколения, воспитанного на героических символах недавнего революционного прошлого, но имевшего в большинстве своем книжно-романтические представления о войне, отличал и тех 17-18-летних девочек, которые осаждали военкоматы с требованием немедленно отправить их на фронт. Вот что записала в своем дневнике 27 мая 1943 г. летчица 46-го Гвардейского Таманского женского авиаполка ночных бомбардировщиков Галина Докутович:

«Помню 10 октября 1941 г. Москва. В этот день в ЦК ВЛКСМ было особенно шумно и многолюдно. И, главное, здесь были почти одни девушки. Пришли они со всех концов столицы — из институтов, с учреждений, с заводов. Девушки были разные — задорные, шумные, и спокойные, сдержанные; коротко стриженные и с длинными толстыми косами; механики, парашютистки, пилоты и просто комсомолки, никогда не знавшие авиации. Они по очереди заходили в комнату, где за столом сидел человек в защитной гимнастерке. "Твердо решили идти на фронт?" "Да!" "А вас не смущает, что трудно будет?" "Нет!"»{448}
Они были готовы к подвигу, но не были готовы к армии, и то, с чем им пришлось столкнуться на войне, оказалось для них неожиданностью. Гражданскому человеку всегда трудно перестроиться «на военный лад», женщине — особенно. Армейская дисциплина, солдатская форма на много размеров больше, мужское окружение, тяжелые физические нагрузки — все это явилось нелегким испытанием. Но это была именно та «будничная вещественность войны, о которой они, когда просились на фронт, не подозревали»{449}. Потом был и сам фронт — со смертью и кровью, с ежеминутной опасностью и «вечно преследующим, но скрываемым страхом»{450}. Потом, спустя годы, те, кто выжил, признаются:

«Когда посмотришь на войну нашими, бабьими глазами, так она страшнее страшного»{451}.
Потом они сами будут удивляться тому, что смогли все это выдержать. И послевоенная психологическая реабилитация у женщин [165] будет проходить сложнее, чем у мужчин: слишком велики для женской психики подобные эмоциональные нагрузки.

«Мужчина, он мог вынести, — вспоминает бывший снайпер Т. М. Степанова. — Он все-таки мужчина. А вот как женщина могла, я сама не знаю. Я теперь, как только вспомню, то меня ужас охватывает, а тогда все могла: и спать рядом с убитым, и сама стреляла, и кровь видела, очень помню, что на снегу запах крови как-то особенно сильный... Вот я говорю, и мне уже плохо... А тогда ничего, тогда все могла»{452}.

Вернувшись с фронта, в кругу своих ровесниц они чувствовали себя намного старше, потому что смотрели на жизнь совсем другими глазами — глазами, видевшими смерть.

«Душа моя была уставшая»{453},
— скажет об этом состоянии санинструктор О. Я. Омельченко.

Феномен участия женщины в войне сложен уже в силу особенностей женской психологии, а значит, и восприятия ею фронтовой действительности.

«Женская память охватывает тот материк человеческих чувств на войне, который обычно ускользает от мужского внимания, — подчеркивает автор книги «У войны не женское лицо» Светлана Алексиевич. — Если мужчину война захватывала, как действие, то женщина чувствовала и переносила ее иначе в силу своей женской психологии: бомбежка, смерть, страдание — для нее еще не вся война. Женщина сильнее ощущала, опять-таки в силу своих психологических и физиологических особенностей, перегрузки войны — физические и моральные, она труднее переносила "мужской" быт войны»{454}.
В сущности, то, что пришлось увидеть, пережить и делать на войне женщине, было чудовищным противоречием ее женскому естеству.

Другая сторона феномена — неоднозначное отношение военного мужского большинства, да и общественного мнения в целом к присутствию женщины в боевой обстановке, в армии вообще. Психологи отмечают у женщин более тонкую нервную организацию, чем у мужчин. Самой природой заложена в женщине функция материнства, продолжения человеческого рода. Женщина дает жизнь. Тем противоестественнее кажется словосочетание «женщина-солдат», женщина, несущая смерть.

В период Великой Отечественной в армии служило 800 тысяч женщин, а просилось на фронт еще больше. Не все они оказались на передовой: были и вспомогательные службы, на которых требовалось заменить ушедших на фронт мужчин, и службы «чисто женские», как, например, в банно-прачечных отрядах. Наше сознание спокойно воспринимает женщину-телефонистку, радистку, связистку; врача или медсестру; повара или пекаря; шофера и регулировщицу, то есть те профессии, которые не связаны с необходимостью убивать. Но женщина-летчик, снайпер, стрелок, автоматчик, зенитчица, танкист и кавалерист, матрос и десантница, — это уже нечто иное. Жестокая необходимость толкнула ее на этот шаг, желание самой защищать Отечество от беспощадного врага, обрушившегося на ее землю, ее дом, ее детей. Священное право! Но все равно у многих мужчин было чувство вины за то, что воюют девчонки, а вместе с ним — смешанное чувство восхищения и отчуждения.

«Когда я слышал, что наши медицинские сестры, попав в окружение, отстреливались, защищая раненых бойцов, потому что раненые беспомощны, как дети, я это понимал, — вспоминает ветеран войны М. Кочетков, — но когда две женщины ползут кого-то убивать со «снайперкой» на нейтральной полосе — это все-таки "охота"... Хотя я сам был снайпером. И сам стрелял... Но я же мужчина... В разведку я, может быть, с такой и пошел, а в жены бы не взял»{455}. [166]
Но не только это «несоответствие» женской природы и представлений о ней тому жестокому, но неизбежному, что требовала от них служба в армии, на фронте, вызывало противоречивое отношение к женщинам на войне. Чисто мужское окружение, в котором им приходилось находиться в течение длительного времени, создавало немало проблем. С одной стороны, для солдат, надолго оторванных от семьи, в том их существовании, где, по словам Давида Самойлова,

«насущной потребностью были категории дома и пренебрежения смертью, — единственным проблеском тепла и нежности была женщина»,
а потому «была величайшая потребность духовного созерцания женщины, приобщения ее к миру», «потому так усердно писали молодые солдаты письма незнакомым "заочницам", так ожидали ответного письма, так бережно носили фотографии в том карманчике гимнастерки, через который пуля пробивает сердце»{456}.

Об этой потребности «духовного созерцания женщины» на фронте вспоминают и сами фронтовички.

«Женщина на войне... Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов, — говорит бывшая санинструктор О. В. Корж. — Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал»{457}.
По мнению многих, присутствие женщины на войне, особенно перед лицом опасности, облагораживало человека, который был рядом, делало его «намного более храбрым»{458}.

Но существовала и другая сторона проблемы, ставшая темой сплетен и анекдотов, породившая насмешливо-презрительный термин ППЖ (походно-полевая жена).

«Пусть простят меня фронтовички, — вспоминает ветеран войны Н. С. Посылаев, — но говорить буду о том, что видел сам. Как правило, женщины, попавшие на фронт, вскоре становились любовницами офицеров. А как иначе: если женщина сама по себе, домогательствам не будет конца. Иное дело, если при ком-то... «Походно-полевые жены» были практически у всех офицеров, кроме "Ваньки-взводного". Они все время с солдатами, им негде и некогда заниматься любовью»{459}.
Чисто по-мужски оценивает ситуацию и генерал М. П. Корабельников:

«Когда я пришел в армию, мне еще не было и двадцати и я еще никого не любил — тогда люди взрослели позже. Все время я отдавал учебе и до сентября 1942 г. даже не помышлял о любви. И это было типично для всей тогдашней молодежи. Только в двадцать один или в двадцать два года просыпались чувства. А кроме того... уж очень тяжело было на войне. Когда в сорок третьем — сорок четвертом мы стали наступать, в армию начали брать женщин, так что в каждом батальоне появились поварихи, парикмахерши, прачки... Но надежды на то, что какая-нибудь обратит внимание на простого солдата, почти не было»{460}.
Здесь присутствие женщин в армии рассматривается под определенным и весьма специфическим углом зрения. И такой взгляд на проблему можно считать довольно типичным.

Да, такое тоже было. Но вот что характерно: особенно охотно злословили по этому поводу в тылу — те, кто сами предпочитали отсиживаться подальше от передовой за спинами все тех же девчонок, ушедших на фронт добровольцами. Те самые интенданты «в повседневных погончиках», заклейменные горьким фронтовым фольклором, о которых ходила народная поговорка: «Кому война, а кому мать родна». На войне было всякое, и женщины были разные, но

«о римском падении нравов во время войны твердили только сукины дети, покупавшие любовь у голодных за банку американской колбасы»{461}.
Интересен тот факт, что [167] фронтовая мораль гораздо строже осуждала неверную жену, оставшуюся дома и изменившую мужу-фронтовику с «тыловой крысой», чем мимолетную подругу, по-женски пожалевшую солдата, идущего на смерть. Это отношение предельно ясно выразил Константин Симонов в двух стихотворениях — «Лирическое» (1942 г.) и «Открытое письмо женщине из города Вичуга» (1943 г.). Если второе из них хорошо известно и стало уже классикой, то первое, опубликованное в дивизионной газете «За нашу Победу!» 20 июня 1942 г. и раскритикованное уже 2 июля во фронтовой газете «Вперед на врага!» И. Андрониковым, С. Кирсановым и Г. Иолтуховским за «безнравственность», «рифмованную пошлость» и т. п., оказалось почти забытым, так как противоречило ханжеству официальной идеологии, исходившей из принципа: «делай, что угодно, но говорить об этом не смей». Это стихотворение заслуживает того, чтобы процитировать его хотя бы частично.

«На час запомнив имена,
Здесь память долгой не бывает,
Мужчины говорят: война...
И женщин наспех обнимают.

Спасибо той, что так легко,
Не требуя, чтоб звали — милой,
Другую, ту, что далеко,
Им торопливо заменила.

Она возлюбленных чужих
Здесь пожалела, как умела,
В недобрый час согрела их
Теплом неласкового тела.

А им, которым в бой пора,
И до любви дожить едва ли,
Все легче помнить, что вчера
Хоть чьи-то руки обнимали»{462}.

Рождались на фронте и подлинные, возвышенные чувства, самая искренняя любовь, особенно трагичная потому, что у нее не было будущего, — слишком часто смерть разлучала влюбленных. Но тем и сильна жизнь, что даже под пулями заставляла людей любить, мечтать о счастье, побеждать смерть. И осуждать их за это из далекого тыла, пусть голодного, холодного, но все-таки безопасного, было куда безнравственнее.

О том, как непросто складывались на войне женские судьбы, свидетельствует подборка писем женщин-военнослужащих, обнаруженная нами в делах политотдела 19 армии за февраль 1945 г. Эти копии были сняты военной цензурой и «проанализированы» работниками политотдела «для улучшения партийно-политической работы среди женщин Армии»{463}. В них, как в зеркале, отражается вся трагедия женщины на войне, те горькие, порой неприглядные стороны, о которых не принято говорить. Спектр мыслей, чувств, настроений авторов писем чрезвычайно широк, они предельно искренни и интимны, явно не предполагая бесцеремонного вмешательства политорганов в свою личную жизнь. Тем большим контрастом выступают пометки военной цензуры, присвоившей себе право красным и синим карандашом отмечать то, что, по ее мнению, является свидетельством «патриотического подъема» или, напротив, «упадка духа». И выводы политотдела, выдергивающего цитаты [168]из контекста, придавая им подчас прямо противоположный смысл. И приписки авторства несуществующим лицам, чтобы продемонстрировать начальству масштаб «работы», как будто ею «охвачено» большее число женщин, чем на самом деле. И сами рекомендации «по устранению недостатков в воспитательной работе среди девушек». Все это выглядит нелепо и вместе с тем цинично.

В заключение этого вопроса хочется привести слова К. Симонова:

«Мы, говоря о мужчинах на войне, привыкли все-таки, беря в соображение все обстоятельства, главным считать, однако, то, как воюет этот человек. О женщинах на войне почему-то иногда начинают рассуждения совсем с другого. Не думаю, чтобы это было правильно»{464}.
Бывшие солдаты с благодарностью вспоминают своих подружек, сестренок, которые выволакивали их раненых с поля боя, выхаживали в медсанбатах и госпиталях, сражались с ними рядом в одном строю. Женщина-друг, соратник, боевой товарищ, делившая все тяготы войны наравне с мужчинами, воспринималась ими с подлинным уважением. За заслуги в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны свыше 150 тыс. женщин были награждены боевыми орденами и медалями{465}.

Афганский опыт и современность: эволюция феномена
По-иному складывалось отношение к женщине в армии в период Афганской войны 1979-1989 гг. Здесь нужно учитывать характер самого военного конфликта и то, что в составе ограниченного контингента советских войск в Афганистане женщины (как правило, вольнонаемные) находились именно на вспомогательных, а не боевых службах. По оценкам воинов-«афганцев», значительная часть этих женщин приехала туда либо из меркантильных соображений, либо с намерением устроить свою личную жизнь. И отношение к ним со стороны мужчин было в основном негативным:

«Не нужны они там были! Можно было без них обойтись!»{466}
Хотя, с другой стороны, отмечался тот факт, что присутствие женщин смягчало и предотвращало множество конфликтов, давало эмоционально-психологическую разрядку после боевых действий. В проведенном нами осенью 1993 г. опросе офицеров-«афганцев», в ходе интервью задавался такой вопрос: «Женщины на войне. Как относились вы и ваши товарищи к присутствию женщин в армии, если они там были?» Приведем три наиболее типичных ответа.

Майор В. А. Сокирко вспоминает:

«Женщин было довольно много. И, если брать по общему к ним отношению, то это было отношение как к «чекисткам», то есть чековым проституткам. Потому что таких действительно было большинство. Хотя лично мне приходилось встречать абсолютно порядочных, честных девчонок, которые приехали туда не для того, чтобы подзаработать денег или, скажем, найти себе жениха какого-нибудь, а по велению души — медсестрами, санитарками. И, как правило, те, которые приезжали без каких-то корыстных помыслов, они шли в медсанбат, в госпиталь. А вот другая категория старалась пристроиться где-то при складе, в банно-прачечный комбинат, еще где-нибудь. Ну, а самая большая мечта — это стать содержанкой у какого-нибудь полковника или прапорщика: это приравнивалось, потому что у [169] прапорщика склад, а полковник может прапорщику приказать, чтобы тот что-то принес со склада. Поэтому общее отношение к женщинам не совсем благожелательное, хотя так называемый «кошкин дом», — это общежитие, где жили женщины, — по вечерам было весьма оживленным местом, к которому мужчины устраивали паломничество»{467}.
Другой участник афганских событий полковник И. Ф. Ванин размышляет:

«В полку или, точнее, в городке, где полк дислоцировался, было порядка пятидесяти женщин. Отношение к ним было самое различное. Женщина, которая добровольно оказалась в сугубо мужском коллективе, не вызывала, с одной стороны, больших восхищений, и, в общем-то, на нее смотрели как на женщину. Но вместе с тем, я не согласен, что в нашей прессе, да и на уровне разговоров, этих женщин характеризовали как шлюх, потаскух. Я не согласен с этим. Говорили об их меркантильных интересах. Да, и то, и другое было. Были и шлюхи, и потаскухи, были и меркантильные женщины. Кстати, они и не скрывали своих намерений, говорили, что для кого-то это последняя надежда поправить свое материальное положение, для кого-то это последняя надежда устроить свою личную жизнь. Я считаю, что они не заслуживают осуждения. Но не нашлось, к сожалению, человека, который бы сказал доброе об этих женщинах, при всех их пороках и негативах. Сколько они предотвратили бед и несчастий среди мужской братии, наверное, этого никто никогда не посчитает и не измерит. Сколько было самортизировано, именно этими женщинами самортизировано неприятностей! Я думаю, только за это они заслуживают весьма великой благодарности и почтительного отношения»{468}.
И наконец, мнение полковника С. М. Букварева:

«Женщины на войне... В наше время их мало было. У нас в полку четыре или пять — библиотекарь, две продавщицы, машинистка была... Понимаете, в чем дело: отношение к женщинам на войне в то время, когда их мало, — это плохо. Потому что все равно, конечно, какие-то там романы возникают, но когда на всех не хватает, — это плохо. (Смеется)»{469}.
Итак, среди женщин, участвующих в войне, можно выделить три основных категории в зависимости от причин их участия в боевых действиях. Первой руководят факторы духовного порядка — патриотизм, романтизм, определенные идеалы. Ее поведение, как правило, вынужденное, обусловленное конкретной ситуацией: вражеским вторжением, необходимостью защитить свой дом и близких, желанием помочь своей стране. Вторую категорию можно назвать феноменом «мамаши Кураж»: это те, кто стремится воспользоваться случаем, заработать на несчастье других, живущие по принципу «война все спишет». При этом их меркантильность может принимать как вполне безобидные, так и весьма циничные формы. Наконец, третья категория представляет собой явную психическую патологию. Однако в любом случае женщина становится жертвой войны, которая ломает и калечит ее судьбу, жизнь, душу. Чего стоит один только посттравматический синдром, которому женщины подвержены сильнее мужчин!

В последние годы число женщин-военнослужащих в российской армии (в основном среди специалистов связи, в частях ПВО) стало быстро увеличиваться. На начало 1993 г. их было около 100 тыс., сейчас — еще [170] больше. А на офицерских должностях в мае 1994 г. состояло около 1500 женщин{470}. По мнению офицеров, женщины-военнослужащие отличаются большей исполнительностью, добросовестностью, дисциплинированностью, чем мужчины. Вместе с тем, армейская служба в мирной и военной обстановке — далеко не одно и то же. Хотя можно ли назвать нынешнюю обстановку «мирной»?

И сегодня в «горячих точках» воюют не только мужчины: женщины в камуфляже есть в Абхазии и Приднестровье, в Карабахе и Югославии. И «работают» они не только санитарками и поварами, но и снайперами{471}. Женщины-наемницы, «белые колготки» — жуткий призрак Чеченской войны. И это — страшно. К этому невозможно привыкнуть. Потому что «война — дело мужское». А «женщина на войне — жертва неразумной мужской политики».

