Все игры
Обсуждения
Сортировать: по обновлениям | по дате | по рейтингу Отображать записи: Полный текст | Заголовки

Про бакинский КВН

Нашел я старый фотоальбом – кавээновские фотографии и подписи к ним. Фотографий много, но не все качественные, поэтому покажу несколько.
Хорошее было время в университете, приятно вспоминать. Я учился на четвертом курсе, когда по телевидению стали показывать из Москвы первые передачи КВН. Сейчас я уж не помню, кто предложил организовать на факультетах команды и попробовать сыграть. В команду физфака я пришел, когда она уже была практически сформирована. 8 марта 1965 года была встреча-представление факультетских команд – каждая показала свою «визитную карточку», но очки тогда не присуждались, конкурсов не было. Команда физиков сделала для «визитки» десять огромных томов (высотой метра два) «Теоретической физики» Ландау и Лифшица. Команда пряталась в книгах, книги выносили на сцену, ставили в ряд, и команда появлялась под звуки бодрой музыки. Я уже не помню, что мы тогда говорили, в памяти остался только лозунг: «Жюри, не жури, а не то – смотри!».
Потом начались соревнования. Первое – тройное: физики, математики, востоковеды. Сначала я был в группе, которая сочиняла выход и домашнее задание (тема была «Почему я люблю физику» (математику, соответственно, или Восток). Помню, как все команды друг за другом шпионили, пытаясь выяснить, кто какие вопросы готовит, ведь все было по-настоящему, вопросов противника никто не знал до самой встречи. Репетировали в актовом зале университета, каждой команде давали определенное время, на это время зал запирали и никого, кроме членов команды, не пускали. Когда репетировали математики, мы (нас трое было) сумели пробраться в будку киномеханика и оттуда сфотографировать (телевик у нас был) репетицию. Ничего оттуда не было слышно, но математики-то об этом не знали. На следующий день мы повесили в коридоре стенгазету с этими фотографиями. Более того, как-то наш капитан Эмин Алиев разговорился в коридоре с капитаном математиков Мариком Берколайко, и их сфотографировали. Разговор был, конечно, нейтральным, но фотографию мы тоже поместили в стенгазету и дали подпись: «Капитан математиков передает секретные сведения капитану физиков». В общем, пытались нагнать на математиков страху. И таки добились того, что домашнее задание они заменили – они ж не знали, что мы только видели, но ничего не слышали.
А в день встречи, часа за два до начала, вдруг подходит ко мне Эмин и говорит: «Будь капитаном вместо меня, что-то я себя нехорошо чувствую, волнуюсь». И пришлось мне ни с того, ни с сего стать на вечер капитаном.
Разминка. На вопрос востоковедов физики отвечают: «Иллюстрация к «Письмам с того света» Марка Твена».



Физики показывают несколько таблеток стрептоцида, долго раскладывают их на бумаге, команды напряженно тянутся поглядеть. Оказывается, это полное издание Большой Советской Энциклопедии, год издания 2001. (А ведь достаточно точно напророчили – сейчас все тома БСЭ легко записать на флэшку).



Три капитана: востоковед Рамиз Мамедов, математик Марк Берколайко, физик Павел Амнуэль.



Преимущество востоковедов стало понятно после домашнего задания «Мой факультет». Математики вышли на второе место. Оборванцы-физики проиграли. Но идея победила, и оборванцы-физики еще не раз появились потом на сцене, выступая уже за команду университета.
А потом, весной, уже была университетская команда, менеджером и душой ее стал Алик Письман, он у нас читал историю партии, хотя был старше нас всего лет на пять-шесть. Все в команде были с разных факультетов, но, в основном, с третьего курса.
12 мая 1966 года команда университета играла во Дворце культуры имени Дзержинского против команды Медицинского института. Первый городской КВН.

«Мы готовы к любому сраженью,
Ведь лекарства от юмора нет!
Не хотим снисхожденья
И случайных побед!»



Команда университета в полном параде. Идет представление эмблемы:
«...Веселый кит, кит-эрудит,
Находчивый остряк.
Такому трио всякий рад,
Оно сулит успех.
На этих трех китах стоят
Веселье, шутки, смех!»



«Все мы агушники, а это значит много!
Наши покровители имеют связи с богом.
Мы не грозимся, а прямо говорим:
Костьми здесь ляжем, не уйдем, пока не победим!»



Разминка. Поглядите, как усмехается Лёня Амстиславский (второй слева), когда Алик Письман вопит верхнюю ноту в ответе: «Кто может сравниться с Матильдой моей, сверкающей искрами черных очей!» А мы с Мариком Берколайко, между тем, держим плакат вниз головой...



На музыкальный конкурс мы решили исполнить популярную тогда песню «Зачем вы девушки...» Трое: Юра Сорокин, Лёва Бух и я. Переоделись в женские платья, туфли на высоком каблуке (тогда я понял, КАК это – на каблуке ходить), вышли на сцену (дело было в клубе КГБ – полторы тысячи зрителей), врубили нам женское трио а-капелла, ну мы и изобразили. Жаль, фото нет. Конкурс тот мы выиграли.
А потом был выездной конкурс. В те годы, когда КВН показывали в прямом эфире, такие конкурсы были очень популярны. Это потом от них отказались, потому что мало ли что эти ребята могли притащить, отдувайся потом... А тогда конкурс назывался «Пойди туда, не знаю куда, привези то, не знаю что». Медики приволокли Бабу-Ягу, собственного переодетого студента. Все конкурсы обычно объявляли командам (и потом всегда так было) за сутки до встречи. Вот мы и стали думать, что привезти. А в те дни в Баку гастролировал театр Райкина, и наш главный спец по выездным Лёня Амстиславский решил привезти настоящую запись Райкина с обращением к нашей команде.
К Райкину никто не мог подступиться, он прогонял всех репортеров, ни с кем не общался, занимался только репетициями. Но Лёня пробился, и Райкин таки довольно много ему сказал – минуты на три. И буквально часа за три до начала КВНа мы пошли в ателье грамзаписи и записали интервью с Райкиным с диктофона на гибкие пластинки, три штуки сделали.
Думали, что выездной у нас в кармане... и оказалось, что жюри (а председателем был Гусман) не поверило, что это реальный Райкин. Да ну, сказали, это имитация, нечего нам мозги пудрить, никто к Райкину не может пробиться, а этот ваш Амстиславский сумел? И не засчитали. Очень было обидно.
Гусман, правда, потом извинялся, что не поверил, но... это было уже потом.
Домашнее задание «Университет вчера, сегодня и завтра». «Первые дни университета – это первые дни революции. Первые студенты пришли в аудитории в бушлатах и рабочих спецовках». Это я тогда в альбоме написал. Так нам рассказывали. На самом деле, как выяснилось двадцать лет спустя, в годы перестройки, университет в Баку создали меньшевики после того, как англичане расстреляли 26 комиссаров. И первыми профессорами были вызванные из Питера преподаватели. Но в 1920, когда 11-я Красная армия во главе с Кировым прогнала меньшевиков-мусаватистов, университет закрыли, и второй раз он открылся только в 1923 году.



Парад факультетов:
«Мы вам сатиру показали
На то, что редко, но бывает.
Так пусть сегодня в этом зале
Об этом каждый вспоминает!»
(Как потом пели «Если кто-то кое-где у нас порой...»)







В декабре состоялась встреча команд университета и СКБ Нефтехимприбор.
Выход университета. Самолет Ту-104 команды КВН АГУ, направлявшейся на встречу со спарринг-партнерами из племени Угумба-юмба, потерпел катастрофу над Африкой. Команда спаслась, но оборванцы не знают дороги домой. Вот они, университетские голодранцы: Лёва Бух, Юра Сорокин, Павел Амнуэль и Эмин Алиев. Поют песню на мотив похоронного марша Шопена: «Ту-104 прекрасный самолет, самый лучший в мире, самый надежный...»



Первый конкурс – выездной. На выезд отправляются Ира Гринберг, Леня Амстиславский, Саша Вексдер и Руфат Мамедов. Они едут за елкой и Дедом Морозом. Елку привозят на мотоцикле в сопровождении эскорта ГАИ. Только природная скромность не позволила Амстиславскому въехать на мотоцикле в зал.
Домашнее задание было «Что написано пером, того не вырубишь топором».



Историю мы придумали с Мариком Гринбергом, он сам хотел в ней сыграть и сыграл, вызвав в зале гомерический хохот. Дело в том, что Марик был похож на шар (видите на фото) – низенький и толстый, с волосатой грудью и большой лысиной. Меньше всего его можно было принять за девушку. А история была такая. В те годы (да и потом тоже, за многие годы ничего не менялось) влюбленные парочки по вечерам гуляли в Нагорном парке и на приморском бульваре, там были темные аллеи, было удобно сидеть на скамеечках и целоваться, там росли большие кусты, гда можно было не только целоваться, но и совершать другие «непристойные действия». И наши доблестные милиционеры обожали выслеживать парочки (это было легко), появлялись в самый пикантный момент и громко требовали денег. Мол, или плати, или пошли в отделение – за нарушение общественного порядка. Конечно, все платили, и милиция на этом неплохо зарабатывала. Вообще-то и я пару раз на этом попадался – правда, не вечером, а днем, когда приходил в парк во время обеденного перерыва с женщиной, которую любил... но это другая история. В домашнем задании мы это обыграли так. Начинается с того, что парочка целуется на скамейке, подходит мент и требует: «Дай три рубля, а то опозорю девочку». Молодые откупаются и женятся.
У молодой пары рождается сын, и отец идет регистрировать его в ЗАГС. Там много народа, и затурканный секретарь в графе «пол ребенка» ошибочно записывает «женский». Дальше начинаются приключения. Марик (Саша по сценарию) так и живет с записью о том, что он девочка. Когда ему нужно получать паспорт, он хочет, чтобы в паспорте пол был указан правильно, но его отправляют к врачу – чтобы врач дал соответствующую справку. Врач справку не дает – мол, раз записано пером в метрике, то он не имеет права... хотя видит своими глазами, что... но документ важнее... Финальная сцена: тот же парк, та же скамейка, Марик целуется с девушкой, подходит тот же мент и произносит ту же фразу: «Дай три рубля, а то опозорю девочку». Марик встает и достает из-за скамейки огромный паспорт (чтобы видно было из зала), где его фотография с голой волосатой грудью и большая надпись «пол: женский». У мента отваливается челюсть.