Если даже в мирное время женщина на военной службе воспринимается как явление необычное, то в боевой обстановке — это явление чрезвычайное. И в общественном сознании оно всегда останется таковым.



Небесная Лиса      08-05-2012 12:12 (ссылка)
Re: Человек и война
Фронтовое поколение Великой Отечественной
Феномен фронтового поколения
То, что во время войны, часто довольно протяженной, в сознании социального субъекта доминирующую роль играют специфические социально-психологические качества, необходимые в условиях вооруженной борьбы, не может не сказаться на всей последующей жизни активных ее участников. Для молодых людей, вступивших в войну в незрелом возрасте, именно она, как правило, оказывается основным фактором, окончательно формирующим их личность. Можно сказать, что любая война через непосредственных ее участников, отличающихся совокупностью особых социально-психологических характеристик, влияет на целое поколение современников. И все же понятие «фронтовое поколение» в XX веке мы прочно связываем с одной конкретной войной — Великой Отечественной.

Фактически, это особый, даже исторически уникальный социально-психологический и общественный феномен, для возникновения которого необходим был целый комплекс условий, в других войнах не сложившийся. Так, русско-японская война была локальным и относительно кратковременным конфликтом. Крайне непопулярная в обществе, она закончилась поражением, которое воспринималось как национальный позор, привела к революционным потрясениям в стране. Такая война ни по своим масштабам, ни по итогам не могла стать фактором морально-психологического объединения людей на основе каких-либо позитивных ценностей. Общество старалось побыстрее ее вытеснить из социальной памяти.

Во многом иной была Первая мировая война, но и она не привела в России к формированию фронтового поколения. Конечно, через фронтовые части были пропущены огромные массы людей и прежде всего молодежи. И, например, во Франции и Германии ее участники осознавали себя особым поколением, которое отдельные писатели и публицисты (находившиеся, кстати, по разные стороны линии фронта), не сговариваясь, определили как «потерянное», — из-за ощущения им бессмысленности этой кровавой бойни в «цивилизованной» Европе. Однако в России Первая мировая война переросла в гражданскую, расколов и общество в целом, и недавних товарищей по оружию на два смертельно враждебных лагеря. И здесь не могло быть места единому мироощущению, [172] даже «потерянности». Общим было, пожалуй, только формирование массовой психологии «человека с ружьем», готовности и способности решать все проблемы радикальными и «простыми» способами — путем насилия, силой оружия. Но за носителями этой психологии стояли противоположные социальные ценности, которые в результате радикализации общества привели к его распаду. Итогом стали различные социальные судьбы фронтовиков, так и не состоявшихся как единое поколение.

Пожалуй, можно констатировать, что в общественном сознании советских людей в первые послереволюционные десятилетия утвердилось представление о поколении участников Гражданской войны, которое подменило собой поколение Первой мировой, вытесненной официальной идеологией на периферию исторической памяти. Естественно, это было поколение победителей — «красных», чей боевой опыт воспевался в книгах, стихах, песнях, кинофильмах. Однако феномен «героев Гражданской войны» был принципиально иным, нежели феномен поколения, сражающегося с внешним врагом.

Конечно, фронтового поколения не могли сформировать и небольшие локальные конфликты конца тридцатых годов (Хасан, Халхин-Гол, советско-финляндская война), хотя бы в силу относительной малочисленности их участников.

При всей значимости и длительности советско-афганского конфликта 1979-1989 гг., и он не привел к формированию особого фронтового поколения. Это тоже была локальная война, на чужой территории, в условиях целенаправленной информационной блокады. Это была «спрятанная война», о которой мало что знали внутри страны, так что в течение многих лет она почти не влияла на общественное сознание. А на заключительном этапе этого конфликта средствами массовой информации было сформировано резко негативное к нему отношение. В данном случае можно говорить скорее не о поколении, а об особой социальной категории воинов-«афганцев» — ветеранов войны, тем более что из каждой возрастной группы призывников в Афганистан попадала относительно небольшая часть, а всего на его территории за девять с лишним лет прошло службу 620 тыс. военнослужащих{472}.

В чем же причина возникновения феномена фронтового поколения в Великую Отечественную войну?

Фронтовое поколение 1941-1945 гг. — это поколение победителей, в сознании которого сплелись воедино все сложности и противоречия советской эпохи, но самым главным, самым значительным событием в его жизни оказалась все-таки война, ибо «только в переломные моменты развития общества возникает понятие Поколение» и миллионы людей осознают себя таковым.

«... Поколение — это люди, которые не просто одновременно живут на Земле, а, поглощенные одной идеей, одновременно действуют. Острое ощущение поколения возникает в периоды народных испытаний, — размышляет доктор искусствоведения, кавалер шести боевых орденов С. Фрейлих. — Великая Отечественная война разбудила самосознание каждого из нас, это она сделала нас поколением, которое теперь называется военным. Она поставила каждого из нас как личность в новое соотношение с Историей и Народом»{473}.
Человек не выбирает время, в котором он живет. Но он решает, как ему жить и действовать, к чему стремиться, чем и во имя чего жертвовать. От свободного и сознательного выбора миллионов молодых людей в годы самой страшной, тяжелой и кровопролитной в истории России — и [173] всего человечества — войны зависели не только само существование нашей страны, но и судьбы мировой цивилизации. Да, фашистскому рейху с его человеконенавистнической идеологией противостояло государство «диктатуры пролетариата» — сталинский режим, не менее жестокий и репрессивный. Но в этом столкновении патриотические, национально-государственные интересы России подчинили себе тоталитарную машину советской империи и даже частично трансформировали коммунистическую идеологию. Идеи мировой революции были отброшены, а понятия «Родина», «Отечество», еще недавно публично предававшиеся «анафеме», оказались определяющими в сознании народа. Война сразу же стала Народной и Отечественной. Не случайно имя коммунистического вождя система попыталась связать воедино с понятием национальным: политруки поднимали бойцов в атаку с призывом «За Родину! За Сталина!» Тонкий слой собственно коммунистической идеологии во многом сошел на нет, и за ним открылись и пробудились глубины народного духа. Только обращаясь к ним, система могла выжить. Но, спасая себя, система спасала страну: гибель советского государства означала бы гибель России. В тех условиях интересы народа, страны и системы оказались во многом тождественны.

Можно говорить о преступлениях системы против народа и личности, об огромной цене, которой была оплачена Победа, о далеко не всегда оправданных жертвах, явившихся результатом того, что человек для системы был не более, чем «винтиком». Все это так. Но сами люди не чувствовали себя «винтиками» — и только потому страна выдержала четыре года неимоверных испытаний, выжила и победила. Многие фронтовики вспоминают Великую Отечественную как время духовного очищения, ибо нигде они не чувствовали себя так свободно, раскованно, независимо от системы, как на передовой — в окопе, в танке, в самолете.

«... Мы ощущали, что в наших руках судьба родины, — через много лет после войны сказал от имени своего поколения писатель-фронтовик Вячеслав Кондратьев, — и вели себя соответственно этому представлению, чувствуя себя гражданами в полном и подлинном смысле этого слова... Для нашего поколения война оказалась самым главным событием в нашей жизни, самым главным. Так мы считаем и сейчас и совсем не собираемся "списывать" все то великое, что совершил народ в те страшные, тяжкие, но незабываемые годы. Слишком высок был духовный взлет всех воюющих, слишком чисты и глубоки были патриотические чувства»{474}.
«... Это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
Поднимались в атаку и рвали над Бугом мосты....
Нас не нужно жалеть: ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты»{475}
Эти слова принадлежат поэту-фронтовику Семену Гудзенко, и стихотворение, из которого они взяты, называется весьма символично — «Мое поколение».

Что же такое «фронтовое поколение» и насколько точен этот термин, прочно утвердившийся в публицистике, но не слишком решительно вводимый в научный оборот? Совершенно очевидно, что «фронтовое поколение» нельзя представлять себе как некий монолит. Оно не было единым, как любое поколение людей с разными взглядами, чувствами, судьбами, но прежде всего потому, что само включало в себя несколько (в демографическом смысле) поколений людей, личностно формировавшихся [174] в разных исторических условиях. Это понятие можно рассматривать как в широком смысле слова, так и в более узком. В первом случае, фронтовое поколение объединяет вообще всех фронтовиков и здесь возрастной диапазон колеблется от 17 до 50 лет, что показывает довольно искусственный характер применения к ним понятия «поколение». В самом деле, можно ли причислять к одному поколению людей только потому, что им всем пришлось стать современниками какого-либо исторического события? Хотя, несомненно, общность судеб на определенном и весьма важном временном отрезке позволяет рассматривать их в единстве. Существует довольно распространенная точка зрения, согласно которой принадлежность к «поколению победителей» определяется не возрастными категориями, а «исключительно участием в битве за свободу и независимость нашего Отечества»{476}. Но тогда называть этих людей «поколением» можно лишь символически.

Другой подход предполагает выдвижение более четкого критерия, согласно которому к фронтовому поколению можно отнести тех, для кого именно война и участие в ней стали главным фактором становления их сознательной личности, фактором, наложившим на эту личность особый отпечаток в значительно большей степени, чем у других участников войны.

«Жизненный опыт, добытый годами войны, чем-то очень существенно отличается от всякого другого жизненного опыта. Молодые люди тогда взрослели (я имею в виду духовную сторону этого понятия) за год, за месяц, даже за один бой»{477},
— писал К. Симонов. Итак, согласно второму подходу, фронтовое поколение — это прежде всего молодые люди, вступившие в войну 18-20-летними, предшествующий жизненный опыт которых не мог оказать на них доминирующее воздействие по сравнению с тем, который они приобрели уже в ходе войны.

«Мальчишки — хребет победы»{478},
как назвал их В. Кондратьев.





Васильев  "Прощание славянки"




Н. Баскаков "Победа!"




Н. Марченко."Мир"


Безусловно, война в той или иной степени «отметила» всех, кому пришлось ее пережить и, тем более, в ней участвовать, какими бы разными ни были эти люди, к какой бы возрастной категории ни принадлежали. Но, рассматривая психологию участников Великой Отечественной войны в целом, мы считаем необходимым подчеркнуть, что основу фронтового поколения составила именно молодежь.

Условия формирования и динамика психологии фронтовиков в ходе войны
Чтобы осознать в полной мере феномен поколения, на плечи которого всей тяжестью обрушилась война, необходимо обратиться к такому сложному, разноплановому, противоречивому явлению, как общественное сознание советских людей, формировавшееся в обстановке 30-х годов, когда в массовом сознании и в социальной практике причудливо сплетались искренняя вера в социалистические идеи и психология страха, трудовой энтузиазм миллионов и массовые репрессии, вполне реальный советский патриотизм и худшие черты тоталитарного мировосприятия. Все это плюс ход и характер войны, навязанной нашей стране фашистским агрессором, войны, получившей значение национально-освободительной, всенародной борьбы за выживание целых народов, и сформировало психологию людей, отстоявших государственную независимость СССР. [175]

Специфика 30-х — 40-х годов, отразившаяся в общественном сознании и сформировавшая его двойственный, противоречивый характер, заключалась в том, что «идеалы Октября», сколь бы ни были они утопическими и иллюзорными, воспринимались сознанием миллионов людей как реальные и вполне достижимые. Преобразования в экономике страны, проводившиеся новой властью, были на первых порах достаточно эффективными в плане достижения ближайших задач выхода из послевоенной и послереволюционной разрухи. А так как представлялись они именно социалистическими, близость и осязаемость их осуществления распространялась в сознании и на задачу «построения социализма» в целом, вызывала прилив энтузиазма и преданности новому строю; возвышенность поставленной цели заставляла мириться с «временными трудностями и лишениями», с «неизбежными издержками» в выборе средств по принципу «лес рубят — щепки летят». Трагедия, однако, заключалась не в том, что расходились цели и средства, но как раз в соответствии этим иллюзорным идеям их материального воплощения. Иллюзии, начав жить самостоятельной жизнью, приобрели характер материальной силы, агрессивной и опасной. Вместе с тем, человек не мог осознать иллюзорности происходящего, потому что на его глазах происходили гигантские по масштабам изменения (которые он считал социалистическими), создавалось ощущение огромного взлета, грандиозности преобразований в рамках одного поколения{479}.

Однако объективно стоявшая перед обществом задача преодоления отсталости и нищеты решалась военно-бюрократическими методами всеобщего огосударствления, предельной централизации и жестоких репрессий, что было оплачено дорогой ценой массового голода, разорения деревни, фактического прикрепления крестьян к земле и даже таких же попыток в конце 30-х годов в отношении рабочего класса{480}. За рост промышленности и городов, за формирование мощной государственной машины было заплачено миллионами жизней и утратой многих элементарных гражданских прав и свобод. Величием цели — созданием нового, счастливого строя — оправдывались любые жертвы, жестокие и безнравственные средства ее достижения уже не казались таковыми, а считались закономерными и неизбежными издержками великой и справедливой борьбы. Забвение многих норм общечеловеческой морали во имя классовых «интересов пролетариата» формировало извращенные представления об извечных человеческих ценностях и привело в результате к нездоровому раздвоению массового сознания и массового поведения в обстановке, когда

«донос как форма исполнения гражданского долга оценивается так же высоко, как воинская или трудовая доблесть, и явно выше, чем самостоятельность, принципиальность, товарищеская верность, обычная честность»{481}.
Самым страшным было то, что в значительной своей массе люди были искренне убеждены в том, что совершают гражданский поступок, принося в жертву идее своих друзей, знакомых, близких. Впрочем, этот период характерен также готовностью многих принести в жертву и самих себя, героико-романтическим отношением к жизни и пониманием долга.

Психология жертвенности во имя «прекрасного будущего», утверждавшаяся со времен революции, гражданской войны и военного коммунизма, сочеталась с психологией ожидания этого «завтра». Несколько потесненная в условиях нэпа, она достигла своего апогея в период 30-х годов, воплотившись в массовом трудовом энтузиазме при отрыве от [176] элементарного материального обеспечения и при полной бытовой неустроенности. Для поддержания этой веры в «светлое будущее», в «непогрешимость и мудрость Великого вождя товарища Сталина», использовалась целая система пропагандистских средств, среди которых огромную роль играли далекие от жизни символы различного рода и масштаба, которые действительно поднимали энтузиазм и веру населения, но в то же время имели оборотной стороной дезинформацию граждан о реальном положении в стране. Насмотревшись веселых и бодрых кинофильмов о беззаботной жизни рабочих и колхозников, люди почти верили, что пусть не у них, но уже где-то в стране так или почти так начинают жить, а если такой жизни пока еще нет, то до нее — рукой подать. При этом официальная пропаганда, в том числе и средствами искусства, старательно обходила массовый голод и нищету в деревне, срывы производственных планов, провалы внешней политики, и уж тем более военные неудачи, каковой фактически явилась финская кампания 1939-1940 гг., стоившая больших потерь и показавшая слабые стороны Красной Армии. Если же и говорилось о трудностях и провалах, то связывались они с происками «врагов народа», а действительные их причины тщательно маскировались.

Психология народа не могла не найти отражения в психологии армии, которая состояла преимущественно из молодых выходцев из крестьянства и рабочего класса. Эту психологию в большинстве своем малограмотной молодежи отличала слепая вера в социальную справедливость установленного общественного строя. В этой вере широких слоев народа, в том числе и рядового состава армии, отразились не только результаты целенаправленной пропаганды и собственный общественный опыт низов, утративших свой социально-ущербный в дореволюционном сословном обществе статус, получивших возможности продвижения вплоть до высших государственных и военных постов, но и отсутствие демократических традиций в нашем обществе, наличие в народе иллюзий, согласно которым решение всех проблем и противоречий действительности зависит от воли одного человека, мудрого вождя, что активно использовал Сталин для установления и укрепления режима своей личной неограниченной власти{482}.

Сталинизм принес армии целую совокупность факторов, воздействовавших на ее личный состав, организацию, стратегию и тактику. Прежде всего, он предопределил жесткий социальный отбор, вызвавший еще задолго до массовых репрессий многочисленные чистки среди командного состава, приведшие к ее почти поголовному по происхождению рабоче-крестьянскому характеру. Последствия этого были многочисленны и неоднозначны. Рядовой состав армии имел ту же социальную психологию, что и те слои общества, с которыми он был кровно связан. Следствием этого была преданность советскому государству и готовность выполнять любые приказы, в том числе и расправляться с неугодными руководству общества как с «врагами народа». Столь же преданным новому общественному строю был и командный состав армии 30-х годов, который был ему обязан своим социальным и служебным продвижением. Но культ личности принес не только веру в вождя, в идеологические штампы. Он нес в общественную психологию народа, в том числе его армии, атмосферу нетерпимости, вражды, подозрительности, неуверенности и страха, послушности любому начальству. Эта психология была порождена структурой деспотической власти и механизмом командно-бюрократического управления, органическими элементами которого были авторитарная воля начальства, беззаконие и репрессивные [177] меры. Такая политическая практика обосновывалась «теорией» обострения классовой борьбы в процессе строительства социализма.

Массовые репрессии, развернувшиеся в стране с начала 30-х годов, не могли обойти и армию. Высший командный и офицерский корпус в значительной мере были истреблены или находились в лагерях. Аресты как «врагов народа» и «предателей» многих тысяч командиров и политработников привели к подрыву доверия солдат к своим командирам и к тому, что сами командиры стали бояться проявлять инициативу, принимать самостоятельные решения, пассивно ожидали указаний «сверху». Это особенно тяжело сказалось в первые недели и месяцы войны{483}. Репрессивный режим вызвал подрыв кадровой основы армии и морально-политических основ ее боеспособности. Маршал Г. К. Жуков впоследствии вспоминал:

«Мало того, что армия, начиная с полков, была в значительной мере обезглавлена, она была еще и разложена этими событиями, наблюдалось страшное падение дисциплины, дело доходило до самовольных отлучек, до дезертирства. Многие командиры чувствовали себя растерянными, неспособными навести порядок»{484}.
Попытки стабилизировать положение в армии, укрепить обороноспособность и дисциплину в 1940-м — начале 1941-го г. не могли компенсировать ни потери в командном составе, ни раздвоенность психологии военнослужащих, приведшие к подрыву дисциплины и значительной деморализации армии. Негативное значение для морального духа войск имели также отказ от антифашистской пропаганды после заключения в августе-сентябре 1939 г. пакта о ненападении и договора о дружбе и границе с Германией и установка на дружеские отношения с фашистским соседом. С другой стороны, пропагандой осуществлялась милитаризация массового сознания, формировалась установка на готовность к будущей войне как неизбежной в условиях «враждебного капиталистического окружения». Однако, характер этой войны представлялся совершенно неадекватно. Так, советская стратегическая доктрина исходила из односторонней, поверхностной формулы:

«Если враг навяжет нам войну, Рабоче-Крестьянская Красная Армия будет самой нападающей из всех когда-либо нападающих армий. Войну мы будем вести наступательно, перенеся ее на территорию противника. Боевые действия Красной Армии будут вестись на уничтожение, с целью полного разгрома противника и достижения решительной победы малой кровью»{485}.
Такая доктрина фактически исключала саму возможность вторжения вражеских войск. Отсюда и оборонительные мероприятия в приграничных районах проводились недостаточно энергично, особенно в глубине от границы.

Исходя из этой доктрины, действовала и вся пропагандистская система страны. Весьма значительным воздействием такого рода, особенно на молодежь, обладало искусство того времени, которое, по сути, превратилось в одно из действенных средств пропаганды. Бравурные песни и бодрые киноленты о непобедимости Красной Армии притупляли готовность к длительной и тяжелой борьбе, вызывали самоуспокоенность и восприятие возможной войны как парадного шествия. Настроения легкой победы над врагом имели место и в первые дни войны — не среди тех, кто уже вступил в неравную, смертельную схватку, но там, где еще не успели столкнуться с реальной силой агрессора.

«В тот день (22 июня — Е. С.) многим казалось, что начавшаяся война будет стремительной, победоносной. Такой, какой она изображалась в популярных в те годы кинофильмах "Город под ударом", "Эскадрилья номер пять", в [178] романе Павленко "На Востоке", в песнях, которые ... пели чуть не каждый день, — вспоминает бывший офицер-артиллерист А. Дмитриев. — Никто ... и представить себе не мог, какой долгой, жестокой, опустошительной, испепеляющей будет эта война, какого огромного напряжения она потребует, каких колоссальных жертв»{486}.
С таким противоречивым сознанием, раздвоенной моралью, дезориентированным в оценке характера будущей войны и реального противника, подошло поколение, составившее основную часть Красной Армии, к лету 1941-го года.

Следует учитывать, что в войну вступила армия, весьма разнородная по своему социальному и возрастному составу, уровню образования и военной подготовки. Репрессии радикально изменили командный состав, причем, среднее и старшее звено пополнилось в основном из среды младших командных кадров, не успевших приобрести ни достаточного опыта, ни соответствующих навыков. Младший комсостав был в основном сформирован за счет досрочных выпусков курсантов военных училищ (Приказ Наркома Обороны маршала С. К. Тимошенко от 14 мая 1941 г.), выпускниками краткосрочных курсов младших лейтенантов и курсов командиров запаса{487}.

С начала 1941 г. до 22 июня численность Вооруженных Сил СССР была увеличена с 4207 тыс. до 5373 тыс. человек. На западных границах в июне 1941 г. было сосредоточено 2,9 млн. человек — столько на начало войны составила Действующая Армия{488}. Основную массу рядовых составили призывники 1919-1922 гг. рождения.

Еще более разнородным стал состав армии с началом войны и двумя массовыми мобилизациями. За две первые военные мобилизации (в июне и августе 1941 г.) были призваны военнообязанные старших возрастов — с 1890 по 1918 гг. рождения и молодежь 1923 года. Особенно различен был жизненный путь, во многом определявший мировоззренченские установки людей разных поколений. Так, если поколение 1890-1904 гг. рождения (вторая мобилизация, август 1941 г.) было участником либо свидетелем Первой мировой войны, революции и Гражданской войны, поколение 1905-1918 гг. рождения (первая мобилизация, июнь 1941 г.) в сознательном возрасте пережило события нэпа и первых пятилеток, в той или иной степени было затронуто индустриализацией и коллективизацией. Все они, естественно, были современниками репрессий второй половины 30-х годов. На различные поколения по-разному повлияли внешнеполитические акции СССР — присоединение Прибалтики, Западных областей Украины и Белоруссии, Бессарабии; война с Финляндией. Так, часть предвоенной кадровой армии (поколение 1919-1922 гг. рождения) непосредственно участвовала в ряде последних событий. Для младшего поколения, начиная с 1923 г. рождения, именно война стала временем личностного становления, главным фактором, формировавшим его гражданскую зрелость. За плечами мальчишек 1923-1926 гг. рождения не было большого личного социального опыта, а потому меньшее значение имело социальное происхождение, меньшим был и разрыв в уровне образования, большее влияние на мировоззрение оказали идеологические установки сталинского режима, при котором они родились и выросли. Именно они составили основу «фронтового поколения».

Следует отметить, что кадровый состав Действующей Армии почти полностью погиб или оказался в плену в начале войны. Так, при 5-миллионной армии, имевшейся в стране к 22 июня 1941 г., только число попавших в плен к концу 1941 г. достигло или, по другим данным, даже превысило [179] 4 млн. человек{489}. И та армия, которая дошла до Берлина, состояла в основном из людей ранее гражданских, в большинстве своем никогда не державших в руках оружие и взявшихся за него, чтобы защитить свою страну.

Какой же путь прошло сознание советских воинов от момента фашистского вторжения 22 июня 1941 г. до военного триумфа Советской Армии 9 мая 1945 г.?

Несмотря на то, что первый период войны включает в себя огромное количество событий, весьма различных, в том числе и противоположных для судеб страны: была настоящая катастрофа первых месяцев войны с потерей целых армий, огромных густонаселенных территорий, тяжелые оборонительные бои, были и отдельные успехи, в том числе и стратегические — срыв планов блицкрига, первое в ходе войны крупное и успешное контрнаступление Советской Армии под Москвой, — несмотря на все это, весь период от 22 июня 1941 г. вплоть до победы в Сталинградской битве в психологическом плане един. Он характерен тем, что существовала реальная угроза поражения, стоял вопрос о самой жизни и смерти советского государства, причем не только его общественного строя, но и населяющих страну народов. Реальность этой угрозы, несмотря на все разнообразие оттенков ощущений, вызванных различиями социальными и национальными, культурными и мировоззренческими, несмотря на отдельные, в том числе и очень важные успехи Советской Армии, среди которых важнейшее политическое и социально-психологическое значение имела победа под Москвой, эта реальность осознавалась всеми. И несмотря на то, что в самых тяжелых условиях большинство советских воинов верило в конечную победу, эта угроза накладывала свой отпечаток на весь строй мыслей и чувств советских людей.

«Ярость благородная» — так можно назвать основную психологическую доминанту того периода, очень точно отраженную и выраженную в известной песне. Но эта ярость смешивалась с горечью и болью особенно страшных потерь и поражений первых месяцев войны. В известной мере эти чувства даже доминировали в первые военные дни. Военная катастрофа начала войны вызвала состояние психологического шока. Не случайно, наряду с проявлениями массового героизма этого периода, ярчайшим примером которого может служить подвиг защитников Брестской крепости, были и многочисленные факты сдачи в плен целых военных подразделений. Именно в этот период сотни тысяч солдат и командиров кадровой армии оказались в плену. Но по мере того, как этот шок, вызванный разительным контрастом между довоенными представлениями о будущей войне и войной реальной, внезапно обрушившейся на советских людей посреди мирной жизни, успокаивающих заявлений средств массовой информации, пропаганды мощи и непобедимости Советской Армии и дружественности фашистского соседа, — по мере того, как этот шок проходил и росли горе и боль, которые нес агрессор на советскую землю, вскипала ярость, взывавшая к мести, было достигнуто определенное равновесие сознания, произошла его стабилизация. Народ мобилизовал свои материальные и духовные силы и остановил напор фашистской военной машины.

Главная цель этого периода войны — «Выстоять!» — была выполнена. Наступил следующий этап, особенности которого предопределили значительные изменения в состоянии морального духа советских войск. По сути, он соединил в себе два основных процесса — коренной перелом и освобождение страны, но в плане психологическом для них характерна [180] общая доминанта мыслей и чувств. Это был перелом не только в ходе войны, но и в настроении масс. Люди сами рвались в наступление, охваченные порывом, без которого ни одна армия «не может совершать великие дела»{490}. В самом деле, радость наступательного порыва, неудержимое стремление вперед — самая характерная черта этого периода. Изгнание из страны немецко-фашистских войск несло своего рода духовное очищение людям, чувствовавшим свою невольную вину в том, что допустили врага топтать родную землю. Желание как можно скорее свести счеты с гитлеровцами, ускорить освобождение соотечественников, страдавших в оккупации, усиливали мужество и решимость советских воинов в борьбе с врагом. И чем дальше они продвигались по освобожденной земле, встречая повсюду страшные следы злодеяний, оставленные фашистами, — тем сильнее рвались вперед, боясь опоздать, не успеть кому-то помочь, защитить, спасти. «Нынешнее наступление — не подвиг, а возвращение долга. Мы все должны просить прощения у Матери-Родины...» — этими словами можно выразить то чувство, какое испытывал советский солдат, с тяжелыми боями продвигаясь на запад.

Освобождение Родины еще не было завершено, когда Красная Армия в ряде мест перешла государственную границу и приступила к освобождению стран Европы от фашистской оккупации, в ходе которого проявились такие грани сознания и психологии советского воина, как интернационализм, гуманизм, солидарность с народами, пострадавшими от фашизма. Это выражалось в оказании не только военной (которая, несомненно, была главной), но также продовольственной и медицинской помощи, восстановлении мостов и дорог, разрушенных предприятий и школ.

Но если на земле захваченных гитлеровцами стран советский воин, оказывая дружескую помощь, воспринимал свои действия как естественное проявление солидарности, и чувства его при этом были достаточно понятны, то при вступлении на территорию Германии эта ясность уступила место целому комплексу весьма сложных, противоречивых, далеко неоднозначных мыслей и чувств.

«Наступаем, можно сказать, совершаем триумфальное шествие по Восточной Пруссии, — рассказывала в письме своему фронтовому другу Ю. П. Шарапову от 9 февраля 1945 г. из-под Кенигсберга военврач Н. Н. Решетникова. — Ничего общего нет с нашим лесным наступлением [в Карелии]. Двигаемся по прекрасным шоссе. Всюду и везде валяется разбитая техника, разбитые фургоны с различным ярким тряпьем. Бродят коровы, свиньи, лошади, птицы. Трупы убитых перемешались с толпами беженцев — латышей, поляков, французов, русских, немцев, которые двигаются от фронта на восток на лошадях, пешком, на велосипедах, детских колясках, и на чем только они не едут. Вид этой пестрой, грязной и помятой толпы ужасен, особенно вечером, когда они ищут ночлега, а все дома и постройки заняты войсками. А войск здесь столько, что даже мы не всегда находим себе дома. Вот, например, сейчас расположились в лесу в палатках... Жили здесь культурно и богато, но поражает стандарт везде и всюду. И после этого окружающая роскошь кажется ничтожной, и, когда замерзаешь, то без сожаления ломаешь и бьешь прекрасную мебель красного или орехового дерева на дрова. Если бы ты только знал, сколько уничтожается ценностей Иванами, сколько сожжено прекраснейших, комфортабельных домов. А в то же время солдаты и правы. С собой на тот свет или на этот всего взять не может,[181] а, разбив зеркало во всю стену, ему делается как-то легче, — своеобразное отвлечение, разрядка общего напряжения организма и сознания»{491}.
Однако это распространенное явление — бессмысленное уничтожение предметов роскоши и быта на вражеской земле, отмеченное военным медиком, служило не только для психологической разрядки. И своим «разрушительством», и отдельными актами насилия, направленными на гражданское население Германии, люди стремились отомстить за гибель семьи и друзей, за разрушенный дом, за свою сломанную жизнь. И часто этот стихийный и праведный гнев не могли сдержать суровые приказы командования и разъяснения политотделов, стремившихся предотвратить нежелательные эксцессы. Не всегда срабатывало даже сталинское

«гитлеры приходят и уходят, а народ ... германский остается»{492}.
И все же большинству советских воинов на последнем этапе войны удалось преодолеть столь естественные в данных условиях чувства, проявив великодушие к побежденным.

Свыше года около семи миллионов советских воинов сражались за пределами Родины. Больше миллиона из них погибли за освобождение народов Европы от фашистской оккупации{493}. И подвиг их нельзя поставить под сомнение. Вместе с тем, Освободительная миссия Советской Армии заключала в себе противоречие. Оккупационный режим фашистской Германии сменялся насильственным насаждением режимов по образцу сталинского. Объективно являясь освободителем народов и в полной мере ощущая себя таковым, отдавая жизнь за их свободу, советский солдат не мог до конца осознавать всех политических последствий для этих стран вступления Советской Армии на их территорию и, тем более, нести за них ответственность. Режимы, установленные в Восточной Европе, определенные советской пропагандой как «народные», именно так и воспринимались основной солдатской и офицерской массой.

Но вернемся к психологической доминанте.

Для заключительного этапа войны характерным было ощущение близости победы и это само по себе вызывало целый комплекс мыслей и чувств, сложный психологический настрой. Чем ближе она была, тем большими были желание и надежда выжить, тем труднее было подниматься в атаку под огонь яростно сопротивляющегося врага, тем больнее и обиднее были потери товарищей и друзей, тем страшнее возможность собственной гибели. Людям, прошедшим через всю войну, через все опасности и испытания, в самые последние ее дни требовалось особое мужество — впереди был мир, за который они воевали, ради которого стольким было пожертвовано, столько перенесено. И так хотелось жить в этом мире, в котором не будет войны... Но было и понимание того, что никто за них фашиста «не доколотит». И поднимался в атаку, и шел под смертельный огонь советский воин, и падал, сраженный пулей или осколком, за месяц, за неделю, за день, за час до Победы, и жизнью и смертью своей утверждая верность Родине и воинскому долгу.

Было и совершенно особое чувство у тех, кто воевал на других фронтах, не на главном направлении.

«Как же так, а Берлин? Мы на Берлин хотим! Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут? Ведите нас на Берлин!»{494}
Это желание закончить войну в сердце фашистской Германии, именно там, откуда она вышла «на горе и проклятье людям», было весьма характерным настроением последних месяцев и дней войны. Казалось, что именно те, кто возьмет Берлин, первыми встретят Победу. [182] Весь боевой путь был испытанием духовных и нравственных качеств советского воина в условиях постоянного риска, в обстановке, которая требовала огромного напряжения всех человеческих сил, а порой и самопожертвования. Каждый период Великой Отечественной войны, имевший особую морально-психологическую доминанту, определял изменения в духовном облике фронтовиков, в отношениях личности к разным областям действительности и жизненным ценностям.

Так, советский патриотизм, перед войной опиравшийся во многом на искусственные, воспитанные пропагандой лозунги, вскоре приобрел реальное национальное содержание, связанное с угрозой самому существованию Родины и населявших ее народов. Не мессианская задача — принести трудящимся других стран освобождения от эксплуатации, а необходимость выжить в схватке с общим смертельным врагом сплотила народы Советского Союза. Не случайно в ходе войны произошло возрождение многих русских национальных традиций и ценностей, предававшихся анафеме с позиций коммунистической идеологии в течение двух с лишним десятилетий. Произошло и определенное изменение в отношениях государства с православной церковью; пропагандистская машина обратилась к историческому прошлому, к образам героев — «освободителей земли Русской» — для поднятия боевого духа своих современников. Возрождение традиций старой русской армии проявилось не только в учреждении орденов Александра Невского, Суворова, Кутузова, Нахимова, Ушакова и Богдана Хмельницкого, введении офицерских званий и погон, но и в самом объявлении войны с фашистской Германией Отечественной, по примеру памятных событий 1812 года.

При всей противоречивости общественного сознания, на которое влияла предвоенная идеология, акцент в нем смещался с великодержавных коминтерновских установок к преобладающему чувству «малой Родины», которой грозит смертельная опасность. Именно из этого глубоко личностного чувства миллионов людей все больше складывалось теперь отношение к Отечеству, «большому дому» советских народов.

«Мы побеждаем смерть не потому, что мы неуязвимы, — писал в октябре 1942 г. матери с фронта летчик Ю. Казьмин, — мы побеждаем потому, что мы деремся не только за свою жизнь; мы думаем в бою о жизни мальчика-узбека, грузинской женщины, русского старика. Мы выходим на поле сражения, чтобы отстоять святая святых — Родину»{495}.
При всей патетичности этих слов, они отражают вполне искренние чувства и мироощущение не только автора письма, но и его соратников по оружию.

Другой областью, в которой проявлялись мировоззренческие и ценностные установки советских людей в условиях военного времени, было отношение к самой войне, ее характеру и целям. Сущность этого отношения (то есть осознание ее справедливости для СССР в борьбе с агрессором) в массовом сознании народа, в том числе и армии, сохранялась на протяжении всей войны. Вместе с тем, в зависимости от этапа Великой Отечественной войны, от стоявших перед страной задач и характера развития боевых действий, во многом зависели акценты в этом отношении, доминирующие настроения армии. Определенное значение сохраняли и идеологические стереотипы, но чем ближе область их проявления была связана с непосредственными практическими задачами, тем слабее становилось их действие. Так, если перед войной имела широкое распространение идея мировой революции и освобождения «угнетенных братьев по классу», то с началом фашистского вторжения на смену ей [183] пришли и выдвинулись на первый план идеи национально-патриотические, а лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отложен «до лучших времен». Однако на завершающих этапах войны появились новые оттенки в понимании ее целей: не только победить и изгнать врага с родной земли, но и принести освобождение от фашизма соседним народам — так это выглядело и в официальной пропаганде, и в реальном массовом сознании. Одновременно в понятие «освобождение» вновь вкладывался и забытый, довоенный, «классовый» смысл — освободить трудящихся от «гнета капитала», установить наилучшую форму правления и т. п.