Вторая часть домашнего задания: заседание совета КВН. Докладывает профессор Ман-Гус: «Поставим КВН на индустриальную рельсу! КВН – это хищная вещь века!»



После той встречи Гусман собрал городскую команду. Там уже всё было поставлено на серьезном уровне (индустриальные рельсы!): ЦК комсомола выделил деньги, тексты писали умудренные сценаристы.
Попал я в сценарную группу, мы сочиняли «резину» - ответы, которые годились бы на любой вопрос. Во время встреч мы (трое нас было) стояли в кулисе, так, чтобы команда во время «размышления» на разминке могла нас видеть и слышать, а мы, соответственно, подсказывали ответы.
Поехали в Москву, первая встреча была с Куйбышевым. За сутки, как обычно, дали нам вопросы конкурсов, засели мы писать. В конкурсе капитанов было задание: написать стихотворное буриме, где последними словами в строчках были бы «хуже, жена, муже, одна». Сидим мы в номере Гусмана, выдавливаем варианты, а тут входит Володя Портнов, был такой в Баку поэт, переводчик, отлично переводил с французского: Бодлера, Вийона... Он прилетел позже команды, вошел и сидит тихо, слушает. Потом тихо говорит: «Ребята, что вы мучаетесь, это же из «Онегина»:
Что может быть на свете хуже,
Когда любимая жена,
Грустя о недостойном муже,
Скучает вечером одна...
Все отпали... Портнов почти всю русскую поэзию наизусть знал. Тот конкурс мы выиграли, естественно.
А на мою долю досталось подготовить конкурс – «Каких Венер вы знаете?» Засел я в Ленинке и откопал столько Венер, что перечислять их можно было долго. Каких, оказывается, только не было... Штук двадцать минимум.
Это была часть конкурса капитанов. Гусман гордо вышел и отбарабанил весь список, уверенный, что куйбышевский капитан хрен столько откопал. Тот действительно столько не знал, но он вспомнил Венеру Майсурадзе, очень известную тогда эстрадную певицу! КВН это все-таки или «Что? Где? Когда?» За Майсурадзе он и получил очко...
А наша группа охраны (была и такая) вылавливала ночью в гостинице куйбышевских шпионов. «Враги» засылали своих «агентов», чтобы те подслушали наши репетиции и рассказали, что да как. Двоих выловили при исполнении и заперли в номере у Лёни Амстиславского. И отпустили только после того, как на телевидении началась передача.
А еще был конкурс (выездной) «От Баку до Куйбышева», и мы придумали маршрут по Москве от ресторана «Баку» до улицы Куйбышева – прошли, записали (на видео, с нами ездил оператор с телевидения), показали. Выиграли.
Это была первая победа бакинской сборной, и первый КВН, где Гусман был капитаном.
Потом были другие встречи, Баку стал чемпионом, потом чемпионом чемпионов, но уже без меня. Я тогда начал ездить в обсерваторию, не мог участвовать во всех репетициях, да и вообще интересы сместились: надо было диссертацию писать, совсем другая история... Получил за эти московские выступления грамоту какую-то от ЦК комсомола, даже медаль какая-то была... Смешная, кстати, была грамота – с двумя грамматическими ошибками. Не помню – какими именно. Помню только, что были ошибки.




Метки: воспоминания

"Чайка"

В февральском номере журнала "Если" опубликован мой фантастический рассказ "Чайка". В редакторской аннотации о рассказе сказано так: "Этих мужчину и женщину не связывает более ничего. Электрон с Земли и атом железа из звезды Барнарда и те ближе". В общем, так и есть, судите сами:

Чайка

На набережной Утоквай она часто встречала старика, одетого в длинное пальто, холодное зимой и слишком теплое летом. Сутулый, с нечесаной седой гривой, он брел вдоль берега, ни на кого не обращая внимания, и что-то бормотал себе под нос. Поравнявшись с ним, она всегда говорила: «Добрый день, герр профессор», хотя и не знала, был ли старик рассеянным ученым или неопрятным бомжем.
Сегодня старик не встретился. Может, потому что она пришла не одна?
– Посидим здесь? – сказала она своему спутнику и, не дожидаясь ответа, присела на ажурную скамью, подобрав оборки платья.
Ее спутник сел рядом – не так, как она, не на краешек, а основательно, – откинулся на гнутую спинку, прищурился – солнце, стоявшее довольно высоко, светило в глаза – и сказал:
– Двадцать шестого я отплываю в Англию из Остенде.
– Вы, – поправила она. – Вы отплываете. С Эльзой.
Он молча разглядывал далекие крыши домов на противоположной стороне озера.
– Ты не захотел повидаться с Тете, – осуждающе сказала она.
Он, наконец, ответил:
– Не думаю, что это было бы... – он помедлил, подыскивая слово, – полезно для нас обоих.
– Полезно, – повторила она с легким презрением. – Ты весь в этом слове. Тебе не приходило в голову, что Тете хочет увидеться с отцом?
– Не будем спорить, – терпеливо проговорил он и положил ладонь ей на колени. Она не ожидала от него этого жеста, означавшего, возможно, попытку примирения, может быть – просьбу о прощении или, на худой конец, знак понимания, которого не было между ними долгие годы – точнее, четырнадцать лет и два месяца. Она считала быстро и подсчитала мгновенно: столько времени прошло после того, как ей пришел по почте конверт федеральной службы, в котором лежало заполненное и ею же двумя днями раньше подписанное свидетельство о разводе.
Она не убрала руку, только посмотрела удивленно в его глаза. Он не отвел взгляда, смотрел изучающе, напряженно. Ей знаком был такой его взгляд: он размышлял о чем-то, не имевшем отношения к окружавшей реальности, думал о том мире, который он всю жизнь хотел понять.
– Ты снова на перепутье? – спросила она. – Тебя беспокоят открытия Хаббла? Я иногда просматриваю научные журналы. Это не ностальгия, мне просто интересно.
– Нет, – он покачал головой. – Хаббл меня не беспокоит. Я написал об этом статью в «Нахрихтен», она должна была выйти в июне, но ее выбросили из номера. Ты слышала, я отказался от звания и гражданства?
– Кто же не слышал? – она все-таки сделала движение, и ему пришлось убрать ладонь. – Об этом писали газеты, а фрау Молнаг, ты ее не знаешь, я сдаю ей комнаты на втором этаже...
– Неважно, – прервал он рассказ, который мог затянуться. – Скажи лучше вот что. Если ты иногда читаешь научные журналы, то знаешь... думаю, ты не могла этого пропустить... ты всегда этим интересовалась...
– Да, – кивнула она, поняв, что он хотел сказать, прежде, чем ему удалось сформулировать вопрос, чтобы он прозвучал не напоминанием о прошедшем и невозвратимом, а всего лишь желанием обсудить новую проблему в теоретической физике.
– Знаешь, – сказала она, – мне это уже не кажется странным.
– Странным, – повторил он, сделав вид, что не понимает, или действительно не понимая. – Что?
– Все, что было тогда.
– Тогда... У нас было много разных «тогда»...
– Ты хочешь поговорить об этом? – спросила она спокойно, но он ощутил в ее голосе глубоко скрытое напряжение, понял, что говорить об «этом» не нужно, и вернулся к теме, занимавшей его последние месяцы.
– Мир меняется, – сказал он. – Мир становится все более неопределенным и грубым. Такое ощущение, будто квантовая неопределенность играет роль и в мире человеческих страстей. Никогда не знаешь заранее, чем закончится даже простой, казалось бы, разговор о погоде, – пожаловался он, и она вспомнила прежние баталии, когда в их берлинскую квартиру приходили друзья, тоже физики, а иногда не только, и разговоры, громкие, как военная музыка, велись далеко за полночь, и никто не знал, к чему приведут эти яростные споры, и, тем не менее, он был прав в своих ощущениях: она всегда знала, что произойдет потом, когда все мысли окажутся высказаны, все слова произнесены, гости и хозяин (сама она никогда не присоединялась к мужчинам, хотя ей было что сказать) в изнеможении сидели, бросая друг на друга красноречивые взгляды.
– Тебя это выводит из равновесия, – улыбнулась она одними губами.
– Да! – воскликнул он. – С тех пор, как я... как мы перестали чувствовать друг друга, я потерял ощущение правильности того, что делаю. То есть...
– Я понимаю, – прервала она его. – Это заметно по твоим работам, и мне странно, что никто из твоих биографов не обратил внимания на даты.
– Никому не пришло в голову, – усмехнулся он, – сделать самое простое.
– Самое простое, – сказала она, – было в том, чтобы...
– Не надо!
– Ты хотел простоты, а получил обыденность.
– Я не жалею, – твердо произнес он, и она на секунду отвернулась, чтобы он не заметил слезинку, которой, скорее всего, и не было, но она почувствовала, как капелька выкатилась из глаза и упала на подставленную ладонь.
– Мне тоже не о чем жалеть, – сказала она. – Но ты не за тем приехал, чтобы вспоминать то, чего никогда вспоминать не хотел, верно? Не ходи вокруг да около. Говори, наконец.
Крыши домов на противоположной стороне Цюрихского озера сверкали на солнце и выглядели отсюда, с набережной, нотными знаками, зримой музыкой, которую можно было прочесть.
– Кванты, – сказал он. – Умные люди, замечательные ученые. Бор. Гейзенберг. Шредингер. Умнейшие. Но уводят физику с пути ее.
– Кванты, – удивленно повторила она. – О чем ты? Премию ты получил именно за...
– Да! – воскликнул он. – Энергия распространяется квантами. Физические поля квантуются. Это математика. Но они, – он произнес слово «они» с неожиданной смесью уважения, презрения, и даже некий страх, глубоко в нем сидевший и не имевший шансов быть высказанным открыто, услышала она в его словах, – они уверены, что весь мир подчиняется законам вероятности, и никогда не предугадаешь, как закончится тот или иной элементарный процесс. Посмотри – вот летит чайка: да, я не знаю, нырнет она или взмоет в небо. Я смотрю на тебя и не знаю: улыбнешься ли ты сейчас или скажешь колкость, после которой мне только и останется, что встать и уйти. Я не могу предвидеть такие простые, казалось бы, вещи, потому что на самом деле они подчиняются огромному числу законов. Но если бы мне были известны все твои душевные побуждения, все твои страхи и эмоции, все рефлексы и инстинкты – это сложно, но сложность преодолима, – я смог бы предсказать, что ты сделаешь в следующую секунду так же точно, как могу сказать, где и когда взойдет солнце.
– Глупости. Я и сама не знаю, что сделаю в следующее мгновение – расплачусь или мило тебе улыбнусь. А ты при всем своем уме недалеко ушел от Лапласа.
– Ты понимаешь, что я хотел сказать!
– Да, – согласилась она. – Ты так и не смог смириться с тем, что миром управляют законы случайности, а не определенности.
– Видишь ли, – произнес он, следя взглядом за чайкой, которая сначала опустилась на воду, но в следующее мгновение взмыла высоко в небо и исчезла в его иссиня-глубокой вышине, – если бы миром управляла случайность, мы бы сейчас не сидели здесь и не разговаривали о вещах, в которых, кроме нас двоих, никто ничего не понимает.
Она внимательно посмотрела ему в глаза.
– Ты впервые говоришь эти слова, – медленно сказала она. – Раньше ты был более жестким... и жестоким.
Он покачал головой.
– Жестокость... Мы все равно не смогли бы жить вместе.
– Не смогли бы, – согласилась она. – Но Эльза... Ты мог бы придумать что-нибудь менее жестокое.
– Ты не допускаешь, что я мог влюбиться? Как раньше – в тебя? И что...
– Оставим это, – быстро сказала она и сделала движение, будто хотела прикрыть его рот своей ладонью – знакомый жест, так она делала всегда, когда его слова казались ей неправильными, обидными, глупыми... только она могла сказать ему, что он глупец, только ей это дозволялось... до какого-то времени, и тогда она стала говорить: «Какой ты умный», но таким тоном, что он понимал: в ней ничего не изменилось, она та же, и он для нее всего лишь глупый, не приспособленный к жизни мужчина, которого она вынуждена была отпустить, потому что он не понимал, и сейчас не понимает того, что сделал...
– Оставим, – повторила она. – Ты уже третий раз начинаешь разговор и уводишь его в сторону. Боишься? Ты всегда был немного трусом, верно?
– Нет, – он не желал признавать очевидное. Очевидное для него было менее понятно, чем странное, непривычное.
– Ты хочешь говорить о квантовой физике, – с удовлетворением сказала она, ощущая минутную над ним победу и желая предаться давно забытому ощущению.
Он промолчал, поняв ее чувства и позволив им на этот раз проявиться в полной мере. Он знал по старой памяти, что только так можно пустить ее сознание в свободное плавание по волнам интуиции, из которого она приплывала со странными идеями; он, бывало, интерпретировал ее слова по-своему и оказывался прав, и все получалось, как утверждал он, но она считала (не без основания?), что без ее несносной интуиции его математический поезд не сдвинулся бы с места и до сих пор буксовал бы на какой-нибудь из промежуточных станций.
Но о квантовой физике они не говорили никогда. Наверно, потому что в то время, когда Шредингер опубликовал свою первую работу, они давно жили порознь, встречались редко, и он не поверял уже ей свои сомнения, да и сомнений у него становилось меньше и меньше, хотя ошибался он (она читала его работы и следила за его дискуссиями) чаще и чаще.
– Вселенная возникла из первоатома, – сказала она.
– Наверно, – он решил, что теперь она уводит разговор в сторону. – Какое отношение...
– Помолчи, – сурово сказала она. – Ты, как всегда, нетерпелив. В первоатоме ничего не было, кроме света. «Да будет свет!» – сказал Бог. И стал свет.
– При чем здесь... – начал он раздраженно, но она не позволила ему договорить фразу, которая, по ее мнению, была еретической. Как и он, она не верила в Бога, но, в отличие от него, понимала, что ее вера или неверие ничего не означают – потому что Он есть.
– Был свет, – повторила она. – Фотоны. Те самые...
Она всего лишь напомнила ему весну почти тридцатилетней давности, когда они сидели рядом, склонившись над большой тетрадью, исписанной формулами. Два почерка – его и ее, а цепочка формул одна. Начало квантовой теории излучения.
Он мрачно кивнул. Он тоже помнил, как и то, что потом она сказала: «Не хочу. Будут сложности с публикацией, я женщина». И он согласился.
Она сидела, закрыв глаза, будто от солнца, а на самом деле отгородившись от всего – набережной, озера, города, неба и, прежде всего, от него, своим присутствием мешавшего ей погрузиться в привычное для нее, но непонятное ему состояние.
– Не было ничего, только фотоны, а потом другие частицы, ведь взялись же они откуда-то, – говорила она, не думая и, возможно, даже не осознавая, какие слова произносит. Слова рождались не из мыслей, а из осознания истины, в которой она не была уверена, но которую просто знала. – Кванты и частицы. Ничего, кроме связанных друг с другом квантов и частиц. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
Он смотрел на крыши домов и покачивал ногой. Он не мог сказать «не понимаю». Сказать «понимаю» он не мог тоже. Он просто ждал продолжения.
– Первоатом, а потом Вселенная, – терпеливо произнесла она, – представляли собой одну квантовую систему. Изолированную систему, потому что ничего, кроме Вселенной, не существовало. И не существует. Понимаешь?
Пожалуй, он начал понимать причудливый ход ее мысли. Пожалуй, сейчас он понимал даже больше, чем она – так на мгновение показалось ему, но он счел благоразумным промолчать.
– Сколько лет расширялась Вселенная потом? – спросила она, то ли ожидая от него ответа, то ли не ожидая ничего, кроме пристального внимания к каждому ее слову.
– Это зависит от величины постоянной Хаббла, которая точно не измерена, и ты это наверняка знаешь, – сказал он. – И если ты воображаешь, что все это время фотоны первоатома оставались связаны...
– Частицы тоже, – кивнула она. – Не только те, из первоатома, но и другие, возникшие потом из первых, и следующие, возникшие из вторых...
– Как же, как же, – иронически проговорил он, уловив в ее рассуждении неминуемое противоречие, которого не должно быть в правильной научной идее. – Расстояние между частицами – миллионы парсек. Миллиарды. Единая квантовая система? И значит, частица – скажем, атом водорода – в туманности Андромеды и такая же частица, скажем, в твоем платье – кстати, красивое, тебе идет – связаны так же, как в первоатоме? И если ты сейчас случайным движением руки выдернешь атом водорода из той цепочки, в которой он находится в твоем платье, то другой атом, там, в туманности Андромеды, «почувствует» мгновенно это изменение и сам вынужден будет изменить свое состояние? Глупости ты говоришь, – сказал он сердито. – Дальнодействие – это мы с тобой еще...