На утверждение этих идей в сознании армии работала пропагандистская машина, за которой стоял и репрессивно-управленческий аппарат. Массовое сознание легко усваивало идеологические установки сталинского режима, который рассматривал солдата как средство достижения своих целей, удовлетворения имперских амбиций и не считался ни с какими жертвами для их осуществления. Однако здесь настроение армии и позиция режима существенно расходились. Не вдаваясь в политические тонкости, советский солдат, вынесший на своих плечах все тяготы войны, потерявший многих товарищей по оружию, родных и близких, видел в разгроме фашистской Германии кратчайший путь возвращения к родному очагу и гарантии прочного, на многие десятилетия мира.

Были и другие важнейшие мировоззренческие установки и моральные принципы, определявшие в годы войны настроения и психологию армии в целом. Так, коллективизм, имевший особое значение в отношении к товарищам по оружию, проявлялся в целом комплексе социально-психологических и морально-этических качеств и отношений — в товариществе, взаимовыручке, фронтовом братстве и т. д.

«Фронтовая жизнь сближает людей очень быстро, — писал 20. 12. 45 г. из Германии невесте своего погибшего друга боец И. Шувалов. — Достаточно с человеком побыть день-два, как уже узнаешь все его качества, все его чувства, что на гражданке не узнаешь за год. Нет крепче дружбы, чем фронтовая, и ее ничто не может разбить, даже смерть»{496}.
В боевой обстановке, где смерть всегда висела над головой, острее, обнаженнее были чувства. О том, что никогда уже больше не встречали таких людей и такой дружбы, как на фронте, говорят многие фронтовики. Чувства боевого товарищества, фронтового братства были одними из самых сильных и необходимых на войне. Без помощи и взаимовыручки выжить было невозможно. И делились последним сухарем и глотком воды, укрывались одной плащ-палаткой, вытаскивали раненых из-под огня, закрывали собой от пули.

«Наша армия спокон веков сильна своим великим воинским братством, — писал Д. П. Ковтун из госпиталя на фронт сыну Олегу, — и оно, это великое братство, дает нам силы и мужество для того, чтобы побеждать»{497}.
Мировоззренческие установки и проистекавшие из них нравственные и социально-психологические качества проявлялись и в отношении к врагу. Уже весной 1942 г. в одной из дивизионных газет Карельского фронта встречается очерк красноармейца под красноречивым заголовком «Мы научились ненавидеть». И эта справедливая ненависть была одним из доминирующих чувств в действующей Советской Армии на всем протяжении войны. Однако в зависимости от конкретного ее этапа и связанных с ним условий, отношение к противнику приобретало различные оттенки. Так, новая, более сложная гамма чувств стала проявляться у советских солдат и офицеров в связи с перенесением боевых действий за пределы нашей страны, на чужую, в том числе вражескую,[184] территорию. Немало военнослужащих считало, что в качестве победителей они могут позволить себе все, в том числе и произвол в отношении мирного населения. Негативные явления в армии-освободительнице наносили ощутимый урон престижу Советского Союза и его вооруженным силам, могли отрицательно повлиять на будущие взаимоотношениям со странами, через которые проходили наши войска. Советскому командованию приходилось вновь и вновь обращать внимание на состояние дисциплины в войсках, вести с личным составом разъяснительные беседы, принимать особые директивы и издавать суровые приказы. Советский Союз должен был показать народам Европы, что на их землю вступила не «орда азиатов», а армия цивилизованного государства. Поэтому чисто уголовные преступления в глазах руководства СССР приобретали политическую окраску. В этой связи по личному указанию Сталина было устроено несколько показательных судебных процессов с вынесением смертных приговоров виновным, а органы НКВД регулярно информировали военное командование о своих мерах по борьбе с фактами разбоя в отношении мирного населения{498}.

Подробнее проблема формирования и эволюции образа врага в период Великой Отечественной войны, в том числе на заключительном ее этапе, рассматривается нами в специальном разделе четвертой главы.

Среди социально-психологических качеств советских воинов особенно важны были те, которые проявлялись в отношении к тяготам войны (мужество, стойкость, выдержка, твердость характера) и в отношении к опасности (смелость, отвага, готовность к самопожертвованию). Это не значит, что не было фактов проявления качеств, им противоположных: экстремальные ситуации высвечивают не только лучшие, но и худшие стороны человеческого характера. Однако даже враг вынужден был признать, что советский солдат отличался особыми качествами, которые в условиях войны выразились в массовом повседневном героизме. Тот факт, что в годы Великой Отечественной войны орденами и медалями Советского Союза награждены 12 млн. человек, говорит сам за себя, но все же не до конца отражает величие солдатского подвига. Миллионы безымянных героев, отдавших жизнь и не имевших никаких наград, в неменьшей степени заслуживают благодарности потомков.

Несмотря на всю противоречивость факторов, влиявших в предвоенный период и в ходе самой войны на общественное сознание советских людей, они проявили безусловное духовное и нравственное превосходство над противником. Его истоками явился справедливый для них характер войны, поставившей вопрос о жизни и смерти народов СССР, их национальных и социокультурных ценностей. Война затронула каждого советского человека, заставила обратиться к национально-патриотическим традициям, подняться выше классовых и личных обид.

Поколение победителей в первые послевоенные годы
Экстремальные обстоятельства войны перестраивали общественное сознание, позволяли проявиться волевому сильному характеру, создавали личности, способные принимать самостоятельные решения, независимые от авторитетов{499}. И это не могло не повлиять на послевоенную судьбу фронтового поколения, на судьбу всего общества. Как ни парадоксально это звучит, но для миллионов советских людей война по [185] сравнению с 1937-1938 гг. стала «глотком свободы», так как на передовой власть репрессивной системы не была всеобъемлющей, преобладали обычные человеческие отношения, скрепленные тяготами окопной жизни, постоянным соседством со смертью. Война начала процесс нравственного очищения и переосмысления ценностей, ставила под вопрос казавшуюся незыблемость сталинского культа. И хотя в официальной пропаганде все победы и успехи связывались с именем Сталина, а неудачи и поражения сваливались на врагов и предателей, не было уже столь однозначного доверия к авторитету существовавшей системы.

И. Бродский создал сложный поэтический образ тех, «кто в пехотном строю смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою»{500}. Однако в нем заключена только часть правды. Война, опалившая миллионы солдат, вместе с тем внутренне освободила многих из них и подняла в человеческом достоинстве. Они доказали свою верность Родине кровью, жизнью, которых не жалели; они не могли представить, что после всего этого кто-то посмеет усомниться в них. Теперь, если сталинский репрессивный аппарат выхватывал из их рядов брата-фронтовика, прежняя, слепая довоенная вера в то, что «невиновных у нас не сажают», сменилась растерянностью, недоумением, негодованием, — штампы рушились, придя в столкновение с реальным жизненным опытом, задуматься над которым всерьез впервые заставила война, оказавшаяся столь непохожей на обещанный пропагандой «могучий сокрушительный удар», «малой кровью», «на чужой территории» и т. п.

Война на многое заставила взглянуть по-другому, «самым суровым образом возвращала не только к горькой действительности, но и к подлинным ценностям и реальным представлениям, требовала сознательного выбора и самостоятельных решений. Без этого невозможно было одолеть врага»{501}. На прочность проверялись слова, принципы, убеждения. И не только они.

«Там, на войне, — вспоминает бывший командир пехотного взвода В. Плетнев, — я научился ценить и понимать людей. Ведь на переднем крае с особой быстротой раскрывались их самые ценные качества, шла проверка каждого не только на стойкость, но и на человечность, а вместе с тем сразу выявлялись и подлость, и трусость, и шкурничество. За короткий срок, если не разумом еще, то чувством, постигались истины, к которым человечество шло иногда столетиями»{502}.
Во всяком случае, за четыре года войны к этим истинам приблизились гораздо больше, чем за несколько предвоенных десятилетий. Для многих она стала действительно духовным очищением. Именно в это тяжелейшее для нашей страны время общественное сознание сделало первый шаг к разрушению идеологических стереотипов, подготовив тем самым грядущие перемены.

Безусловно, победа в войне укрепила авторитет Сталина внутри страны и за рубежом, тем более, что и он сам, и вся пропагандистская машина делали все, чтобы представить его спасителем Отечества, приписать ему все заслуги в войне. Миллионы простых солдат и офицеров были для Генералиссимуса всего лишь «винтиками», как он обмолвился в своем тосте в честь парада Победы. Оскорбительный характер этого тоста с обидой вспоминают многие фронтовики{503}. Но прошедшие сквозь фронтовое пламя люди, сознательно шедшие на смерть за Родину и в большинстве своем лишь случайно выжившие (например, среди мужчин 1923 г. рождения уцелело всего 3%){504}, отнюдь не считали и не хотели признавать себя винтиками{505}. Там, на войне, они не только чувствовали свою причастность к общей борьбе за свободу и независимость [186] Родины, но и сознавали, что от личных усилий и самоотверженности каждого зависит исход войны. Не случайно, кем бы ни было им суждено стать после войны, главной заслугой и главным делом своей жизни они считали то, что совершили за эти четыре года.

Власть, при всем своем пренебрежении к «отработанному материалу», сознавала для себя опасность, исходившую от поколения фронтовиков, которых она разными способами старалась «поставить на место», — начиная с демонстративного принижения их реальных заслуг и кончая новым раскручиванием маховика репрессий, на сей раз направленного в первую очередь на них. Ведь эти люди увидели больше, чем им «полагалось»: им было с чем сравнить «достижения первого в мире государства рабочих и крестьян», они узнали, как живут «эксплуатируемые братья по классу в странах капитала». И, надо полагать, сравнение это оказалось не в пользу разоренной колхозной деревни и нищих городских коммуналок. Увиденное за границей многомиллионной армией не могло не заставить ее задуматься о жизни в собственной стране и сделать определенные выводы, совершенно не устраивавшие систему и воспринятые ею как прямая угроза своему существованию.

«Не случайно, — отмечала Юлия Друнина, — Сталин побаивался свободолюбивых фронтовиков — начиная с маршала Жукова и кончая рядовыми солдатами и офицерами, которых он хладнокровно и последовательно расстреливал и гноил в гулагах»{506}.
Этот процесс очень четко запечатлелся в памяти ветеранов. К 1948 г. в основном была закончена послевоенная демобилизация, включая и младшие возраста. В гражданское общество выплеснулась беспокойная «фронтовая вольница». И именно тогда режим начал поспешно «закручивать гайки».

«В конце 48-го и в 49-м ... стали сажать бывших военнопленных, прошедших причем проверки в 45-м, и отправлять в лагеря, — писал В. Кондратьев. — К тому же в те годы прокатилась волна арестов в высших учебных заведениях, причем, бывших фронтовиков»{507}.
За что? А

«по малейшему подозрению в инакомыслии, за пресловутую «антисоветскую агитацию и пропаганду», — говорит В. Быков. — За трезвое слово о западном (буржуазном!) образе жизни, на который мы успели взглянуть в последние месяцы войны и удивиться, обнаружив, что жили там далеко не так, как нам твердили много лет до войны. Жили достойнее нас, богаче и свободнее»{508}.
Этот побочный эффект освобождения Европы — невольная осведомленность в том, что система тщательно скрывала от народа, ставила фронтовиков в особенно уязвимое положение. Неадаптированные к мирной жизни, прошедшие сквозь кровь и смерть, и потому наивно-бесстрашные в своем стремлении говорить то, что думают, не опасаясь последствий, они становились особенно опасными для режима, приобретя такое «крамольное» знание. Система не могла не пойти в решительное на них наступление, выкорчевывая малейшие очаги сомнений и нигилизма.

«Едва закончилась война, — вспоминал Герой Советского Союза маршал В. Куликов, — а газеты уже запестрели статьями о низкопоклонстве перед Западом. Адресовались они в первую очередь нам — фронтовикам, прошагавшим с боями по Европе. Кто еще, кроме нас, видел Запад в те годы? Вот нам и "разъясняли", как понимать увиденное. А тех, кто продолжал говорить правду, отправляли за решетку»{509}.
Напрашивается прямая аналогия с декабристами, в Отечественной войне 1812 г. повидавшими Европу и европейские порядки. Характерно, что такая аналогия возникла уже в начале 1945 г., когда Советская Армия оказалась за границей, причем, возникла не в кругах интеллигенции, [187] а среди генералов идеологического фронта, к которым стекалась информация о настроениях в воинских частях. Так, на совещании бригады работников Управления Агитации и Пропаганды Главного Политуправления РККА и работников отдела Агитации и Пропаганды Политуправления 2-го Белорусского фронта, состоявшемся 6 февраля 1945 г., прозвучало следующее заявление:

«После войны 1812 года наши солдаты, увидевшие французскую жизнь, сопоставляли ее с отсталой жизнью царской России. Тогда это влияние французской жизни было прогрессивным, ибо оно дало возможность русским людям увидеть культурную отсталость России, царский гнет и т. п. Отсюда декабристы сделали свои выводы о необходимости борьбы с царским произволом. Но сейчас иное дело. Может быть, помещичье имение в Восточной Пруссии и богаче какого-то колхоза. И отсюда отсталый человек делает вывод в пользу помещичьего хозяйства против социалистической формы хозяйства. Это влияние уже регрессивно. Поэтому надо беспощадно вести борьбу с этими настроениями...»{510}
Как видно из этого документа, система отчетливо понимала ту опасность, которую несло в себе осознание солдатами и офицерами противоречий между внушаемыми им догмами и реальной жизнью.




Г. Коржев "Проводы"




М. Переяславец " Портрет потомков Пушкина - участников ВОВ"




А. Лысенко



Интересна и такая историческая параллель: крепостные мужики, отстоявшие Россию от завоевателей, были убеждены, что получат в награду «волю», ибо заслужили ее кровью; столетие спустя их потомки испытывали надежды на послевоенные перемены к лучшему, считая, что заслужили право на них тяжестью народных жертв{511}. Предчувствия свободы носились в воздухе, но свобода не наступила. Не успел отгреметь салют Победы, как из народа-победителя стали «выбивать дух фронтовой независимости и свободы{512}, атмосфера в обществе снова стала омрачаться, поднялась новая волна репрессий. Но то, что произошло в сознании советских людей за время войны, уже невозможно было задавить террором и демагогией.

«Война одно подтверждала, другое отвергала, третье, в свое время отвергнутое, восстанавливала в его прежнем значении... Новое, рожденное или восстановленное в ходе войны, боролось со всем тем отжившим и скомпрометировавшим себя, что уходило корнями в атмосферу 1937-1938 годов»{513},
— подчеркивал К. Симонов. В обществе происходил трудный, постепенный, но необратимый процесс духовного очищения.

Говоря о фронтовом поколении, нельзя обойти вниманием то, как сложилась его послевоенная судьба, какое место отвело ему государство, — с точки зрения самих ветеранов Великой Отечественной, их самооценки, самовосприятия и самоощущения.

Возвращение с войны молодых фронтовиков означало для них вступление в совершенно новую жизнь. До ухода в армию они, как правило, не имели ни законченного образования, ни профессии, ни семьи. Опыт, приобретенный ими на фронте, был богат и разнообразен, очень важен для формирования личности, ее характера и мировоззрения, но все-таки крайне специфичен. В мирной жизни в советской стране он оказался не только малоприменим, но зачастую неприемлем и даже опасен для тех, кто им обладал. Склонность к риску, умение принимать самостоятельные решения в экстремальных ситуациях, смелость и решительность, — то есть все те качества, которые наиболее ценились в боевой обстановке, совершенно не вписывались в жесткую систему тотального администрирования и идеологического диктата. На «гражданке» люди действительно были «винтиками» хорошо отлаженной бюрократической машины, и нестандартность каких-либо деталей вела к тому, [188] что их просто браковали и выбрасывали. Нужно учитывать, что эта «нестандартность», сформированная боевыми условиями, дополнялась посттравматическим синдромом, который был характерен практически для всех фронтовиков. Расшатанность нервной системы, болезненное реагирование на непривычные условия мирной жизни, встретившей защитников Родины далеко не так, как они того заслуживали, помноженные на сильный самостоятельный характер, сложившийся на войне, делали послевоенную адаптацию этого поколения чрезвычайно сложной. Система требовала послушания и исполнительности, а эта категория ее «подданных» была самой взрывоопасной. Те же качества, которые затрудняли фронтовикам вхождение в мирную советскую жизнь, вместе с присущим им чувством солидарности, сплоченности, фронтового братства делали их опасными для системы.