– В том и проблема, – спокойно сказала она, – что ты не в состоянии понять это единство: дальнодействие в квантовом мире и близкодействие – в обычных масштабах.
– Дальнодействие и близкодействие несовместимы, – отрезал он. – Скорость света – предел.
– Потому тебе и не удастся сделать то, что ты хочешь, – с мстительным удовлетворением сказала она.
– Чего хочу я? – вопрос вырвался непроизвольно, он никогда не говорил с ней о планах, он даже с Бором еще не обсуждал свои идеи, хотел, чтобы новая физика сначала выкристаллизовалась в его мыслях, а потом... Что она имела в виду? Она не могла знать. Или...
– Единая физика, я права? Но ты не сможешь сделать ничего, потому что уверен: дальнодействие квантов несовместимо с близкодействием относительности. На самом деле нет двух миров: квантового и обычного. Мир един.
– Нет двух миров, – повторил он. – Конечно. Мир един, потому что квантовая физика, как ее изображают Вернер с Нильсом, – химера. Математический трюк.
– Мир един, – упрямо сказала она. – И если...
– Что если? – спросил он минуту спустя, потому что она замолчала на полуслове и сидела, плотно сжав губы и по-ученически сложив руки на коленях – усталая, немолодая, все в жизни потерявшая женщина.
– Если на твоем столе ты найдешь утром красивый камешек, которого не было вечером, ты повертишь его в ладонях и выбросишь в корзину... или положишь на подоконник... в зависимости от настроения. Главное – ты забудешь об этом через минуту, потому что мысли твои заняты другим, и бытовым странностям в них нет места.
Он покачал головой.
– Не напоминай, – сказал он, помрачнев. – Тете таскал домой все, что попадалось под руку. Теперь, наверно, тоже.
– Ты так и остался при своем мнении, – с горечью произнесла она. – Ты не хочешь понять, что Тете... Неважно, – прервала она себя. – Для тебя это бытовые глупости, ты никак не связываешь их с квантовой физикой.
– Опять ты об этом, – с досадой сказал он. – Я хотел говорить с тобой о важных вещах.
– Я о них и говорю! – она повысила голос, воображая, что так дотянется до его сознания, до его гениального, раскованного, все понимающего сознания. – Погляди на эту чайку, – ему показалось, что она опять переменила тему разговора, и он недовольно поморщился.
– Погляди на чайку, – повторила она. – О чем ты думаешь, когда смотришь, как она ловко подхватывает рыбу? О том, как великолепно создала эволюция этот живой организм, верно?
Он молчал, и она не была уверена – слушал ли. Он умел погружаться в свои мысли, становиться недоступным для собеседника, выглядя при этом немного рассеянным и вроде бы прислушивающимся.
– Ты слышишь меня?
– Да, – сказал он, глядя в небо. – Слышу и слышал. Лет пятнадцать назад мы с тобой повздорили, когда ты нашла у Тете камень, похожий по форме на Тадж-Махал, и сказала, что это такой же плод эволюции, как муха, ползавшая в это время по столу. Эта твоя идея не нова и...
– ...И глупа, я знаю. Тогда это была чистая интуиция, ничего больше, но сейчас...
– Сейчас это даже не интуиция, а непонимание, – отрезал он. – Тете таскал в дом всякую всячину, которую мы находили в самых неподходящих местах. Он и сейчас так поступает? Я правильно тебя понимаю?
– И сейчас, – повторила она. – Только ни тогда, ни сейчас он не таскал, как ты говоришь, всякую всячину.
– Да-да. Тете сам создавал эти предметы. Как фокусник в цирке. Правда, там...
– О, Господи, – сказала она. – До чего порой умны эти физики! Они так умны, что перестают понимать самые простые вещи. Ты можешь помолчать?
Он демонстративно сложил руки на груди и приготовился слушать внимательно, очень внимательно, как умел только он. Она обожала такие мгновения их прошлой жизни. Когда ей приходила в голову мысль, она застывала на месте, а он, уловив перемену, поворачивался к ней, складывал на груди руки и впитывал не слова, она не всегда могла выразить свою мысль словами, он умел понимать идеи просто по выражению ее лица, по взгляду, и потом, когда он произносил вслух то, что она только подумала и не могла объяснить, оказывалось, что это цельная, необычная, новая потрясающая идея, до которой мог додуматься только его гениальный ум. Да, глядя на ее раскрасневшееся лицо, но лицо – не мысль, а мысль рождалась в его голове, в его сознании.
– Мироздание состоит из частиц и квантов...
Она сейчас не думала, не расставляла слова по местам. Она смотрела на его руки и вспоминала: маленький Тете очень хотел, чтобы Санта Клаус подарил ему на Рождество настоящий паровоз, и, когда игрушка действительно оказалась лежавшей под елкой в гостиной, мальчик не удивился. Удивилась она, потому что не клала этой игрушки. Подумала, что это сделал он, но и он не мог, он даже не знал о детской мечте сына. Она сказала ему... а он, рассеянно посмотрев, проронил: «Я попросил бы лошадку».
– Мироздание состоит из частиц и квантов, – говорила она, не слыша себя. – Все кванты и частицы во вселенной – единая физическая система. Раньше я не понимала, как это возможно, и не донимала тебя своими бреднями, а после работ Леметра поняла... Все началось в первоатоме...
– Да-да, – рассеянно сказал он, давая понять, что она уже говорила это, не надо повторяться, он все понимает с первого раза.
– В замкнутой изолированной системе все частицы связаны друг с другом. В первоатоме все частицы и кванты были связаны. Они остались связаны, когда Вселенная расширилась, потому что мироздание – замкнутая изолированная система. Это так просто! Электрон, бегающий под твоей кожей, связан с фотоном, летящим сейчас от туманности в Андромеде.
– Частицы вступают в реакции, фотоны излучаются и поглощаются, – назидательным тоном произнес он, воображая, что этим очевидным утверждением разбивает ее аргумент напрочь.
– Конечно! Но связь сохраняется – теперь между другими частицами! Энергия ведь не исчезает никуда, превращаясь из кинетической в химическую или тепловую, верно? Может, существует закон сохранения связи, такой же всеобщий, как закон сохранения энергии в замкнутых системах?
– Скорость света... – начал он.
– Скорость света ни при чем! – воскликнула она. – Информация не передается, электрон под твоей кожей ничего не может сообщить фотону, летящему из туманности Андромеды. Меняется состояние частиц, это совсем другое...
– Ты говорила о чайке, – напомнил он и вздохнул. – У тебя скачут мысли, ты стала рассеяна...
– Нет! Чайка – результат эволюции. Камень на столе Тете, паровоз под елкой – помнишь? – тоже результаты эволюции. Эволюции в квантовом мире. Эволюции квантов и частиц, разнесенных так далеко в пространстве-времени, что никто пока не подумал... а ты и думать не хочешь, ты вообще решил, что квантовая физика – математическая фикция...
– Конечно, – пробормотал он так, чтобы она не услышала.
Она не услышала. Почувствовала.
– Паровоз под елкой, – сказала она, – результат эволюции, да. Электрон с Земли, атом железа из звезды Барнарда, еще один атом из туманности «Конская голова», фотон из той красивой туманности, что значится в каталоге Мессье под номером пятьдесят семь... Связанные друг с другом в те еще времена, когда первоатом взорвался, эти частицы миллионы лет... миллиарды... искали новые связи друг с другом, эти связи возникали и переходили к другим частицам и квантам... в том мире, о котором твои коллеги ничего не знают, а ты и знать не хочешь. И как однажды из неорганической материи возникла жизнь в океане, так и из этих частиц и квантов время от времени возникает нечто упорядоченное... причудливый камень, кусок металла, похожий на человеческий глаз...
– Паровоз, – насмешливо дополнил он, подмигнув ей, как бывало, когда много лет назад какая-нибудь ее мысль представлялась ему не то чтобы глупой, но, с точки зрения физики, смешной.
– Конечно, – кивнула она. – И паровоз. Потому что в квантовом мире любой процесс заканчивается...
Она замолчала, ожидая, что он продолжит фразу. Он всегда продолжал ее мысль, когда понимал принцип рассуждения.
Он молчал, смотрел на нее с любопытством, смешанным с осуждением.
– Наблюдением, – вздохнула она. – Наблюдением он заканчивается.
– Ах! – патетически воскликнул он, взмахнув руками. – Конечно. Узнаю голос Эрвина. Если никто не смотрит на обезьянку, то она занимается сразу всем, что физически возможно: спит, ест банан, прыгает на ветке, чешется, дерется... Только когда мы на нее бросаем взгляд, она прекращает все дела, кроме одного, и мы видим обезьянку, жующую банан. Вот потому квантовая физика не отражает реальности! Реальность одна, а решений уравнения состояния множество!
– Твоя мысль, – осуждающе сказала она, – мчится быстрее того паровоза, который...
– Естественно! Эволюция на квантовом уровне? Электрон в моей коже и фотон в галактике Андромеды? Никогда не слышал более нелепого...
– Паровоз под елкой Тете...
– Ты сама его туда положила! Признайся. Сейчас можешь это сделать – столько лет прошло.
– Камень, похожий на птицу, на его подушке... Пятно на скатерти, возникшее, когда ты не отводил от нее взгляда... Мои очки, вторая пара, помнишь, они-то откуда взялись, если у меня всегда была только одна? Камешки причудливой формы, которые Тете откуда-то доставал, часто – просто протянув руку, из воздуха... сейчас у него получается тоже, но реже... может, потому что он уже взрослый, а способность стимулировать эволюционные процессы в квантовом мире больше свойственна детям?
– Никогда не слышал большей... – пробормотал он и не закончил фразу, не хотел ее обижать, не хотел произносить слово, которое она всегда ненавидела.
– Чепухи, – закончила за него она. – Конечно. Но ты не станешь утверждать, что ничего этого не было: паровоза под елкой, камешков в руке Тете, второй пары очков...
– Паровоз купила ты, – упрямо произнес он. – Камни... Ну, знаешь, способность нашего Тете таскать домой всякую всячину известна тебе не хуже, чем мне. Он и сейчас, повзрослев, не избавился от этой привычки? Послушай, – сказал он, помолчав, – я понимаю, ты всегда хотела... то есть, у тебя всегда были свои соображения, которыми я, по твоему мнению, пренебрегал... но это не так, ты знаешь...
– Знаю, – с горечью сказала она. – Потому ты предпочел мне Эльзу. Она не...
– Оставим это, – прервал он. – Квантовая эволюция, говоришь ты? Предположим. Наблюдение, завершающее этот странный процесс? Допустим. Как видишь, я сегодня готов принять любые твои... э-э... идеи. И результат такой эволюции: камни Тете, паровоз под елкой? Если бы никто под елку не заглянул, паровоза там не было бы?
– Если бы Тете не хотел эту игрушку... Если бы в его мозгу кванты и частицы не завершили этот эволюционный процесс...
– Извини, – сказал он, бросив взгляд на часы, поднявшись и отряхнув с колен невидимые ему самому пылинки. – Мне пора на вокзал.
– Знаешь, – добавил он, помогая ей подняться и впервые за много лет обняв ее располневшую талию, – наш разговор многое мне дал сегодня. Не то, на что ты, видимо, рассчитывала, но я подумаю. Проводить тебя?
Он надеялся на отрицательный ответ и получил его. Она покачала головой и забрала его руку со своей талии.
– Если ты так уверена в существовании квантовой эволюции и в том, что заканчивает этот процесс наблюдение, – сказал он с легкой насмешкой, – то почему тебе не сотворить такой же камень, что таскал домой Тете? Прямо здесь. Чтобы я увидел: ты не принесла камень с собой в кармашке этого широкого платья. Ну, попробуй! В физике, ты знаешь, все решает эксперимент. Наблюдение, да. Мало кто верил в общую относительность, пока сэр Эддингтон...
– Передай Эльзе привет, – сказала она и отвернулась, чтобы он не заметил слезинки в уголках ее глаз.
– Прощай, Иохонесль, – сказала она, подав ему руку и отняв сразу, как только он коснулся ее пальцев.
– Прощай, Доксерль.
Давно забытые прозвища, которыми они называли друг друга... когда же... почти тридцать лет назад.
Они разошлись в разные стороны и ни разу не обернулись. Оба прекрасно понимали, что больше никогда не увидятся.
Милева вздохнула и пошла вдоль берега. Навстречу ей шел бомж... или профессор? Поравнявшись с ней, он приподнял шляпу, тряхнул седой гривой, улыбнулся и сказал:
– Добрый день, фрау Эйнштейн. Всего вам хорошего.
Под мостом она постояла, глядя на воду, на чаек, на прогулочный катер, где тихо играла музыка. Протянула руку ладонью вверх, задумалась, и на ладони возникла чайка. Маленькая каменная белая в крапинку, расправившая крылья и готовая взлететь. Тяжелая. Милева опустила руку, и фигурка упала на гравий дорожки. Краешек крыла откололся.
– Иохонесль... – прошептал порыв ветра.

Метки: фантастика

Про обсерваторию 2


Когда выбирали для обсерватории место, то отправили несколько экспедиций в разные места Азербайджана. Изучали астроклимат – ведь для обсерватории нужно не просто, чтобы небо чаще бывало ясным, нужна особая прозрачность атмосферы, отсутствие ветров, из-за которых изображения на фотографиях получаются расплывчатыми (воздух дрожит), нужно знать, сколько конкретно в году ясных дней и так далее.
На плато у горы Пиркули (высота 1500 метров над уровнем моря) экспедиция по выбору места приехала в августе. Погода была прекрасная, небо прозрачное – лучше, чем в других местах, где уже бывала экспедиция. Решили: строить здесь.
И построили. Купили для обсерватории в ГДР на заводе Цейсса второй по величине по тем временам телескоп в Европе – с зеркалом диаметром два метра. Самый большой телескоп – два с половиной метра – был тогда в Крыму, в Симеизе: ЗТШ, зеркальный телескоп имени Шайна (по фамилии первого директора Крымской обсерватории). Зеркало было «упаковано» в деревянный ящик, внутри которого все было сделано так, чтобы во время пути с зеркалом ничего произойти не могло. В результате вся конструкция имела размер метра три в поперечнике. Ставить конструкцию вертикально нельзя – зеркало потеряет точность полировки. Значит, нужны были дороги, по которым прошла бы машина с таким грузом. А за Шемахой – горы, и дорога из Шемахи в Пиркули (точнее, в молоканское село Кировка, ближайшее к месту будущей обсерватории, дальше дороги вообще не было) была шириной метра два, причем с одной стороны вертикальная стена, а с другой – пропасть глубиной метров 600.
Дорогу расширили, зеркало провезли, башню возвели (помогали немцы, естественно, и в качестве благодарности им там разрешили поставить свой маленький телескоп, и они каждый год приезжали наблюдать). Построили поселок, в общем, обсерватория заработала. И только тогда стало понятно, в чем ошиблись те, кто выбирал место. Дело было в том, что экспедиции работали летом, весной или осенью на плато Пиркули никто не приезжал. А летом и в разгар зимы там действительно изумительная погода – прекрасная для наблюдений.



***
Когда в шестидесятых годах покупали большой телескоп у немцев, в Питере на ЛОМО заказали по тем временам тоже большой телескоп так называемой системы Шмидта. Это такая система, где в центре главного зеркала делают круглое отверстие, и свет звезды сначала отражается в большом зеркале, оттуда попадает на маленькое, с маленького опять отражается к большому и проходит через дырку в центре, а за ней стоит спектрограф или фотокамера. Тогда самое большой в мире телескоп системы Шмидта имел зеркало с диаметром один метр. А для нашей обсерватории заказали зеркало диаметром 90 см. Таких в мире тоже мало было. В начале семидесятых в Ленинграде всё сделали и отправили инструмент в ШАО. А это много-много контейнеров: кроме главного зеркала, там еще много всего: установка, противовесы, приборы... А само зеркало в большом ящике, самом большом во всем грузе.
Привезли, сложили на склад. В то время еще не была готова башня для телескопа – ее строили на главном здании, вот так оно выглядело, справа недостроенный купол на фотографии здания.
Лет пятнадцать здание так и выглядело – не было денег купол достроить. В середине восьмидесятых Академия, наконец, выделила деньги, купол быстро достроили, и надо было «расконсервировать» телескоп. Пошли на склад с описью, нашли в целости и сохранности всё, что там 15 лет хранилось. Кроме главного зеркала. Как корова языком слизнула! Самый большой ящик! Размер метра полтора. Его даже вынести очень трудно – он очень тяжелый. И зачем? Кому сдалось огромное параболическое зеркало с дыркой? Стали искать – может, за эти годы просто переложили на другое место? Так и не нашли. Итак, телескоп есть в полной комплектации, а зеркала нет.
Дальнейшую судьбу телескопа я, честно говоря, не помню. В обсерваторию я в те годы уже не ездил, кто-то наверняка о дальнейших событиях рассказывал, но – не помню. Кажется, заказали на ЛОМО новое зеркало.

***
Когда построили обсерваторию, оказалось, что с конца сентября и до декабря обсерватория наглухо закрыта туманом. И в феврале-марте тоже. Вообще-то это были просто облака, белые и красивые, когда они висят над головой, но там они висели как раз на уровне плато, то есть становились просто туманом. И наблюдать в эти ночи было невозможно. Фактически месяца четыре в году наблюдения не велись – не было погоды. Зато когда была – зимой и летом – изображения действительно были замечательные.
А ведь достаточно было членам экспедиции посмотреть на карту! Почти все азербайджанские сёла вокруг Пиркулей в переводе на русский назывались «Туман», «Плохая погода», «Дожди»... Никто не обратил на это внимания!



Весной и осенью в Пиркулях можно было заниматься только теорией, обрабатывать результаты наблюдений и просто жить, как все селяне. Чем большинство сотрудников и занялось. Завели себе огороды, сады, выращивали отличные урожаи помидоров, огурцов... Двое завели пчел, так что мед у нас там свой был. Кстати, отличный.
А технический персонал был почти весь из местных молоканских сёл – из Кировки, в основном. Из Кировки был и дядя Ваня, отставной майор, начальник первого отдела. Поскольку других сотрудников в отделе не было, то дядя Ваня был сам себе начальник. Первый отдел контролировал секретность, а какие гостайны в обсерватории? Разве что приезжали иногда из Москвы наблюдатели со своей аппаратурой, и тогда в здание двухметрового телескопа никого из наших не пускали, москвичи сами навешивали приборы на телескоп и наблюдали за спутниками – в основном, американскими. Уточняли орбиты.
Основной работой дяди Вани было изъятие из лабораторий пишущих машинок перед праздниками. К примеру, шестого ноября с утра все пишущие машинки нужно было принести в комнату дяди Вани, тот их внимательно пересчитывал, сверял инвентарные номера со списком, проверял, все ли машинки доставлены, после чего запирал комнату на секретный замок и пломбировал. Утром после праздника он комнату отпирал, и сотрудники являлись в первый отдел, чтобы забрать машинки.
Кроме этого дядя Ваня занимался оформлением допусков, а поскольку допуск надо было оформлять от силы трем сотрудникам в год, то дядя Ваня скучал, весь день бродил по кабинетам и трепался. Или пил с кем-нибудь.
Моим научным руководителем и руководителем нашей лаборатории, носившей название «Физика звездных атмосфер» (вот чем мы НИКОГДА не занимались, так это звездными атмосферами!), был Октай Гусейнов, замечательный ученый, человек с богатой научной интуицией, что редкость во все времена.
Аспирантуру он проходил у академика Якова Борисовича Зельдовича, и, вернувшись домой, в ШАО (где его назначили заместителем директора по науке), Октай, конечно, сохранил свои московские связи и по многим вопросам советовался с Зельдовичем. В начале семидесятых, начав работать над своей диссертацией, я тоже стал ездить в Москву в командировки, выступал на семинарах в ГАИШе, где Зельдович был председателем, обсуждал разные проблемы (о которых еще расскажу) с сотрудниками Зельдовича и с ним самим, а еще с Иосифом Самуиловичем Шкловским и его сотрудниками. Это были очень интересные встречи и обсуждения, но сейчас речь пока не о них. Дело в том, что в начале семидесятых отдел Зельдовича перешел в новый Институт Космических Исследований (ИКИ). В этом институте были не только (и не столько) теоретические отделы, но и отделы, где проектировали приборы для спутников, а потом обрабатывали полученные результаты. Понятно, что в ИКИ был режим секретности, и без «допуска к секретам» туда не пускали.
Надо было ездить в командировки в ИКИ, значит, нужно было оформить допуск. Было три формы допуска. Третья – самая простая: можно работать с некоторыми секретными документами, но приборы трогать (и даже видеть их) нельзя. Вторая форма – секретность более высокая, можно и с приборами работать, и секретные документы по нужной теме читать. А первая форма была только у совсем уж продвинутых – у работников космодрома, ракетчиков, космонавтов...
Пришел я к дяде Ване с бумагой, а у него трудовой зуд. «Давай, - говорит, - сделаю тебе вторую форму, на х.. тебе третья?» Я говорю, что мне вторая на х.. Потому что, во-первых, не дадут, только время потеряем, а во-вторых, если у меня будет вторая форма, то фиг за границу пустят. Правда, я тогда ни разу за границу не ездил и не собирался, но мало ли... Знал всякие истории, когда знакомых москвичей из-за этой формы не выпускали на международные конференции. Ладно, - сказал дядя Ваня.
Обычно третью форму оформляли быстро – недели за три. Но прошло три месяца – ничего. «Наверно, у тебя родственники за границей», – говорил дядя Ваня.
На четвертый месяц пришли бумаги – вторая форма. Дядя Ваня смеется: «Ничего, -говорит, – не горюй, пригодится».
И оказался прав. Если бы не вторая форма, меня бы в ИКИ дальше библиотеки не пускали, а так я ходил куда хотел, во все отделы, разве что в самые секретные не заходил – не потому что второй формы было недостаточно, но туда нужно было отдельный пропуск выписывать, было неохота, делать мне там действительно было нечего.
Я к приборам имел очень косвенное отношение – теоретик, ни к чему мне были эти железки, тем более, что данных, на самом деле, с наших спутников было очень мало по сравнению с американскими и английскими. И работали наши приборы в очень, по тем временам, неудобном диапазоне: они улавливали слишком жесткое излучение – нейтронные звезды, которые были нам интересны, излучали более мягкий спектр.