Поэтому даже через много лет ветераны вспоминают первые послевоенные годы с двойственным чувством: к радости возвращения и того, что остались живы, примешивались обиды и разочарования.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:12 (ссылка)
Re: Человек и война
«Фронтовикам хорошо памятны послевоенные 40-е годы, когда они возвращались в разоренные города и голодные села, — писал В. Быков. — Никто в то время не рассчитывал на какой-либо достаток, не претендовал на привилегии — надо было впрягаться в адский труд и налаживать разоренное. И тем не менее уже тогда стало ясно, что народ-победитель заслуживал большего — по крайней мере, элементарного к себе уважения за беспримерную в истории победу»{514}.
Но даже и этого элементарного страна не дала своим героям, которые, «сделав свое дело», стали вроде бы лишними. Затаенная боль и горечь от несбывшихся надежд характерны для настроений тех лет. Вот как вспоминал об этом В. Кондратьев:

«Отрезвление пришло в первые послевоенные годы, трудные и сложные для бывших фронтовиков... Мы почувствовали себя ненужными, ущербными, особенно инвалиды, получившие нищенские пенсии, на которые невозможно было прожить («которых не хватало даже на то, чтоб выкупить карточный паек»{515}, — уточнял он в другой своей статье). И этих несчастных, даже безногих и безруких, гоняли каждый год на ВТЭК для подтверждения инвалидности, словно за это время могли отрасти руки и ноги. Чем, как не неприкрытым издевательством являлся такой идиотский порядок?.. У нас отняли месячные выплаты за награды и бесплатный проезд на поездах раз в год за ордена. Выплаты были мизерные: за медаль "За отвагу" — 5 рублей, за "Звездочку" — 15 рублей каждый месяц, но все же стало обидно, что и такие гроши отняли...»{516}.
С горькой иронией вспоминает эту обиду и В. Быков:

«Некоторые льготы и жалкие рубли, полагавшиеся орденоносцам, по окончании войны были отменены, как водится, по ходатайству самих орденоносцев»{517}.
Казалось бы, именно начало мирной жизни для большинства молодых ветеранов должно было стать самым светлым и радостным временем, — ведь пришла, наконец, их «отсроченная» войной юность. Однако, по словам В. Кондратьева,

«нет, не было в нашей послевоенной жизни светлого, о чем можно было бы вспоминать с ностальгической грустью»{518}.
И, напротив, война,

«несмотря ни на что, вспоминается воевавшими хорошо, потому что все страшное и тяжкое в физическом смысле как-то смылось из памяти, а осталась лишь духовная сторона, те светлые и чистые порывы, присущие войне справедливой, войне освободительной. Была в войне одна странность — на ней мы чувствовали себя более свободными, нежели в мирное время»{519}. [189]
В чем же была причина этого распространенного среди фронтовиков, казалось бы, неожиданного ощущения?

«Чем-то эти дни не отвечали нашим фронтовым мечтам о будущем, — размышляет В. Кардин. — Сейчас более или менее ясно — чем. Мы не ждали молочных рек и кисельных берегов. Своими глазами видели спаленные села, руины городов. Но у нас все же появились свои, пусть и расплывчатые, представления о справедливости, о собственном назначении, о человеческом достоинстве. Они удручающе не совпадали с тем, что нас ждало едва не на каждом шагу»{520}.
У них было много сил, много надежд — и огромная потребность чувствовать себя необходимыми.

«И когда этого не случилось, началась ностальгия по военным временам. Чем труднее, нелепее складывалась жизнь, тем отраднее вспоминались эти страшные времена»{521}.
Наверное, именно тогда окончательно завершилось формирование фронтового поколения не только как социально-демографического явления, но и как духовного феномена. Во время войны у фронтовиков не было еще полного осознания самих себя как особой общности, оно могло проявиться только в мирной жизни, — и тем сильнее, чем больше общество, а точнее — система, отторгала их от себя.

«Не сразу мы, вернувшиеся с фронта, ощутили себя поколением, почувствовали связь между собой, необходимость в ней, — вспоминает В. Кардин. — Миновали первые послевоенные годы, и мы начали искать друг друга, наводить справки, списываться, искать встречи. Вероятно, что-то в мирных днях заставляло нас держаться "до кучи"»{522}.
По-разному складывалась послевоенная жизнь фронтовиков — у кого-то вполне благополучно, у кого-то неудачно, может быть, даже трагически. Но при всем многообразии и несходстве судеб, это чувство фронтового братства, ощущение себя «особым поколением» с годами только усиливалось.

Таким образом, проблема формирования фронтового поколения по своей значимости выходит за рамки Великой Отечественной войны. Жизнь его продолжалась и после ее окончания, а специфика духовных феноменов, определенная особенностями тех условий, в которых они складывались, явилась важным фактором обновления общества, противостояния сталинизму. Война сделала очевидной несостоятельность мифа о непогрешимости «Великого Вождя всех времен и народов». Впрочем, сталинизм пытался создать новый миф, связав Победу над фашистской Германией исключительно с именем Сталина, приписав все заслуги его гениальности как полководца. Не случайно сам Сталин явился инициатором присвоения себе звания Генералиссимуса, а возразивший ему маршал Жуков отправился в «почетную ссылку»{523}. И этот миф в определенной мере повлиял на взгляды фронтовиков, особенно с течением времени.

Но в целом фронтовое поколение не укладывалось в жесткие рамки сталинской системы. Здесь опять можно провести параллель с декабристами, которые выросли из освободительной войны 1812 года. Не случайными явились идеологические постановления ЦК КПСС 1946-1948 гг., ударившие по свободолюбивым настроениям первых послевоенных лет и направленные в первую очередь против духа «фронтовой вольницы». Не случайным было и «ленинградское дело» — уничтожение организатора обороны Ленинграда А. А. Кузнецова и его товарищей. Эта акция должна была «поставить на место» фронтовиков. И устранение с высших командных должностей популярного в народе и армии маршала Г. К. Жукова преследовало ту же цель. Закономерно и то, что именно фронтовые офицеры стали [190] силой, которая уничтожила бериевский репрессивный аппарат, — яркое подтверждение тому, что опасения системы были небезосновательны.

Именно фронтовому поколению народы бывшего СССР обязаны не только независимостью и самим своим существованием, но также во многом духовным и политическим штурмом репрессивного сталинского режима. Духовные процессы, берущие начало в 1941-1945 гг., получили свое дальнейшее развитие и привели советское общество к ситуации 1956 г. — разоблачению культа личности и подлинному перевороту в мировоззрении миллионов людей. Таким образом, фронтовое поколение можно назвать не только «поколением победителей», но и «поколением XX съезда». Дважды в своей жизни оно сыграло главную роль в решающее для судеб страны время — и в этом его историческое значение.

«XX съезд, дух освобождения, оттепели вышел из фронтовой шинели победителей»{524}.
* * *
Исход любой войны в конечном счете всегда определяют люди. Великая Отечественная война советского народа против фашистской Германии показала это с особой ясностью. Тогда на чашу весов истории легло соотношение всего комплекса экономических, политических и стратегических факторов противоборствующих сторон, но морально-психологическое превосходство советского солдата оказалось самым весомым. Это вынуждены были признать даже враги.

«Это была тяжелая школа, — писал в своих мемуарах немецкий генерал Блюментрит. — Человек, который остался в живых после встречи с русским солдатом и русским климатом, знает, что такое война. После этого ему незачем учиться воевать... Нам противостояла армия, по своим боевым качествам намного превосходившая все другие армии, с которыми нам когда-либо приходилось встречаться на поле боя»{525}.
Сегодня раскрыто уже немало «белых пятен» в истории предвоенного и военного времени, откровенно говорится о том, что замалчивалось десятилетиями. Здесь и преступления «сталинщины», и роковые просчеты командования, и намного превосходящие прежние официальные данные цифры наших потерь в войне, и многое другое. Но все это не только не может принизить, но, напротив, объективно подчеркивает величие подвига советского солдата, ценой огромных жертв победившего фашизм, отстоявшего независимость своей страны.

«Не в пример некоторым другим, прежним и последующим войнам, Великая Отечественная война нашего народа против немецко-фашистских захватчиков была войной героической и, безусловно, самой справедливой в нашей истории. Мы победили, это однозначно и непереоценимо, как для судеб наших народов, так и для будущего земной цивилизации. Участники этой войны — действительно герои, и прошедшие ее с первого до последнего дня, и вставшие в ее стрелковые цепи на — заключительном этапе боев. Хватило всем под завязку. Победили, и, по-видимому, это главное»{526},
— так оценивает этот период в истории Отечества Василь Быков.

При этом социально-психологический феномен фронтового поколения в его целостности и историческом развитии в годы Великой Отечественной войны явился одним из решающих факторов Победы над врагом.



Официальная мотивация войн и ее восприятие массовым сознанием
В условиях войны особое значение имеет моральный дух армии, в формировании которого важную роль играет совокупность факторов: убежденность в справедливом характере войны, вера в способность государства отразить нападение врага при всех трудностях и даже временных неудачах, наличие духовных и нравственных ценностей, ради которых солдаты готовы отдать свою жизнь.

«Высокое моральное состояние войск, — отмечает английский военный психолог Норман Коупленд, — это средство, способное превратить поражение в победу. Армия не разбита, пока она не прониклась сознанием поражения, ибо поражение — это заключение ума, а не физическое состояние»{527}.
Идеологическая и психологическая составляющая в любой войне теснейшим образом взаимосвязаны. Целью любой войны является Победа, а достичь ее невозможно без определенного морально-психологического состояния населения страны в целом и ее армии в особенности. При этом и народ, и армия должны быть убеждены в своем, прежде всего, моральном превосходстве над противником, и, разумеется, в конечной победе над врагом. Все это относится не только к умонастроениям, но и к области собственно массовых настроений, чувств народа. Однако, как можно заметить, смысловое содержание этих психологических явлений принадлежит к сфере идеологии. Поэтому любая морально-психологическая подготовка к войне, а также обеспечение определенного морального духа в ее ходе, осуществляются прежде всего идеологическими средствами и инструментами.

Важнейшим среди них является пропаганда официальной мотивации войны. Каждая война имела свое идеологическое оформление, своеобразную идеологическую мотивацию, которая могла выражаться как в официальном определении войны высшими политическими и идеологическими институтами, так и в непосредственных лозунгах, используемых в пропагандистской работе в войсках.

В сущности, почти каждая из войн, в которых участвовала Россия (СССР) в XX веке, имела такую официальную мотивацию, а некоторые даже символические определения, закрепившиеся в памяти народа и в официальной истории. [194]Неопределенность такой мотивации или ее непонятность народным массам, неадекватность их умонастроениям, нередко становились факторами поражения в войне. Рассмотрим с этих точек зрения войны XX века в хронологическом порядке.

Первой была русско-японская война 1904-1905 гг.

Именно нечеткость ее мотивации, слабость пропагандистской работы государственных институтов, наряду с многочисленными неудачами на театре боевых действий, явились причинами крайней непопулярности войны в русском тылу. Вследствие этого война была прекращена в самый неудачный для России момент, хотя страна еще располагала достаточными для ее ведения ресурсами, в отличие от Японии, свои ресурсы исчерпавшей. Стратегическое поражение было понесено не только и не столько на поле брани, сколько на «идеологическом фронте», тем более, что фактическим союзником противника оказалась русская либерально-демократическая пресса, поднявшая антивоенную истерию, способствовавшая нарастанию революционного брожения в тылу, что и вынудило правительство свернуть боевые действия и пойти на позорный, унизительный мир.

По воспоминаниям некоторых участников обороны Порт-Артура, российская либеральная пресса еще накануне войны оказала японцам большую услугу, подняв шумиху вокруг действий правительства на Дальнем Востоке и заставив урезать средства военного бюджета, в частности, на постройку Порт-Артурской крепости, судов флота и на содержание эскадры в Тихом океане, что было, безусловно, учтено Японией при принятии решения о начале военных действий{528}. Следует также отметить, что российская пропаганда, в отличие от японской, не позаботилась о формировании мирового общественного мнения, предоставив противнику возможность склонить его на свою сторону, при активной поддержке заинтересованных в этом некоторых западных держав, прежде всего, Англии и США.

Не было ясности в понимании политических мотивов войны и в самих русских войсках, без чего успешно ими управлять оказалось достаточно сложно. Так, уже в 1906 г. полковник К. П. Линда в ответе на вопросы специальной комиссии Генерального штаба отмечал, что в условиях непопулярной среди офицеров и солдатских масс русско-японской войны единственным лозунгом, который мог увлечь армию вперед, на смертный бой, мог быть: «На выручку Артуру!»{529}.

Полный провал пропагандистского аппарата Российской Империи констатировал министр земледелия и государственных имуществ А. С. Ермолов в докладе императору Николаю II 14 марта 1905 г.:

«Нельзя скрывать от себя, что война на Дальнем Востоке никакою популярностью среди населения не пользуется, — подчеркивал он, — что никакого подъема патриотического чувства в народе нет и не было, что народ только подавлен тяжелыми для него последствиями этой войны и вместе с тем на него самым угнетающим образом действуют слухи о наших военных неудачах. Возвращающиеся с Дальнего Востока раненые, распространяя слухи о понесенных нами поражениях, только еще более возбуждают население против этой войны, продолжение которой должно будет, однако, потребовать от народа еще новых и более тяжких жертв, причем в народе распространено убеждение, что и все эти жертвы пользы не принесут, что отправляемые в действующую армию посылки и пожертвования по назначению не доходят и т. п. Нельзя не опасаться, [195] что призванные при таком настроении народа в войска внесут деморализацию и в среду самой нашей армии»{530}.
Как видно из доклада, царский министр достаточно полно отдавал себе отчет о взаимосвязи настроений в тылу и морального духа армии.

Еще более катастрофическими оказались результаты недоучета русским правительством роли идеологического фактора в Первой мировой войне. Хотя пропагандистский аппарат предпринимал немалые усилия для возбуждения патриотических и антигерманских настроений в стране и в армии, его работа оказалась недостаточно эффективной.

Действительно, в самом начале войны правительству удалось обеспечить общий патриотический подъем (который в дальнейшем опозиционная, прежде всего, революционная пресса назвала патриотическим угаром). Впрочем, это вовсе не было спецификой России.

«Никогда, пожалуй, за всю историю мировых злодейств не расцветала так открыто и так нагло социальная демагогия, как в начале Первой мировой войны. Все средства тогдашней пропаганды истошно заголосили вдруг о родине, свободе, защите отечества, о миролюбии и гуманности... Осенью 1914-го большинство немцев, русских, французов и англичан были твердо убеждены в том, что именно на их страну напал враг, что их страна — невинная жертва агрессии»{531}.
Армейское командование находило в целом адекватные формулы для мотивации участия России в войне, подчеркивая справедливый и оборонительный ее характер, ориентируя войска на победу, опираясь при этом на славные боевые традиции русской армии, в том числе и на победоносный опыт в борьбе с собственно немецким противником. Так, подобная мотивировка присутствует в приказе № 1 главнокомандующего войсками Северо-Западного фронта генерала Я. Г. Жилинского от 20 июля (2 августа) 1914 г.:

«20 июля 1914 г. Германия объявила России войну и открыла уже военные действия. Мы должны отстоять нашу родину и честь нашего оружия. Не в первый раз приходится нашим войскам воевать с немцами; они испытали наше оружие и в 1757 г., и в 1812 г., причем всегда мы оставались победителями. Убежден, что вверенные мне войска проявят присущую им доблесть в наступившую войну и, как всегда, честно и самоотверженно выполнят свой долг»{532}.
Однако мотивировка эта, как видно даже из приведенного выше документа, была, как правило, слишком общей, абстрактной и не вполне понятной для основной массы населения и армейских низов, состоявших в основном из неграмотного или малограмотного крестьянства. Можно привести еще пример образчика такой пропаганды целей России в войне, присутствующей в другом приказе — по 2-й армии от 4 июня 1915 г.:

«В настоящей войне с вековым врагом славянства — с немцем, мы защищаем самое великое, что только когда-либо могли защищать, — честь и целость Великой России»{533}.
Подобная абстрактность в сочетании с высокопарностью явно не могли затронуть ни ум, ни сердце малообразованного, но прагматичного крестьянина, плохо представлявшего себе не только умозрительные понятия «о чести и величии России», но и не имевшего представления о таких более конкретных категориях, как славянство, Германия, Австро-Венгрия и их взаимоотношениях между собой и Россией. Обо всех этих проблемах, упиравшихся не только в неэффективность пропагандистского аппарата империи, но и, в конечном счете, в глубочайшую пропасть между менталитетом государственной элиты и основной массы [196] населения, в том числе и рядового состава армии в Первой мировой войне, написал в своих мемуарах генерал А. А. Брусилов. Сетуя на то, что техническое оснащение русских войск было значительно хуже, чем у противника, он отмечал:

«Еще хуже была у нас подготовка умов народа к войне. Она была вполне отрицательная... Моральную подготовку народа к неизбежной европейской войне не то что упустили, а скорее не допустили».
Далее он свидетельствует о полном непонимании народными массами причин и целей войны:

«Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову, — как будто бы ни с того ни с сего. Сколько раз я спрашивал в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы — не знал почти никто, что такое славяне — было также темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать — было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя. Что же сказать про такое пренебрежение к русскому народу?!»{534}
И наконец А. А. Брусилов делает неутешительный вывод о причинах отсутствия в народных низах чувства патриотизма:

«Можно ли было при такой моральной подготовке к войне ожидать подъема духа и вызвать сильный патриотизм в народных массах?! Чем был виноват наш простолюдин, что он не только ничего не слыхал о замыслах Германии, но и совсем не знал, что такая страна существует, зная лишь, что существуют немцы, которые обезьяну выдумали, и что зачастую сам губернатор — из этих умных и хитрых людей. Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим Отечеством. Откуда же было взяться тут патриотизму, сознательной любви к великой родине?!»{535}.
Патриотическая пропаганда того времени, по признанию многих современников, была малоэффективна и почти не действовала собственно на солдат. Однако попытки такого воздействия, безусловно, имели место, о чем свидетельствуют хотя бы названия выпускаемых в то время пропагандистских брошюр: «Священный порыв России на великий подвиг в защиту угнетенных братьев славян» (1914), «Почему Россия не может не победить Германию» (1914), «Как воюем мы и как воюют немцы» (1914), «Что делают немки, когда немцы воюют» (1915), «Россия борется за правду» (1915), «Война за правду» (1915), «О значении современной войны и о долге довести ее до победного конца» (1915), «Что ожидает добровольно сдавшегося в плен солдата и его семью» (1916) и т. п.{536}Уже в самих этих заголовках заметны и основные направления этой пропаганды (объяснение причин, целей и характера войны, формирование образа врага, призывы к исполнению воинского долга), и эволюция ее методов — от возвышенных обращений и абстрактной риторики в начале войны до предостережений и прямых угроз на ее завершающих этапах, когда у солдатской массы накопилась усталость от войны, усилились антивоенные настроения, падала дисциплина и нарастала угроза разложения армии. Интересно, что русские пропагандисты попытались нащупать те струны народного сознания, которые могли отозваться на соответствующее воздействие. Низкий образовательный уровень, культурная ограниченность, зачастую даже мировоззренческая [197] примитивность солдат требовали адекватных форм обращения к личному составу армии: простоты идей, близких народному сознанию понятийных категорий, упрощенной лексики, разговорного языка. Надо отметить, что несмотря на то, что в начале века идеологические инструменты обработки массового сознания еще не получили такого мощного развития как в последующие десятилетия, военным идеологам-пропагандистам русской армии удалось найти некоторые эффективные приемы и адекватные формы, которые, однако, не получили достаточно широкого распространения. Например, от непонятных для солдата-крестьянина идей защиты славянства, поддержания славы русского оружия и т. п. они нередко переходили к смутной, абстрактной, но отзывающейся в русской православной душе идеи борьбы «за правду» как главной мотивировке войны против Германии.