***
Был у нас зам. директора по общим вопросам товарищ Фатуллаев. Большой дядька с толстым пузом. В астрономии ничего не понимал. Но ему это и не надо было. Зато он умел другое. Под землей в поселке были проложены трубы – воду подводить к домам. Трубы ржавели очень быстро, и почти каждый месяц где-нибудь лопалась труба, вода уходила в землю, а в домах воды не было. А где утечка – кто знает... Тогда на сцене появлялся Фатуллаев. Он выходил на главную дорогу, под которой проходила большая часть труб, и медленно по ней шел, заложив руки за спину и погрузившись в думы. Шел себе и шел. Вдруг останавливался, топал ногой и говорил: «Здесь». Пригоняли бульдозер, вскрывали асфальт... Фатуллаев НИ РАЗУ не ошибся! Разрыв трубы был именно в том месте, где он топал ногой. Как он это узнавал? Сам он говорил, что просто чувствует.
Фатуллаев вообще был личностью уникальной. Он долгие годы был в обсерватории председателем профкома. И только в начале восьмидесятых при какой-то проверке вдруг выяснилось, что он вообще не член профсоюза. А в начале семидесятых он прославился тем, что первым в республике решил – чтобы народ в дни зарплаты не стоял часами в очереди к кассиру, переводить деньги в сберкассу. Каждому сотруднику велено было открыть в какой-нибудь бакинской сберкассе счет, на который зарплату и предполагалось переводить. Теоретически. Потому что на практике нормально перевели только один раз. А потом деньги уходили неизвестно куда – на счета сотрудников они приходить перестали. Месяца два я тоже ходил без зарплаты, а Фатуллаев всем говорил: это арифметическая ошибка, бухгалтер не ту цифру поставил, ошибся в номере счета, вот деньги и ушли куда-то. Оттуда вернут, и мы всё исправим. Однако деньги на счета так и не поступили, и через пару месяцев нововведение было отменено, и опять народ толпился в очереди у кассы, а деньги, что ушли неизвестно куда, так и остались неизвестно где. У кого глотка была покрепче, те себе деньги выбили, а у кого нет... Орать и ругаться с начальством я никогда не умел, так что остался без зарплаты – впрочем, потеря была невелика, потому что дело было еще до защиты диссертации, работал я тогда младшим научным, получал, если мне память не изменяет, рублей девяносто...

***
Отделом истории астрономии руководил в обсерватории милейший дядя по фамилии Мамедбейли. Он всю жизнь изучал творчество азербайджанского астронома 12 века Насреддина Туси. Вообще-то Туси был персом, но других кандидатов на роль древнено азербайджанского ученого не было, и Туси был объявлен азербайджанским астрономом и математиком. Всё его астрономическое наследие состояло из единственного труда о положении звезд, изучить который можно было максимум за год. Тем не менее, много лет работала лаборатория из пяти человек, включая Мамедбейли. Заниматься одним Туси было скучно, и лаборатория каждый год выпускала красочные настенные астрономические календари. А в свободное время Мамедбейли разрабатывал «теорию видимого движения». Это была классика научного фричества! Он написал множество статей, в которых доказывал, что тела во Вселенной на самом деле движутся не так, как мы видим. И планеты движутся не по тем орбитам, что мы наблюдаем. Но больше всего поражало его утверждение (которое он отстаивал и на Ученом совете), что мы даже под дождем ходим неправильно и держим зонты не так, как надо. По его теории выходило, что зонт надо держать не над головой и не перед собой, а наоборот – чуть сзади, за спиной. На резонное замечание: «А ты сам так пробовал?», он гордо отвечал, что всегда так зонт и держит, и ни разу не намок.
Но и этого было мало – все же пять человек, надо было чем-то занять. И Мамедбейли занимался очень, в принципе, полезным делом: разрабатывал ПСВ – простые солнечные водонагреватели. Вообще говоря, такие солнечные бойлеры в Израиле стоят (и в те годы уже стояли) на крыше всех домов. Летом нагревают воду почти до кипения и даже зимой, когда солнечных дней не так много, вода греется очень неплохо. А в Баку в те годы о солнечных бойлерах никто не слышал, и Мамедбейли резонно требовал денег на экспериментальную установку. Добивался, получал финансирование, строил, установка не работала, воду не грела, хотя зеркала были хорошие. Самый большой ПСВ стоял во дворе Академии в Баку – плоское зеркало размером метра три, бачок с водой, все, как положено... но не грелась вода, хоть тресни.
Когда Мамедбейли умер в середине восьмидесятых, мы с шефом долго рассуждали, на что человек потратил жизнь – на пустую видимость. Фактически ничего из того, что он делал (да еще с сотрудниками), не имело смысла, но зарплату он получал как завлаб и доктор наук, премии за ПСВ, который потом так и сгнил во дворе Академии... Зонтики всё равно держат не так, как требовал Мамедбейли...
Но человек он был хороший, отзывчивый...
Лабораторию, конечно, закрыли.

***
Лабораторией теоретической астрофизики заведовал Тимур Абдулович Эмин-заде. Тоже добрейший человек (а были ли злые люди в обсерватории? Таких не знаю). Занимались там исследованием внутреннего строения белых карликов, строили математические модели распределения вещества в недрах звезд. Сейчас все это делают на компьютерах, и расчет модели занимает минуты. А тогда считали на логарифмической линейке, каждая итерация (шаг) в вычислении занимал чуть ли не часы, ведь это очень сложные уравнения. Поэтому Эминзаде был человеком не только добрым, но и терпеливым. И обладал цепкой памятью на числа. Он наизусть помнил все мировые постоянные с точностью чуть ли не до двадцатого знака. Помню, мне пришлось сдавать ему экзамен по кандидатскому минимум, и первым его вопросом было: «А скажи-ка, чему равна гравитационная постоянная?» И нужно было назвать не меньше десяти знаков, меньше его не устроило бы. Конечно, я не помнил. Ответить по примеру Эйнштейна («Надо посмотреть в справочник») было бы невежливо, а, с другой стороны, отношения у меня с Тимуром Абдуловичем были хорошие, и он по доброте своей сказал: «Забыл, бывает, ты вспомни, приходи, я тебе сейчас подпись поставлю, а ты как-нибудь потом...»
Он никогда никому не отказывал, но никогда никому ничего и не обещал твердо, самое известное его выражение было: «Наверно, по-видимому, вероятно, но вряд ли».
А расчеты распределения вещества в белых карликах он, в отличие от всех теоретиков, начинал не из центра звезды, а от ее поверхности. Как обычно считают? Задают массу звезды, плотность вещества в центре, и ведут расчет от центра наружу, наращивая массу. Когда масса достигает заданного значения, то на этом расстоянии расчет и заканчивается – этот радиус и оказывается радиусом звезды. А когда считаешь от поверхности внутрь, то радиус ведь нужно задать заранее, и у Эмин-заде часто получалось так, что масса заканчивалась, брать вещество было уже неоткуда, а до центра оставалось еще довольно большое расстояние. Когда на семинаре он докладывал результат, его ехидно спрашивали: «Ну, и что там у вас внутри?» На что он смущенно отвечал: «Там у меня дырка»...

***
Рассказ об обсерватории был бы далеко не полон, если бы я не рассказал о том, чем сам занимался. Но подробнее об этом как-нибудь потом. Хочу сказать несколько слов о моем научном руководителе Октае Гусейнове. К сожалению, он умер три года назад, и тогда я писал:



«Умер Октай Гусейнов. 70 лет - это разве возраст по нынешним временам?
23 года я проработал под руководством Октая в лаборатории физики звездных атмосфер – сначала в Шемахинской обсерватории, потом в Баку, в Институте физики. Познакомились мы, когда я учился на четвертом курсе, а Октай только защитил кандидатскую в Москве у Якова Борисовича Зельдовича и сразу был назначен заместителем директора по науке в ШАО. Тогда он и пришел в университет, чтобы подобрать себе сотрудников. А я в то время уж и не мечтал стать астрономом – на факультете не было астрономического отделения, ехать поступать в Москву не было денег, в общем, опустил руки: физиком так физиком. И тут появился Октай. «Мне, – говорит, – сказали в деканате, что ты хочешь в астрофизику». Конечно!
Так мы и стали работать. С Октаем я делал дипломную работу – и там (это был 1967 год) написал (после разговоров с шефом, конечно), что нейтронные звезды могут быть источником периодического рентгеновского излучения (из-за вращения и магнитного поля). Рентгеновские пульсары были открыты в 1971 году.
Потом Октай взял меня в обсерваторию, под его руководством я делал кандидатскую. Все статьи мы писали в соавторстве, и моя фамилия стояла первой в перечне авторов, хотя роль Октая обычно была больше моей – но он, в отличие от многих других «шефов», требовал, чтобы фамилии авторов шли по алфавиту.
Вместе мы сделали немало работ, на которые до сих пор можно найти ссылки в научной литературе. В 1974 мы писали, что в Галактике может быть около 10 тысяч слабых рентгеновских источников со светимостью в 10 тысяч раз слабее Скорпиона Х-1. Сколько тогда было возражений! Не может, мол, такого быть, максимум спектра смещается в мягкую область, источник становится ультрафиолетовым... Но 20 лет спустя слабые источники были обнаружены именно в предсказанном количестве.
В 1974 мы «нарисовали» синтетическую кривую блеска рентгеновских новых – в то время еще ни один такой источник не наблюдали от состояния перед вспышкой до спокойной фазы, мы собрали отрывочные данные по 20 объектам и «сшили» – на эту работу тоже было много ссылок, в основном, в зарубежных журналах.
Потом были работы о распределении в Галактике слабых рентгеновских источников, о том, что происходит, когда в двойной системе взрывается сверхновая, и о том, как протекает взрыв сверхновой, если у звезды сильное магнитное поле, мы тоже писали. И об аккреции – если магнитное поле есть у звезды и (или) у падающего на звезду газа.
Потом мы построили новую шкалу расстояний до планетарных туманностей – по их радиоизлучению, чего прежде никто не делал.
И опять были работы по рентгеновским источникам...
В середине семидесятых Октай сказал: печататься надо за рубежом, тогда работа будет замечена. И с тех пор мы посылали статьи в Astrophysics and Space Scienсе, а в 1978 году наш «Полный каталог рентгеновских источников» был опубликован в Astrophysical Journal, и это целая история. Этот, самый авторитетный астрофизический журнал - платный, а каталог был большой, почти 700 объектов, самый полный рентгеновский каталог в мире на то время. Платить нужно было около 12 тысяч баксов, мы таких денег никогда в глаза не видели, у института их тоже не было.
В 1978 году в Протвино прошла первая (и последняя) встреча советских и американских специалистов по рентгеновским космическим исследованиям. Мы с Октаем поехали и показали каталог Джорджу Кларку, тогдашнему руководителю американской программы рентгеновских космических исследований. Он посмотрел и сказал: это надо срочно в Astrophysical Journal. «Ну... – сказали мы. – Хорошо бы, но...» Он все понял и сказал: «Заплатит Колумбийский университет». Так и произошло.
Лучшие воспоминания о моей работе в астрофизике – это воспоминания об Октае, наших спорах, наших статьях...
И еще Октай занимался исследованием эволюции остатков сверхновых и распределением пульсаров в Галактике (с Фикретом Касумовым и Исмаилом Юсифовым), белыми карликами (с Хейран Новрузовой), излучением остатков сверхновых (с Абдулом Асваровым).
Потом началась перестройка, и все посыпалось. Лабораторию почти перестали финансировать, иностранных журналов не было. Кончилось тем, что я уехал в Израиль, а Октай – в Турцию, где и стал, в конце концов, работать в университете в Анталии. Опубликовал там пару статей в соавторстве с турецкими коллегами – и все.
В последнем письме он писал:
«Пока продолжаю писать научные статьи, но много времени отдаю писанию никому не нужных книг по физике. Больше меня интересует хорошее объяснение основ и вообще самой теории в доступном виде. Здесь пишут очень плохо. Знание очень низкое и кругозор узкий. В плачевном виде находятся также школьные книги. Вот и занимаюсь также школьной физикой. Но хорошее образование и наука здесь, как и в большинстве мира, как пятое колесо. Развивать головной мозг не хотят. Поэтому мне невесело. Мне также не нравится жизнь в Баку, по той же причине. СССР, благодаря общей культуре, делал из нас людей. Мне всегда вспоминаются времена, когда был интерес к знаниям. Мне надо было жить среди людей, где ценят знания и науку. К сожалению, развития знаний и науки на востоке не хотят и западные страны...»
В начале марта Октай приезжал в Баку, был в своей бывшей лаборатории. Говорят, вовсе не жаловался на здоровье. И вот...»

***
Да. И вот.

настроение: Внимательное

Метки: воспоминания, размышления

Об опере, часть 3. Как мы слушали «Вагифа».

В шестидесятом году, когда мы учились в десятом классе, в нашем оперном театре была объявлена премьера – поставили новую оперу молодого азербайджанского композитора Рамиза Мустафаева «Вагиф» – об азербайджанском поэте и государственном деятеле 18 века. Вагиф был не только большим поэтом, но и человеком ученым. О нем как-то услышал правитель Карабаха и пригласил Вагифа во дворец, даже назначил визирем. Вполне достойный материал для оперы.