Конечно, и общество, и армия были весьма неоднородны, и вследствие этого достаточно дифференцированным было в них отношение к войне. Так, в дворянских, купеческих и даже мещанских городских слоях патриотические чувства, особенно в начале войны, были чрезвычайно сильны. Этот факт и его разительное отличие от изначальной непопулярности предыдущей, русско-японской войны отмечают многие современники. Формы выражения патриотизма были разнообразны и многочисленны. Среди них и такие «символические», как торжественные молебны, шествия с портретами Государя, хоругвями и знаменами, поздравительные письма и телеграммы, и т. п. Примером таких настроений может служить телеграмма генерала Курлова о верноподданнических чувствах обывателей города Риги от 11 марта 1915 г.:

«Войска гарнизона, военные и гражданские чины, представители общественного самоуправления и население города Риги, вознеся благодарственную молитву Всевышнему по случаю падения Перемышля, повергают к стопам державного Вождя России Государя Императора одушевляющие их горячие чувства восторженной любви и верноподданнической преданности и просят представить Верховному Главнокомандующему вернопреданные пожелания и поздравления по случаю блестящей победы руководимой им во славу русского оружия Армии»{537}.
Другие формы проявления патриотических настроений относятся к категории действенных. Среди них были добровольчество, материальные пожертвования в пользу армии, помощь раненым и т. п. В широких слоях народа традиционно теплым было отношение к солдатам, отправляющимся на фронт, и к раненым, возвращающимся с передовой.

«Простонародье здесь, как и повсюду, пожалуй, горячее отзывается на войну, — записал в августе 1914 г. военный корреспондент А. Н. Толстой. — Например, торговки булками и яблоками ходят к санитарным поездам, отдают половину своих булок и яблок раненым солдатикам. При мне к знакомому офицеру на улице подошла баба, жалобно посмотрела ему прямо в лицо, вытерла нос, спросила, как зовут его, офицера, и посулилась поминать в молитвах»{538}.
К активным формам проявления патриотизма можно отнести и подачу военнослужащими тыловых частей рапортов и прошений о переводе в действующую армию. Такие настроения были распространены как в аристократических «верхах» общества, так и в средних городских слоях. Вот что писал 24 апреля 1915 г. в прошении на имя своего крестного Великого князя Петра Николаевича подполковник П. В. Аскоченский:

«... Имея от роду 44 года и будучи совершенно здоров, считаю неудобным [198]оставаться на административной должности, когда мои братья по оружию проливают свою кровь за дорогого нам всем Государя Императора, православную веру и родное Отечество»{539}.
Как следует из документа, в высших кругах общества официальная идеологическая формула «За Веру, Царя и Отечество!» принималась очень серьезно и искренне. Но она же, пусть и в несколько трансформированном виде, принималась и более широкими слоями, о чем свидетельствует, в частности, рапорт служившего на Дальнем Востоке подпоручика Сильницкого:

«Стремясь лично и непосредственно принять участие в настоящей второй Отечественной войне против заклятых врагов Царя, России и Славянства ненавистных немцев, испрашиваю ходатайства Вашего Превосходительства о переводе меня в одну из тяжелых артиллерийских частей вверенного Вам корпуса»{540},
— писал он 27 января 1915 г.

С такими просьбами обращались не только сами военнослужащие, но и их близкие родственники. Так, 8 марта 1915 г. из Риги на имя Великого князя Николая Николаевича была послана телеграмма от матери вольноопределяющегося унтер-офицера Закржеского, который был уволен из армии после тяжелого ранения, «затосковал по любимому делу» и отказался оставить службу. И мать сама настоятельно просит направить сына в одну из автомобильных частей действующей армии!{541}

Именно широкое распространение патриотических настроений, особенно на начальном этапе войны, наряду с масштабностью боевых действий и значимостью для судеб страны позволило и в официальной пропаганде, и в народном сознании утвердиться таким определениям Первой мировой войны как Великая, Отечественная и Народная. Лишь многие годы революционного нигилизма и отрицания старых ценностей постепенно стерли из исторической памяти народа эти названия, заменив их на большевистское определение войны как «империалистической» или более нейтральное — «германской».

Но все вышесказанное не отменяет того очевидного факта, что для основной крестьянской армейской массы война осталась во многом непонятной и чужой. Это обстоятельство отмечают многие современники, причем не только из радикального революционного лагеря, который не приминул им воспользоваться в своих целях. О подобных настроениях пишет в своих записках сестра милосердия княгиня Лидия Васильчикова, которая заметила, что военные действия вдали от собственного дома совершенно не волновали крестьян. Они были равнодушны к тому, кто оказывался победителем, но лишь до тех пор, пока война не затянулась и не было нарушено обещание, что она закончится к Рождеству. С этого момента крестьяне стали видеть в войне бесполезную затею в интересах лишь союзников России, сводивших счеты с германцами. Сыновей крестьян призывали на фронт, лишая хозяйство рабочих рук, и безразличное отношение к войне вскоре сменилось антивоенным. В этом Васильчикова отчасти видит причину успеха большевистской пропаганды в 1917 г., призывавшей солдат дезертировать, бросать оружие и возвращаться домой{542}.

В советское время в идеологическом оформлении войны большую роль стали играть социально-революционные мотивы, тесно связанные с доктринальными установками марксизма и коммунистической идеологией в широком смысле. Однако, несмотря на то, что в мотивации этих войн обычно присутствовала и терминология, являвшаяся отзвуком идеи мировой революции, за большинством из них стоял, прежде всего, собственно государственный интерес. Так, в конфликте на озере Хасан [199] приоритет был отдан защите неприкосновенности границ первого в мире социалистического государства от посягательств японских милитаристов.

«... Мы просим наше правительство, — заявили на митинге 29 июля 1938 г. рабочие Московского автозавода (впоследствии имени И. А. Лихачева), — не оставить провокацию японской военщины без последствий. Пусть фашисты испытают на своей шкуре силу и могущество нашей Родины, пусть узнают крепость и морально-политическое единство советского народа»{543}.
В определении причин возникновения конфликта на Халхин-Голе некоторый акцент был сделан на интернационализме — на выполнении союзнического долга перед «народом братской Монголии», но при этом особо подчеркивалась защита собственных границ. Это имело принципиальное значение в связи с тем, что война велась за пределами СССР, а такое идеологическое оформление снимало возможное ее восприятие как чужой и ненужной советскому народу. Накануне наступления 24 августа 1939 г. советских и монгольских войск во всех частях было зачитано обращение Военного Совета 1-й армейской группы:

«Товарищи! На границе Монгольской Народной Республики мы защищаем свою собственную землю от Байкала до Владивостока и выполняем договор о дружбе с монгольским народом. Разгром японских самураев на Халхин-Голе — это борьба за мирный труд рабочих и крестьян СССР, борьба за мир для трудящихся всего мира, удар по фашистским поджигателям войны Берлина, Токио, Рима... Час настал. Приказ командования краток: Вперед, товарищи! Смерть провокаторам войны! За Родину! За братский монгольский народ!»{544}
В советско-финляндской войне реальная психологическая и официальная идеологическая мотивировка в основном совпадали. В очень сложной международной обстановке, в условиях уже начавшейся Второй мировой войны Советское Правительство действительно было озабочено проблемой безопасности границ, особенно в столь важной их части, как район, примыкающий к Ленинграду.

Вот что о соотношении реальной психологической и официальной идеологической мотивировок «зимней» войны впоследствии написал в своих воспоминаниях Н. С. Хрущев:

«Было такое мнение, что Финляндии будут предъявлены ультимативные требования территориального характера, которые она уже отвергла на переговорах, и если она не согласится, то начать военные действия. Такое мнение было у Сталина... Я тоже считал, что это правильно. Достаточно громко сказать, а если не услышат, то выстрелить из пушки, и финны поднимут руки, согласятся с нашими требованиями... Сталин был уверен, и мы тоже верили, что не будет войны, что финны примут наши предложения и тем самым мы достигнем своей цели без войны. Цель — это обезопасить нас с севера.
Вдруг позвонили, что мы произвели выстрел. Финны ответили артиллерийским огнем. Фактически началась война. Я говорю это потому, что существует другая трактовка: финны первыми выстрелили, и поэтому мы вынуждены были ответить.

Имели ли мы юридическое и моральное право на такие действия? Юридического права, конечно, мы не имели. С моральной точки зрения желание обезопасить себя, договориться с соседом оправдывало нас в собственных глазах»{545}.

Такая позиция СССР не была принята мировым сообществом. 14 декабря 1939 г. Совет Лиги Наций принял резолюцию об «исключении» СССР из Лиги Наций, осудив его действия, направленные против Финляндского [200] государства, как агрессию. 16 декабря в «Правде» по этому поводу было опубликовано Сообщение ТАСС, в котором говорилось:

«Лига Наций, по милости ее нынешних режиссеров, превратилась из кое-какого "инструмента мира", каким она могла быть, в действительный инструмент англо-французского военного блока по поддержке и разжиганию войны в Европе. При такой бесславной эволюции Лиги Наций становится вполне понятным ее решение об "исключении" СССР... Что же, тем хуже для Лиги Наций и ее подорванного авторитета. В конечном счете СССР может здесь остаться и в выигрыше... СССР теперь не связан с пактом Лиги Наций и будет иметь отныне свободные руки»{546}.
Заключительную фразу этого заявления о «свободных руках» следует рассматривать в сложном международном контексте, в котором велась дипломатическая и одновременно стратегическая игра со многими участниками. В ней одной из действующих сторон выступала фашистская Германия с уже определившимися союзниками, с другой — Англо-франко-американская, еще не вполне оформившаяся коалиция, и с третьей — СССР, вынужденный вследствие закулисных интриг «западных демократий» пойти на соглашение с Гитлером в целях отодвинуть надвигающуюся «большую войну» хотя бы на какое-то время.

Зыбкость юридических и моральных оснований считать войну с Финляндией справедливой для СССР не могла не отразиться весьма противоречиво и на настроениях участвовавших в ней советских войск. Диапазон мнений был весьма широк — от сомнений в правомерности действий советской стороны до откровенно циничной позиции, согласно которой «сильный всегда прав». Так, в донесении Политуправления Ленинградского военного округа начальнику Политуправления РККА Л. З. Мехлису от 1 ноября 1939 г. говорится о систематической работе по разъяснению вопросов международного и внутреннего положения в частях округа «путем проведения бесед, докладов, лекций, читок и консультаций».

«Настроение личного состава всех частей в связи с докладом т. Молотова [на V внеочередной сессии Верховного Совета СССР — Е. С.] и редакционной статьей "Правды" от 3 ноября — боевое»{547},
— сообщается в донесении. Однако вслед за этим утверждением приводятся следующие факты, свидетельствующие о том, что настроения эти были не столь однозначны:

«Красноармеец 323 арт. полка Чихарев говорит: "Финляндия не приняла мирных предложений СССР и этим самым дала понять, что не хочет дружбы. Мы, если понадобится, продвинем границу от Ленинграда не только на десятки, но и на сотни километров"...
Младший командир 54-о отд. зен. артдива Полин в беседе заявил: "Зачем СССР настаивать на требованиях в переговорах с Финляндией в отношении территории, ведь Финляндии тоже нужна эта территория. 20 лет она не обстреливала, а если и будет обстреливать, то постреляет и перестанет. Мы ведь японцам не отдали высоты Заозерной. Не являются ли наши требования агрессивными".

По этим высказываниям военком т. Летуновский провел беседу с уделением особого внимания новой постановке вопроса об агрессии»{548}.

Вероятно, неопределенность и недостаточная убедительность первоначальной мотивировки советской позиции в «зимней» войне побудила перейти в пропаганде от тезиса об «обеспечении безопасности Ленинграда» к подчеркиванию только освободительных целей Красной Армии в отношении Финляндии. Классовые идеи «освобождения от эксплуатации» с помощью советских штыков нашли свое отражение в газетных [201] заголовках отчетов о многочисленных митингах трудящихся СССР «в поддержку решительных мер» Советского правительства: «Ответить тройным ударом!», «Дать отпор зарвавшимся налетчикам!», «Долой провокаторов войны!» и т. п. Недавняя терминология о «фашистах» ушла из советского пропагандистского лексикона в связи с заигрыванием с фашистской Германией. Пропагандистскими штампами стали такие выражения, как «белофинские бандиты», «финская белогвардейщина», «Белофинляндия» и др. Справедливости ради нужно отметить, что аналогичная пропаганда велась и в Финляндии, где в ходе антисоветской кампании финских рабочих призывали бороться против «большевистского фашизма»{549}.

Массовое сознание — явление чрезвычайно сложное и противоречивое, в нем переплетаются элементы социальной психологии, нравственные и мировоззренческие установки. При этом оно представляет собой синтез явлений, уходящих корнями в национальные традиции, в обыденную жизнь людей, с идеологическими установками, целенаправленно формируемыми структурами власти. Особое значение эта вторая составляющая приобрела в условиях сталинского режима. В полной мере это относится и к сознанию советских людей в период Великой Отечественной войны, в том числе участников непосредственной вооруженной борьбы с врагом.

Власть, прежде всего в лице самого Сталина, четко осознала всю значимость и всю опасность начавшейся схватки с фашистской Германией. Стратегический просчет, допущенный этой властью в определении времени и условий начала войны, сделал эту схватку еще более драматичной. В такой войне и государство, и народ могли выжить и победить лишь при предельной мобилизации и напряжении всех сил. Поэтому с самого начала власть обратилась к гражданам своей страны, откровенно заявив о всей сложности ситуации. Уже в первом обращении Советского Правительства к народу, сделанном 22 июня 1941 г. заместителем Председателя Совета Народных Комиссаров СССР и Наркомом Иностранных Дел В. М. Молотовым, была проведена параллель между начавшейся войной и событиями 1812 года, объявлены цели войны — «за родину, за честь, за свободу», прозвучали ключевые лозунги — «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами», а сама война была провозглашена Отечественной{550}. Затем, в выступлении И. В. Сталина 3 июля был подчеркнут ее особый, патриотический характер.

«Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной, — говорилось в нем. — Она является не только войной между армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск. Целью этой всенародной Отечественной войны против фашистских угнетателей является не только ликвидация опасности, нависшей над нашей страной, но и помощь всем народам Европы, стонущим под игом германского фашизма»{551}.





Кривоногов "Победа!"




В. Кудрин.




С. Рянгина "Подруги"



В самые первые дни войны реакция населения в тылу в целом соответствовала тем пропагандистским штампам, которые были выработаны в предвоенный период, и не соответствовали драматизму ситуации. Бравые песни и кинофильмы создавали образ непобедимой Красной Армии, которая запросто, за неделю-другую сокрушит любого противника. Конечно, неудачи в советско-финляндской войне несколько поколебали этот радужный образ, однако и она в конце концов закончилась результатом, которого добивался СССР. Весьма сильным фактором, работавшим на этот оптимистичный стереотип, было продвижение советских границ на запад — по всей линии от Балтийского до Черного морей [202] (присоединение прибалтийских республик, западных Украины и Белоруссии, Бессарабии и Северной Буковины). Поэтому весьма распространенной реакцией на агрессию Германии стали шапкозакидательские настроения. Руководителей противника многие советские граждане сочли за безумцев: «На кого полезли, совсем, что ли, с ума сошли?! Конечно, немецкие рабочие нас поддержат, да и другие народы поднимутся. Иначе быть не может!» Не было недостатка в радужных прогнозах.

«Я так думаю, — говорил один из рабочих металлического завода в Ленинграде, — что сейчас наши им так всыплют, что через неделю все будет кончено...» — «Ну, за неделю, пожалуй, не кончишь, — отвечал другой, — надо до Берлина дойти... Недели три-четыре понадобится»{552}.
Конечно, высшее руководство было гораздо больше, чем рядовые граждане, осведомлено о реальном положении дел. Однако и оно не представляло себе в полной мере всей тяжести и перспектив разворачивавшихся событий.

Отрезвление произошло очень быстро. Сведения, поступавшие с фронтов, свидетельствовали о страшной опасности, нависшей не только над советским государством, но и над всем народом. Враг оказался не только коварен, но и очень силен и беспощаден. Так что всем стало ясно, что предстоит схватка не на жизнь, а на смерть, которая коснется каждой семьи и каждого гражданина. И здесь вступили в действие глубинные психологические механизмы, которые не раз в российской истории спасали страну, находившуюся на краю пропасти. Произошел подъем всех моральных сил народа, оказались задействованы его вековые традиции, готовность к самоотверженности, самоотречению и самопожертвованию во имя спасения своей страны. Классовые лозунги постепенно вытеснялись из пропагандистского лексикона государства, заменяясь патриотическими. Не случайным после тяжелых поражений начала войны было обращение Сталина к национальным чувствам русского народа, ранее попиравшимся идеологическими догматами: духовные силы были призваны спасти положение там, где оказались недостаточными силы материальные. Так, весьма необычным оказалось соединение в одной речи Верховного Главнокомандующего на параде Красной Армии 7 ноября 1941 г. революционных советских и старых русских традиций:

«Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»{553}
Закономерным (и традиционным) было создание в самые трудные дни войны народного ополчения. Конечно, можно критически относиться к вопросу об эффективности использования такого рода слабо обученных формирований в современной войне, однако фактом является мощный патриотический подъем, который, несомненно, повлиял на перелом в трагическом для страны ходе событий. Приведем лишь один, достаточно типичный документ — заявление рабочего московского машиностроительного завода Ф. В. Денисова от 8 июля 1941 г.:

«Мне 50 лет. Я здоров и бодр. Я участник вооруженного восстания 1905 г. Участвовал в империалистической войне, громил немцев. Был добровольцем в Красной гвардии, в Октябрьской революции выступал против юнкеров. В боях у Красных казарм был ранен. Но сейчас мои раны зажили. [203] Я могу защищать советскую землю и крепко постою за Советскую власть. Прошу зачислить в ряды добровольцев»{554}.
Широко были распространены коллективные заявления работников предприятий и учреждений, студентов вузов и старшеклассников с просьбой отправить их на фронт. О большом размахе патриотического подъема свидетельствует создание в конце июля 1941 г. по инициативе трудящихся Фонда обороны.

Почти на всем протяжении Великой Отечественной, при неоднократном неблагоприятном для СССР развертывании событий на фронтах, общее морально-психологическое состояние в основном оставалось достаточно высоким, сохраняя ту патриотическую тональность, которая была задана еще в начале войны. Несомненно, весьма существенную роль в этом сыграла корректировка официальных идеологических формул, сместивших акценты с идеи классовой борьбы на национально-государственное единство в противостоянии агрессору, — на единство власти, армии и народа. Интересна оценка радикальной смены идеологических ориентиров, произошедшей в Москве в годы войны, которую дает в своих мемуарах генерал Ш. де Голль:

«В эти дни национальной угрозы Сталин, который сам возвел себя в ранг маршала и никогда больше не расставался с военной формой, старался выступить уже не столько как полномочный представитель режима, сколько как вождь извечной Руси»{555}.
Таким образом, одним из важнейших итогов Великой Отечественной, помимо всех стратегических, геополитических и других результатов, стало существенное изменение официальных идеологических постулатов.

«Знаменитый сталинский тост на победном банкете — «за великий русский народ» — как бы подвел окончательную черту под изменившимся самосознанием власти, сделав патриотизм наряду с коммунизмом официально признанной опорой государственной идеологии»{556}, —
анализируя изменения внутренней политики советского государства в период войны, отмечает митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн.

«Содержательная» эволюция идеологического оформления войны происходила постепенно. Основным механизмом внедрения идеологических формул, вырабатывавшихся «на высшем уровне», в массовое армейское сознание, являлись средства партийно-политической и агитационно-пропагандистской работы в войсках. При этом постоянно осуществлялся контроль за настроениями в армейской среде, «обратная связь», позволявшая как корректировать действия политико-пропагандистского аппарата, повышать эффективность его воздействия, так и устранять «возмутителей спокойствия», отслеживать и пресекать нежелательные настроения. И здесь политические органы тесно взаимодействовали с карательными — СМЕРШем, Особым отделом, военным трибуналом и т. д. В документальном отражении этих явлений особое место принадлежит таким источникам, как политсводки и политдонесения, а также аналитические материалы военной цензуры.

В Центральном Архиве Министерства Обороны отложился значительный комплекс документов Главного Политуправления Вооруженных Сил, в фондах каждого фронта, армии, части собраны материалы политорганов, которые, с одной стороны, активно использовались в советской историографии в качестве «иллюстраций» к идеологическим схемам; с другой, — оставались почти недоступными для историков, не связанных с партийными и военно-политическими структурами. Сложности в получении допуска к ним сохраняются до сих пор. [204]

Традиционно из данного источника черпались сведения о партийно-политической работе ВКП(б) в армии и на флоте, о мужестве и героизме личного состава частей и соединений, но тщательно замалчивались многие другие вопросы, отраженные в донесениях политорганов в адрес вышестоящих инстанций. В действительности круг проблем, охватываемых ими, довольно широк — от отчетов по выполнению директив Главного Политуправления до хроники чрезвычайных происшествий, но при всем их разнообразии можно выделить два основных направления, два слоя информации, отражающих два уровня общественного сознания — не в философском, но психологическом аспекте. Об этом свидетельствует само название документа: «Еженедельная сводка о проделанной партийно-политической работе по обеспечению выполнения боевых задач и боевой учебы и политико-моральном состоянии личного состава частей армии». Обращает на себя внимание термин «политико-моральное состояние». Его трактовка как бы раздваивается: с одной стороны, фиксируется внешняя реакция личного состава на официальные политические мероприятия, то есть выступления на митингах и красноармейских собраниях, посвященных важным событиям — приказам Верховного Главнокомандующего, успешным боевым операциям на этом или других фронтах, расследованиям преступлений оккупантов, проведению подписки на Государственные займы и т. п.; с другой стороны, дается информация о настроениях в частях на «бытовом уровне» — о разговорах бойцов между собой без оглядки на начальство и политорганы, то есть сведения, полученные от агентуры из среды самих этих бойцов.

В плане психологическом данный информационный слой позволяет не просто понять подлинное отношение людей к тем или иным событиям, но и высвечивает внутреннюю противоречивость этого отношения, когда одобрение и поддержка «партии и правительству», высказанные на многолюдном митинге, дополняются словами недовольства в узком кругу друзей, причем, и то, и другое — вполне искренне. Что это — раздвоение сознания? Страх перед карательными органами? «Чувство локтя», когда энтузиазм массы захлестывает даже трезво мыслящего индивида? Привычка к двойному мышлению — помпезно-официальному и обыденному? Или все это вместе взятое? Впрочем, одобрение «глобального масштаба» сочеталось, как правило, с недовольством «мелкого характера» — плохим питанием, тяжелыми условиями жизни, придирками начальства и т. п. Но как только последнее выходило за бытовые рамки и приобретало политический оттенок, дело изымалось из ведения политотдела и направлялось в СМЕРШ.




Б. Лавренко




В. Таутиев "Май 1945 года"




Сидоров Валентин Михайлович "День Победы"




А. Китаев "Возвращение с Победой"



Другой аспект проблемы — распространение института доносительства, его психологические корни, а также, что именно воспринималось сталинской системой как недозволенное, «крамольное», подлежащее различным мерам взыскания. Наиболее важным здесь является слой информации, затрагивающий «отрицательные настроения» в армии, вернее, то, что подразумевали под ними политорганы и как они с этим боролись. В ряде случаев в деле можно проследить дальнейшую судьбу человека, неосторожно высказавшего свое мнение в присутствии соглядатая и взятого «на заметку» бдительными политработниками или «особистами». С другой стороны, огромный интерес представляет информация о бытовых условиях жизни на фронте и в тылу, отраженная в «настроениях», те детали и подробности, которые необходимы исследователю для воссоздания исторической обстановки, построения модели, максимально приближенной к изучаемому объекту прошлого. [205]

В способах обобщения информации и выводах из нее в политсводках (что особенно видно при сопоставлении с первоисточником-донесением) проявлялись как общие подходы политорганов к отдельным вопросам, так и личные качества составителя, его образовательный уровень. В некоторых случаях оценки вполне объективны, в других — тенденциозность граничит с фальсификацией. Последнее, однако, ни в коей мере не снижает ценности источника. Напротив, эти его особенности могут быть использованы при изучении атмосферы сталинской эпохи, тех приемов и методов, которыми пользовались в своей работе идеологические структуры. Здесь также прослеживается взаимосвязь служебной документации политорганов с агитационно-пропагандистскими материалами.

Несмотря на активную работу мощного политико-пропагандистского аппарата, «отрицательные» настроения, отражающие трудные условия фронтового быта, усталость от постоянного риска, конфликты с начальством или товарищами по службе, наконец, естественную реакцию на поражения наших войск и т. п., безусловно, были широко распространены в действующей армии. Находили они отражение и во фронтовых письмах, хотя проследить их по данному виду источников весьма сложно по ряду причин. В качестве первоисточника их дошло до нас очень мало, а изданные в советское время публикации нередко тенденциозно «отредактированы» и подобраны «тематически» с целевой направленностью — показать героизм и патриотизм советских людей, их высокие душевные качества. Что касается писем, которые не соответствовали этой идеологической установке, то их не помещали в сборниках, не выставляли в экспозициях музеев, в которые они могли попасть лишь случайно, «по недосмотру», а если уж попадали, то оставались в хранилище, недоступном для широкой публики. В результате такого подхода оставалась недосказанность, «фигура умолчания», жизнь человека на войне представлялась односторонне, в героико-романтизированном виде. Огромный пласт документов, бесценных и искренних свидетельств, остается «неподнятым», как, например, до сих пор закрытые для исследователей материалы военной цензуры в Центральном Архиве Министерства Обороны. Нам удалось лишь случайно получить доступ к комплексу документов, относящихся к работе этого органа, обнаружив их среди других материалов — политдонесений 19-й армии, куда они попали в ответ на запрос политотдела о настроениях среди военнослужащих. Следует отметить, что военная цензура была озабочена не только и не столько сохранением военной тайны (места дислокации частей, их нумерации и т. п.), сколько настроениями в действующей армии. В этом, кстати, кроется причина того, что мы оказались лишены многих духовных ценностей того времени — мыслей, оценок, стихов, которые авторы писем с фронта утаивали, удерживали в себе, зная, что им не миновать военной цензуры. Люди, без страха поднимавшиеся в атаку на врага, среди своих боялись «сболтнуть лишнее» и угодить в СМЕРШ.

В целом, эти категории источников интересны прежде всего в плане изучения механизмов и результатов психологической обработки масс.

Важнейшими средствами агитационно-пропагандистской работы в войсках, обеспечивавшими соединение идеологического оформления войны с массовой психологией, являлись лозунги. При этом особую роль играли лозунги-символы, призванные внедрить в сознание советских людей ключевые ценности и модели поведения. Так, основополагающим символом, имевшим одинаковую значимость на всем протяжении [206] войны, являлся лозунг «За Родину! За Сталина!» До сих пор он остается одним из главных аргументов приверженцев «отца народов»: «С этим именем мы ходили в бой, с этим именем умирали!» Вряд ли можно усомниться в искренности их слов. Но необходимо понять, как именно это происходило, откуда возник лозунг, кто и почему выкрикивал в бою ставшую легендарной формулу? Ответ на эти вопросы мы находим в политдонесениях:

«Среди коммунистов и комсомольцев были распределены боевые лозунги, которые должны были выкрикиваться в момент атаки. Выйдя скрытно в район сосредоточения, подразделения охватили дугой расположения противника. По сигналу атаки роты стремительным броском с возгласами "За Сталина", "За Родину", "Смерть немецким оккупантам", преодолевая проволочные заграждения и минные поля, ворвались в окопы противника... При выполнении боевой задачи личный состав проявил беззаветную храбрость, мужество и отвагу»{557}.
Выкрикивание лозунгов в бою являлось одной из форм партийно-политической работы в войсках. В качестве недостатков такой работы отмечались

«случаи, когда коммунисты, находившиеся около агитаторов, провозглашавших лозунги, не подхватывали их и не делали достоянием своих соседей»{558}.
Пропагандистское происхождение мифа, в соответствии с которым оценка военной, полководческой роли Сталина воплотилась в призыве «За Родину, за Сталина!», подчеркивает писатель Василь Быков:

«В атаках сплошь и рядом звучали иные восклицания, — пишет он. — Хотя, как это было заведено, провозглашатели лозунгов и выкриков обычно назначались накануне, на комсомольских и партийных собраниях, откуда эти лозунги и перекочевывали во фронтовую печать. Но выкрикивали ли их на деле, того установить не представляется возможным, так как невозможно было расслышать»{559}.
Солидарен с ним и Вячеслав Кондратьев, утверждая, что на фронте крики

«За Родину, за Сталина!», которыми подбадривали бойцов политруки, парторги и комсорги, принимали за обычные, знакомые еще с довоенных времен политические лозунги, а потому, «повторяя первую часть, не всегда и не все тянули вторую, заменяя ее простым "ура", понимая, что два эти понятия несоизмеримы, что идти на смерть можно лишь за Родину, но не за какого-то одного человека, кем бы он ни являлся»{560}.
Впрочем, не будем обобщать: культовые настроения во время войны усилились, и многие люди были предельно искренними, выкрикивая эти слова. Но ясно одно: знаменитая формула возникла не «по инициативе снизу», а целенаправленно насаждалась идеологическими структурами.

Следующей относительно масштабной, хотя и локальной войной, была война в Афганистане. Она оказалась самой длительной войной России в XX веке и очень специфической с точки зрения ее идеологического оформления. Охватив очень разные периоды внутреннего развития СССР, от последних лет так называемого брежневского «застоя» она протянулась вплоть до завершающей фазы «перестройки», почти кануна распада СССР. Соответственно, образ этой войны, который пыталась передать власть для внешнего и внутреннего потребления, радикально менялся, вобрав в себя противоречия внутриполитических коллизий в советском руководстве и в развитии страны. В целом, с этой точки зрения войну можно разделить на три больших этапа.

На первом события в Афганистане вообще не признавались войной, а чем-то вроде гуманитарной помощи дружественному афганскому народу. [207]Фактически до 1987 г. (хотя первые публикации стали появляться в 1984 г.) сам факт войны старались скрыть, вплоть до того, что погибших солдат хоронили в тайне под покровом ночи. В этот период многим военнослужащим в Афганистане присваивали высокие государственные награды, в том числе и звание Героя Советского Союза, однако из газетных публикаций следовало, что получены они за участие в полевых учениях, «боях» с «условным противником», а также за помощь афганцам в хозяйственных работах{561}.

Основания для такого освещения событий были, пожалуй, лишь в самом начале пребывания советских войск в Афганистане.

«Первые полгода наши части там действительно занимались только тем, что помогали строить им дороги, восстанавливать школы, и так далее, — вспоминает майор В. А. Сокирко, — а война пошла уже позже, потому что, видимо, была неправильная политика и, в частности, религиозная политика. Но это у них там уже какие-то свои начались проблемы, а может, и наши им добавили с экспортом социализма на афганскую землю»{562}.

Небесная Лиса      08-05-2012 12:13 (ссылка)
Re: Человек и война
Официальной мотивировкой в тот период было «выполнение интернационального долга в дружественном Афганистане по просьбе революционного афганского правительства». В это понятие тогда вкладывался почти исключительно мирный смысл. Однако для самих армейских подразделений, которые выполняли этот «долг» отнюдь не на «сельхозработах», предлагалось другое обоснование: не отстаивание завоеваний Апрельской революции, а защита южных рубежей собственной страны. Эта мотивировка в целом находила отклик в сознании большинства военнослужащих. Вот как вспоминает об этом подполковник погранвойск В. А. Бадиков:

«Отношение в то время к войне было однозначным: что кругом нас противник, что границы наши близко примыкают к боевым действиям, и для того, чтобы обезопасить границу и местное население, мы должны были обеспечить это с той стороны. Такое же отношение осталось и сейчас. И, как показывает опыт нынешней службы в Таджикистане, например, — мы были правы. Мы знали, что если не будет на той стороне наших частей, резня перенесется на эту сторону. Как говорится в "Белом солнце пустыни": "Восток — дело тонкое". Мы это понимали и раньше»{563}.
Эту позицию подтвердил в своем интервью и майор С. Н. Токарев, участвовавший в действиях ОКСВ в 1982-1984 гг.:

«Я не сказал бы, что какой-то сильный подъем патриотический был, но было одно понятие и отсюда сильное направление всей работы с солдатами. И сам себя я в этом убеждал: что вот Афганистан находится на вершине, а у подножия этой вершины — Уральские горы, и если американцы поставят там свои ракеты, досягаемость будет полная, и нам поступаться своими интересами никак нельзя... Эта мысль, что мы защищаем не чужую революцию, а южные рубежи нашей Родины, — мне кажется, она была действенная. Было понимание необходимости своего пребывания там»{564}.
Для кадровых военных целесообразность участия советских войск в афганском конфликте определялась еще одним специфическим аспектом — поддержанием боеспособности вооруженных сил на основе приобретения значительной частью военнослужащих боевого опыта, испытания новых видов оружия, отработки стратегии и тактики боевых действий в конкретных условиях и т. д.

«Все-таки, несмотря ни на что, Афганистан был хорошей школой для нашей армии, — утверждает В. А. Сокирко. — Может, это прозвучит несколько жестоко по отношению к тем людям, которые погибли, но все-таки 15 тысяч человек за 10 лет... У нас только по Москве, [208] наверное, в автокатастрофах больше погибло. Хотя жаль, конечно же, любого погибшего, можно было бы все отдать, чтобы не было потерь... А для армии — это была школа, приобретение действительно боевого опыта, даже для проверки каких-то своих чувств. Вот сейчас офицеры-"афганцы" очень сильно шагнули вперед в военной карьере, в том плане, что у них особое мышление, тактическое мастерство...»{565}
Конечно, даже в начале войны у военнослужащих с достаточно широким кругозором, преимущественно офицеров, не могли не возникать некоторые сомнения.

«В то время, когда эта война начиналась, когда нас туда отправляли, может, внутри каждый из нас чувствовал и знал, что это война ненужная, что мы пришли воевать на чужую землю, что это война бесполезная, на опыте, может быть, и Вьетнамской войны, но, с другой стороны, в армии есть приказ, и приказ выполняется, а не обсуждается»{566},
— говорит майор И. Н. Авдеев. Впрочем, эта «мудрость задним числом», возможно, является корректировкой при переосмыслении прошлого, «ошибкой ретроспекции»: интервью респондент давал автору в конце 1993 г.

Национально-государственная мотивировка участия СССР в войне в Афганистане все-таки находила больший отклик в сознании кадровых военных. Войну в основном считали справедливой и верили в успех.

«Была ли вера в победу, в правоту своего дела? — спрашивал себя полковник В. В. Титаренко и отвечал: — Ну, конечно. В тот период, конечно. И победа, мы хотели, чтоб была, и правота была. И защищали кого-то... Даже не кого-то, а престиж своей страны. Американцы тоже в свое время, да и сейчас говорят: "Мы свои интересы защищаем во всех точках земного шара". А почему мы не можем? Мы тоже богатая и крепкая страна, и у нас есть свои политические и стратегические цели, которые стоят перед нашим правительством, народом, страной...»{567}
Вместе с тем, кадровые офицеры, безусловно, осознавали специфику вооруженных действий на Востоке, в обществе с традиционной мусульманской культурой, с развертыванием партизанского движения и т. д.

«Особенность войны в Афганистане была в том, что это чужая страна, и поначалу мы туда вошли как интернационалисты, а потом, когда развязались столкновения с бандформированиями, уже шла борьба за выживание: кто кого. Либо они нас, либо мы их»{568},
— рассуждает В. А. Сокирко.

Начиная с 1987 г. информация о событиях в Афганистане постепенно становилась более открытой и адекватной. Было признано, что в этой стране фактически ведется война, но преобладала героизация в ее освещении, в духе революционного романтизма. Формула «интернациональный долг» наполнилась иным смыслом, включившим военную помощь революционному афганскому народу против внутренней контрреволюции и иностранных бандформирований (имелся в виду Пакистан). Однако вскоре на этот «романтический» этап наложился третий — критический, переходящий в прямое очернительство роли Советской Армии и СССР в целом во внутриафганском конфликте.

14 апреля 1988 г. в Женеве министрами иностранных дел Афганистана, Пакистана, СССР и США был подписан блок документов по политическому урегулированию положения вокруг Афганистана. Было принято решение о выводе оттуда советских войск, которое началось 15 мая 1988 г. и официально завершилось 15 февраля 1989 г. В этот период пошел поток критических публикаций в средствах массовой информации и оценок на высшем государственном уровне. Наконец уже в декабре 1989 г., на [209] II Съезде народных депутатов СССР, решение о вводе войск в Афганистан в декабре 1979 г. было признано политической ошибкой{569}.

Интересно, как это официальное идеологическое оформление войны сказываюсь на психологии личного состава «ограниченного контингента советских войск».

По свидетельству воинов-«афганцев», побывавших в этой стране на разных этапах войны, восприятие участия СССР во внутриафганских делах и отношение к этому у военнослужащих ОКСВ постепенно менялось. Если вначале многие действительно верили официальным формулировкам об «интернациональной помощи» более развитого социалистического соседа революционному Афганистану, решившему вырваться из средневековой отсталости, то по мере расширения боевых действий и ожесточения сопротивления афганской оппозиции, развертывания партизанской войны, все чаще возникали вопросы: «Зачем мы здесь?» Официальным ответом на них был перенос акцентов в политико-воспитательной работе с формулировок о помощи афганской революции на защиту государственных интересов СССР — от «козней американского империализма» в Центральной Азии и от угрозы южным границам СССР. Но на третьем этапе, когда произошла полная дезориентация в идеологических установках и в политическом обосновании участия СССР в афганском конфликте, которая особенно обозначилась после переговоров Горбачева с Рейганом в 1987 г., когда была достигнута договоренность о выводе советских войск, и Женевских переговоров 1988 г., закрепивших и оформивших это решение, морально-психологическое состояние ограниченного контингента оказалось чрезвычайно тяжелым. Широкое распространение получили такого рода разговоры между военнослужащими: «Если эта война — политическая ошибка, то почему мы должны и дальше рисковать своей жизнью?» «Кто мы теперь и как нас после всего этого встретят дома? Как будут называть? Жертвы политической ошибки? Убийцы?..» и т. п.

На примере Афганской войны особенно очевидна теснейшая связь политико-идеологического обоснования войны, ее мотивировки с морально-психологическим состоянием армии и всего народа. Еще раз подтвердилась старая истина, что война проиграна не тогда, когда войска понесли поражения в отдельных битвах, а когда руководство, общество и страна признали себя побежденными.

А в армии в результате Афганской войны широко распространилось мнение (и чувство): «Нас предали! Мы теперь никому не нужны...» И предательство это было осуществлено руководством собственного государства и «гражданским обществом». Так в сознании многих воинов-«афганцев» развертывание демократии в стране стало ассоциироваться с изменой.

Морально-психологическое состояние войск и идеология
Безусловно, ключевым для морально-психологического состояния войск в условиях войны является формирование определенных ценностных установок (любовь к Отечеству, патриотические чувства, воспитываемые еще в мирное время), представлений о справедливом характере и целях войны, убеждений в правоте и силе своей армии. Но формирование определенного отношения к своей стране, к войне, ее характеру и целям не является единственными направлениями идеологической, политико-воспитательной [210] работы, осуществляемой в войсках и влияющей на их морально-психологическое состояние. В конкретных боевых условиях решающее значение могут приобретать другие идеолого-психологические аспекты: отношение к врагу, к своей армии и к товарищам по оружию, к опасностям и тяготам войны, к союзникам, к гражданскому населению других стран и т. д., причем нередко они оказываются элементами взаимосвязанной системы представлений, ценностей, психологических установок, действующих взаимосвязанно и взаимозависимо.

Без чувства боевого товарищества, коллективизма, взаимовыручки, являющихся позитивными идейно-психологическими качествами в отношении к своей армии и к товарищам по оружию вообще невозможно говорить об армии как эффективном общественном институте. В русской армии эти качества культивировались традиционно, могли изменяться лишь акценты в их идеологическом оформлении (например, воспитание «советского коллективизма» и т. п.). Для отдельных видов вооруженных сил, родов войск и конкретных боевых профессий значение этих качеств было особенно велико. Так, особое «чувство локтя», от которого зависела слаженность в боевых действиях, эффективность и, в конечном счете, вероятность выживания, требовалось экипажам летчиков, танкистов, морякам, особенно подводникам, разведчикам, десантникам и др.

Столь же «универсальный» характер имели общепсихологические качества, формируемые в отношении к опасности и тяготам войны: мужество, стойкость, готовность к самопожертвованию, и др. Здесь действовали обычные для всех армий инструменты воздействия командования на личный состав: с одной стороны, поощрение позитивных качеств (за смелость и находчивость в бою, спасение командира и т. п. — боевые награды; популяризация позитивных образцов поведения в конкретных ситуациях; создание индивидуальных и коллективных символов, олицетворявших поощряемую модель поведения, и т. д.); с другой стороны, — осуждение и наказание за следование негативным формам поведения (за трусость, паникерство, отступление без приказа, сдачу в плен, дезертирство и т. п. — позор, военный трибунал, штрафной батальон и т. д.). Так, в Приказе № 4 командующего 2-й армии Северо-Западного фронта генерала Самсонова от 25 июля (7 августа) 1914 г. было сказано:

«Попадать в плен — позорно. Лишь тяжело раненый может найти оправдание. Разъяснить это во всех частях»{570}.
От войны к войне менялись преимущественно конкретные формы или названия поощрений и наказаний, но суть их оставалась прежней.

Более дифференцированным в разных войнах, в которых участвовала Россия в XX веке, было отношение к врагу. Это чрезвычайно важная мотивационно-психологическая область, напрямую влияющая на характер и ход боевых действий. Очевидно, что отношение к врагу должно быть негативным.

«Общей во всех воюющих странах стороной патриотизма в военное время является проецирование на враждебную страну, ее народ и правителей всевозможных негативных стереотипов, причем в самой доходчивой и упрощенной форме»{571}.
Но здесь опасны и недооценка, и переоценка противника. По отношению к нему у личного состава армии и населения должно сформироваться сложное и противоречивое сочетание чувств — ненависти и презрения одновременно.

Недооценка сил врага приводит к шапкозакидательским настроениям, результатом которых может стать неадекватный уровень готовности к противоборству. Такие факты имели место (и плачевный для русской армии [211]результат) в русско-японской войне (японцы — нецивилизованные «макаки»), в советско-финляндской «зимней» войне (эту маленькую Финляндию «раздавим в два счета»), накануне и в начале Великой Отечественной и даже в Афганской. Без определенного уровня ненависти к врагу вряд ли возможно эффективное ведение войны, а ненавидеть слабого врага сложно.

С другой стороны, переоценка сил врага в сочетании с недооценкой собственных может привести к паническим настроениям (пример — пораженчество в конце русско-японской войны и на завершающей стадии Первой мировой). Поэтому традиционным идеологическим инструментом, наряду с воспитанием ненависти является воспитание презрения к врагу. Средством такого воспитания и пропаганды является сатирическое, карикатурное изображение врага, которое было широко распространено в Первую мировую войну (цирковая пантомима, ярмарочные балаганы, сатира, карикатура и фарс, причем главным персонажем патриотических открыток и комических лубков являлся кайзер Вильгельм, который изображался в них в виде разъяренного кабана или сидящим в клетке зоопарка). Но и во Вторую мировую войну сатирическое изображение врага было важным средством «принизить» сильного и жестокого противника, которого были все основания бояться, и таким образом внушить своей армии уверенность в собственных силах, в способность победить (Гитлер в карикатурах Кукрыниксов был самым популярным персонажем).

В конкретных условиях некоторых войн особое значение могло приобретать отношение к гражданскому населению противника — в тех случаях, когда боевые действия велись на чужой территории. Как правило, задачей армейского командования на вражеской территории являлось поддержание дисциплины в войсках, предотвращение ненужных эксцессов в отношении мирных жителей (насилия, мародерства и т. п.) и, как следствие, морального разложения своих солдат. Однако проблема, как правило, осложнялась другой задачей — обеспечить безопасность собственных войск во враждебном окружении. Так, в Первую мировую войну при вступлении русской армии на территорию Восточной Пруссии в августе 1914 г. среди местного населения было распространено следующее объявление русского командования:

«Объявление всем жителям Восточной Пруссии
Императорские Российские войска вчера, 4 августа, перешли границу Пруссии и двигаются вперед, сражаясь с войсками Германии. Воля Государя Императора — миловать мирных жителей.

По предоставленной мне власти объявляю:

1. Всякое сопротивление, оказываемое императорским войскам Российской армии мирными жителями, — будет беспощадно караться, невзирая на пол и возраст населения.

2. Селения, где будет проявлено хоть малейшее нападение или оказано мирными жителями сопротивление войскам или их распоряжениям, немедленно сжигаются до основания.

Если же со стороны жителей Восточной Пруссии не будет проявлено враждебных действий, то всякая даже малейшая оказанная ими Российским войскам услуга будет щедро оплачиваться и награждаться.

Селения же и имущества будут охраняться в полной неприкосновенности»{572}.[212]

Командирам корпусов было отдано распоряжение накладывать на оказывающее сопротивление население контрибуцию, брать заложников, а захваченных с оружием в руках или при порче телеграфов — вешать. Вместе с тем, предлагалось предавать суду и расстреливать собственных мародеров{573}.

Приказы отнюдь не оставались на бумаге: карательные меры применялись достаточно широко. Так, в письме полковника Крымова генералу Самсонову от 10 (23) августа 1914 г. содержится информация о взятии русскими войсками г. Нейдебург, который был подвергнут бомбардировке за то, «что жители стреляли в казаков». Далее полковник сообщает, что

«при входе в город войск были омерзительные случаи. Выбивали в пустых квартирах окна и грабили»,
из чего он делает вывод:

«Нужно издать приказ, чтобы за грабеж кого-нибудь расстреляли, нужно, чтобы за войсками двигались полевые суды, иначе легко впадут в мародерство»{574}.
А в телеграмме командира 6-го корпуса генерала Благовещенского от 16 (29) августа 1914 г. говорится о репрессивных акциях по отношению к гражданскому населению Ортельсбурга, также оказавшему сопротивление:

«Во время движения жители обстреливали колонны. Принимались карательные меры»{575}.
Нередко ситуация усугублялась тем, что трудно или даже невозможно было отделить гражданское население от вооруженного врага. В таких условиях наши войска оказались в Афганистане, где война приобрела характер партизанского сопротивления. Днем афганец мог быть мирным декханином, а ночью — душманом, из-за угла нападающим на советских солдат.

В некоторых вооруженных конфликтах особое значение приобретало отношение к союзникам. Для России в XX веке это было характерно только для двух мировых войн.

Для Первой мировой войны факт этой значимости отражен в письме начальника штаба Верховного Главнокомандующего генерала Н. Янушкевича главнокомандующему войсками Северо-Западного фронта генералу Жилинскому от 28 июля (10 августа) 1914 г.:

«Принимая во внимание, что война с Германией была объявлена сначала нам и что Франция как союзница наша считала своим долгом немедленно же поддержать нас и выступить против Германии, естественно и нам, в силу тех же союзнических обязательств, поддержать французов ввиду готовящегося против них главного удара немцев. Поддержка эта должна выразиться в возможно скорейшем нашем наступлении против оставленных в Восточной Пруссии немецких сил»{576}.
Поэтому и в пропагандистской работе в войсках позитивное отношение к союзникам достаточно часто подчеркивалось. Например, были выпущены открытки с изображением симпатичных солдат в форме стран Антанты, причем русский солдат ничем не выделялся в этой серии{577}. Но в целом у подавляющего большинства нижних чинов русской армии представление о союзниках было не менее, а может быть, и более расплывчатым, чем о противниках, с войсками которых им приходилось иметь дело: крестьяне в солдатских шинелях не разбирались в тонкостях международной политики. У образованной части общества и, соответственно, армии отношение к союзникам в ходе войны менялось — от чувства симпатии к ним в начале к постепенному росту недоверия и выражению недовольства тем, что «они взвалили основную тяжесть войны на Россию»{578}. Ситуация резко осложнилась после Октябрьской революции, когда общество оказалось расколотым и вовлеченным в Гражданскую войну, а бывшие союзники России не только поддержали одну из противоборствующих сторон, но и явились [213] организаторами интервенции, что надолго утвердило в массовом сознании населения уже Советской России их враждебный образ.

Впоследствии, уже во Второй мировой войне, отголоски этой враждебности не могли не сохраняться, формируя по отношению к союзникам большую долю недоверия, которое усиливалось и вследствие собственно предвоенной международной ситуации. Во второй половине 1930-х годов, когда явно назревал новый мировой военный конфликт, будущие союзники СССР не раз проявляли как открытую враждебность, так и коварство в тайной дипломатии. В советской пропаганде на определенном этапе Англия выступала не менее вероятным противником, чем фашистская Германия. К тому же в ходе самой войны союзники давали веские основания усомниться в своей надежности, в течение нескольких лет откладывая открытие «второго фронта». Не менее важными были и классовые стереотипы, внедренные в сознание советских людей за два предвоенных десятилетия, согласно которым капиталистические державы могли восприниматься только как временные союзники СССР против общего врага, а в будущем могли рассматриваться как вероятные противники. Не способствовала формированию целиком положительного образа союзника и советская пропаганда, которая, с одной стороны, вполне объективно подчеркивала затягивание с открытием «второго фронта», а с другой, — все же преуменьшала реальную помощь союзников по ленд-лизу, сводя ее преимущественно к продовольственным поставкам. Кстати, в конце войны, когда советские войска уже брали штурмом Берлин, в разговорах между собой солдаты не исключали возможности «дальнейшего похода на Европу» — против нынешних союзников, любить которых было особенно не за что{579}.




В. Киселев "Вернулся! "



В. Лихо "Не плачь, деда!"




Лопухов "Победа!"




И. Белоглазова "Салют Победы"



Итак, идеологический фактор в войнах XX века не только смыкался и переплетался с психологическим, но нередко оказывался ведущим: от сильной, «грамотной» идеологической мотивации войны, от интенсивности и точности «политико-воспитательной работы» (при всех различиях в ее конкретном оформлении в каждой войне) напрямую зависело морально-психологическое состояние войск. Его недоучет способствовал поражению и вел к нему даже при наличии достаточного военно-стратегического потенциала.

ilya i      08-05-2012 12:26 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
Eлена Максимова      08-05-2012 12:48 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
Огромное спасибо ! Про войну мне рассказывал отец , вместо сказок , на ночь. Я очень любила его слушать .Тогда он был мальчишкой. Истории повторялись, но я слушала их с неизменным интереcом и переживала события.Сколько времени прошло , но я всё помню! У отца всегда выступали слёзы , когда он смотрел фильм о войне или слышал военные песни и я его понимала...Ещё раз благодарю ! С наступающим праздником Победы!!!
Дилеран Школьная      08-05-2012 12:53 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
!!!!
Зинаида@ Zinaida      08-05-2012 13:16 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
Аль-Эскандар Завоеватель      08-05-2012 13:18 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
однако война не кончилась а в полном разгаре http://my.mail.ru/community... - что делать -
http://my.mail.ru/community... - путь к самостоятельному мышлению
Елена Булатбекова      08-05-2012 13:24 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
marina bezgubenko      08-05-2012 13:40 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
ПОДРЯД УХОДЯТ ВЕТЕРАНЫ
Мы понимаем, что когда-то
Придут совсем другие даты.
Не будет больше ветеранов.
Их не останется в живых.
Ни рядовых, ни офицеров,
Ни покалеченных, ни целых,
Ни благородных генералов,
Ни бывших зеков рот штрафных.

Кто им потом придет на смену?
Кого придется звать на сцену
Чтоб окружить своей заботой
Когда нагрянет юбилей?
Подряд уходят ветераны.
Им обдувает ветер раны,
Их ордена лежат забыты,
А имена горят сильней.

А, может, это всё логично?
Но очень больно, если лично
Ты с этим связан был и даже
Не понимал тогда всего.
Мне раньше искренне казалось,
Что папе много жить осталось,

Но уж который День Победы
Мы отмечаем без него.

Петр Давыдов
Комментарий удален
виктория *******      08-05-2012 13:45 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
А для меня 9 мая- день рождения!!!!!!!!!
Василиса *      08-05-2012 13:53 (ссылка)
Re: Человек и война: дни войны и день победы
для меня это Праздник со слезами на глазах (хоть и не мои слова, но созвучно с душой), все время от воспоминания, просмотра фильмов слезы стоят и ком в горле
· 1 ·  2   Далее ›