А мы с моим другой Сашей по прозвищу Тромбон до того времени посещали в нашей опере представления только русской труппы, которая исполняла русские и европейские оперы. В азербайджанской труппе был другой состав певцов, пели они по-азербайджански, манера и техника исполнения у них была иной, в консерватории их и учили по-другому. В азербайджанской музыке основа – мугам, очень специфическое, часто заунывное пение с трелями и переливами. Мы слышали, конечно, арии и сцены из классических азербайджанских опер «Кер-Оглу» Гаджибекова, «Шах Исмаил» Магомаева, «Севиль» Амирова, но в оперу на эти спектакли не ходили. А тут – мировая премьера, опера современного композитора, интересно!
Пришли мы с Тромбоном за билетами примерно за неделю до спектакля, думали, как обычно, народу будет немного, возьмем билеты в последний ряд амфитеатра, а сядем в партере. Нам почему-то казалось, что на премьеру новой азербайджанской оперы публика валом не повалит, это не «Евгений Онегин» и не «Аида».
На кассе висело объявление «Все билеты проданы». Такого не бывало даже, когда приезжали зарубежные гастролеры. Разве что когда приезжал румынский баритон Николае Херля, а потом известный американский тенор Жан Пирс (о котором говорили, что он любимый тенор Тосканини), в оперу было не пробиться, но и тогда Тромбон билеты «доставал», особой проблемы не было.
На «Вагифа» все билеты оказались проданы на три представления вперед. Но мы не собирались сдаваться. «Приходите завтра, – сказала знакомая кассирша. – Несколько билетов у меня есть в запасе, и если их сегодня не заберут, я вам продам». Назавтра мы действительно смогли купить два билета в амфитеатр – не на последний ряд, а где-то посредине, на восьмом или девятом. И это нам потом вышло боком...
Пришли мы с Тромбоном на премьеру, надев, как положено, самые приличные костюмы, что у нас были (производства ГДР), даже галстуки повязали – в общем, оделись так, как обычно ходили на премьерные спектакли русской труппы.
Толпа перед зданием оперы уже с самого начала привела нас в легкое замешательство. Это были люди, которых мы привыкли видеть на рынке или на бакинских задворках вроде Советской улицы, которая считалась самой криминогенной в республике. Они были в старых брюках и в пиджаках, к брюкам никакого отношения не имевших. На головах у многих пресловутые кепки-аэродромы. И на что мы еще обратили внимание – в толпе на улице почти не было женщин.
Мы не стали заходить, держались в сторонке. Ближе к началу стали подъезжать машины, из них выходила бакинская «знать», судя по всему. Женщины в богатых платьях, в украшениях, серьгах, браслетах и кольцах. Мужчины в дорогих костюмах (явно не ГДР). Приехавшим уступали дорогу, и он входили в театр – видимо, занимали места в первых рядах партера.
Минут за пятнадцать до начала толпа повалила в театр, мы поплелись следом.
Наша опера всегда отличалась тем, что спектакли начинались минута в минуту, ровно в 19.30 звенел третий звонок, в зале гас свет, на подиуме появлялся дирижер, кланялся залу и поворачивался к оркестру.
Но в тот день к началу публика рассесться не успела. Мы пробрались на наши места в амфитеатре, нам плохо было видно (мешали первые ряды), что происходило в партере, но в амфитеатре творилось нечто невообразимое. Во-первых, большинство мужчин (а женщин мы в амфитеатре вообще не увидели), усевшись, разулись, оставшись в носках, и можно себе представить (нет, скорее невозможно), какое амбрэ распространилось в воздухе огромного амфитеатра, похожего на амфитеатр московского Дворца съездов. А мы сидели в девятом ряду, в самом центре этой газовой атаки.
Во-вторых, многие перед началом успели побывать в буфете, прикупить пива («Жигулевское», бутылочное – другого тогда в помине не было), и теперь, усевшись на свои места, народ эти бутылки открывал, используя самые разные способы, и прикладывался, так что к запаху носков примешался еще и пивной запах.
Тем временем началась увертюра. Хорошая, кстати, была музыка, мелодичная, но слушать было трудно – в амфитеатре громко разговаривали, да и в партере, как нам показалось, было не намного тише.
Увертюра как увертюра – минут на пять-шесть. Но уже на второй минуте, когда музыка звучала, а занавес не поднимался, публика стала проявлять недовольство. Громкие голоса раздавались и в амфитеатре, и в партере. Говорили по-азербайджански, так что мы с Тромбоном мало что понимали – народ ругал почему-то дирижера не очень цензурными словами: хватит, мол, бодягу тянуть, оперу давай.
Неожиданно раздался громкий звон – из амфитеатра в партер упала, судя по звуку, пустая пивная бутылка. Упала, слава Богу, не кому-то на голову, а в проход, судя, опять же, по звуку бьющегося стекла. В ответ снизу послышались возмущенные (понятное дело) женские голоса и громкие мужские ругательства.
Хорошо, что в это время открылся занавес, и началась собственно опера. В зале стало относительно тихо, и мы с Тромбоном решили, что теперь-то сможем слушать оперу, не отвлекаясь. Минут десять так и было. На сцене стояла декорация одного из залов ханского дворца, хор пропел о величии хана (как мы догадывались по движениям хористов), вошел хан (совершенно уже не помню, кто пел кого в тот вечер), начался дуэт с другим сановником, тот, похоже, докладывал о приезде поэта Вагифа. Вошли и немного попели ханская жена (как правильно? ханка? ханесса?), ханская дочь (в которую, видимо, предстояло влюбиться Вагифу), музыка была мелодичной, вполне современной, было в ней что-то от западного стиля, но... В амфитеатре опять нарастало возмущение, которое выразил некто невидимый, неожиданно закричавший во весь голос, и на этот раз мы с Тромбоном вполне поняли: «Мугам давай!»
Это бы еще ничего, но в одном из первых рядов партера (эту часть зала мы с Тромбоном видели со своих мест) поднялся мужчина и таким же громким голосом, повернувшись в сторону амфитеатра, послал товарища, требовавшего мугам, туда, куда обычно посылают по-русски. Это мы с Тромбоном тоже поняли, поскольку, не зная толком азербайджанского, по части ругательств были подкованы вполне прилично.
Похоже, тот, кто требовал мугам, смертельно обиделся на того, кто ему ответил, – судя по движению, возникшему в амфитеатре по правую от нас сторону, близкую к боковой двери, товарищ пошел разбираться со своим противником, а билетерша (одна или несколько) пыталась не выпустить его в коридор и не открывала двери.
Не знаю, чем бы закончился зарождавшийся скандал, но в это время Вагиф на сцене взял, наконец, в руки тар (струнный щипковый инструмент, немного похожий на гитару), и оркестр заиграл такую заунывную мелодию, что у меня мгновенно заныли зубы. Мугам – это музыка не для слабонервных. Однако именно мугам, которого так долго (целых двадцать минут!) ждали, спас ситуацию. Зал мгновенно затих, это было поразительно – ни разговоров, ни шепота, ни звука пивных бутылок. Тот, кто рвался в бой, затих тоже. И стал мугам, который продолжался до конца первого акта к восторгу публики, устроившей овацию Вагифу, когда закрылся занавес.
Но мугам переполнил нашу с Тромбоном чашу терпения. Когда начался антракт, и народ повалил в буфет возобновлять пивные запасы, мы тихо вышли из театра и побрели по улице имени другого азербайджанского поэта Низами. Оба напевали что-то под нос, причем одну и ту же мелодию, обоим нам прекрасно знакомую – будто этой мелодией мы пытались растворить в памяти только что услышанное и увиденное.
Перед домом, где жил Тромбон, мы остановились и впервые после выхода из зала заговорили друг с другом.
– Послушай, Пибл, – спросил Тромбон, – а что это мы всю дорогу мычали? Что-то знакомое, но не могу вспомнить что.
– И я не могу, – признался я. – Но это не из «Вагифа».
– Это точно не из «Вагифа», – согласился Тромбон, – но откуда все-таки?
Мы постояли несколько минут, пытаясь вспомнить, но так и не сумели. И разошлись по домам. Только дома я, наконец, вспомнил: «мычали» мы знаменитую арию Каварадосси из третьего акта оперы Пуччини «Тоска»: «О, никогда я так не жаждал жизни!»
Воистину...
Это был первый и последний раз, когда мы с Тромбоном ходили на представление азербайджанской оперы.


Такие мы были с Тромбоном в то время...

Три года назад прочитал в интернете сообщение о кончине композитора Рамиза Мустафаева, вспомнил, как мы с Тромбоном слушали «Вагифа» (хорошая опера, она потом шла в театре много лет), и печально подумал: «Как жаль, что уходят такие молодые»... И только потом «вспомнил», что молодым композитор Мустафаев был полвека назад, а умер он в возрасте 82 лет. Странная штука память – она сохраняет людей в том возрасте, в каком их помнишь. Молодыми. Навсегда.
И вспомнилась еще табличка, которая висела в старом Бакинском зоопарке на клетке с тигром. На табличке было написано: «Звери демонстрируются в том положении, в котором они находятся».
С памятью это так и есть. Она демонстрирует нам сейчас то состояние, в котором мы находились когда-то...

Метки: воспоминания

Об опере, часть 1

К запаху привыкаешь быстро. К запаху нефти, например, который неуловимо растворен в Бакинском воздухе, и невозможно представить себе, что было когда-то время, когда здесь пахло иначе – жарким песком и верблюжьим потом. Бакинцы ощущают этот запах лишь тогда, когда возвращаются из отпуска и сходят по трапу с самолета в аэропорту Бина. Приезжие говорят, что Баку пахнет по-особому, как, возможно, никакой другой город. Наверно. Даже наверняка. По-особому пахнет и Израиль. В первые дни после приезда я не мог ходить по улицам, странный запах – пряный, сухой, яркий, шумный – забивал не только ноздри, но шуршал по коже, светил в глаза, рычал в уши. Хотелось спрятаться от этого запаха, погрузившись в другой, знакомый, который был неощутим дома и вспоминался теперь, как самое стойкое ощущение «той жизни», навсегда потерянной, невозвратимой.
Прошло время – не так много, несколько недель, и я привык к новому запаху. Проснувшись однажды и не ощутив чего-то, что сопровождало меня все время после переезда, я не сразу понял, что исчез именно запах. А когда это дошло до моего сознания, возникло новое ощущение: теперь я дома. Когда перестаешь ощущать чужим воздух, которым дышишь, значит, ты дома, и это так же объективно, как жаркое солнце над головой и гортанные вопли торговцев на Иерусалимском базаре: «Шекель вахеци!». Именно столько стоил в тот год, когда мы приехали, килограмм бананов. И килограмм помидоров. И килограмм персиков. И килограмм апельсинов. И вообще килограмм всего на свете стоил в тот год полтора шекеля.
После отъезда я ни разу не возвращался в родной город. Наверно, это плохо. Говорят, чтобы расстаться с ностальгией, нужно посетить место, где родился, и понять, что скорбеть не о чем – молодость прошла, а возраст не изменишь, вернувшись в то же пространство, хотя, если прав Эйнштейн, пространство и время неотделимы друг от друга. Но я знаю: если (или когда) мне доведется сойти по трапу в аэропорту Бина, то как бы ни изменился сам аэропорт, как бы ни изменились люди, город, страна, все равно запах, узнаваемый с первого вдоха бакинский запах остался тем же, каким был полвека назад.
Был, однако, в моей жизни еще один запах, который невозможно забыть – это тоже запах страны, в которой я жил, запах, который, в отличие от бакинского или израильского, можно, наверно, ощутить и в Москве, и в Петербурге, и в Пекине, и в Тель-Авиве. Или в Тель-Авиве нельзя? Может, уже и в Москве этот запах не найти?
Запах театральных кулис. Занавес. Декорации. Какая-то особая пыль. Бархат. Гипс, мрамор, дерево. И все вместе. Запах голосов в антракте, запах гаснущей люстры и взмаха дирижерской палочки. Не нужно уверять меня, что верхнее «ля», взятое тенором, не пахнет, как не может пахнуть движение тонкой палочки, рассекающей воздух в первом такте вердиевского «Отелло». Пахнет, господа!
Во всяком случае, именно с нового запаха начался для меня новый этап в жизни, когда мой друг, с которым мы учились в одном классе и жили на одной улице, сказал однажды: «Пибл, давай вечером пойдем в оперу».
– Куда? – удивился я.
Мы учились тогда в седьмом классе, из музыки я предпочитал советские песни – «Черное море», «Марш нахимовцев»… Почему нахимовцев? Не знаю, разве объяснишь, почему одна мелодия проходит мимо сознания, а другая застревает, и даже сейчас я помню каждый звук оркестрового вступления и каждое слово припева… Нет, «предпочитал» – не то слово. Другой музыки я и не знал в те годы – дома у нас была «радиоточка», репродуктор, по которому иной музыки не передавали, разве что по праздникам можно было послушать концерт по заявкам и там – арию из оперетты. Наверно, и из оперы тоже, и отрывок из симфонии. Наверно. Но запомнились мне только советские песни, только они «резонировали», а мой друг Саша по прозвищу Тромбон, в отличие от меня, был человеком музыкально образованным, кроме обычной школы он посещал музыкальную – при Окружном Доме офицеров (отец его был полковником и заведовал военной кафедрой в Институте физкультуры). Саша учился играть не на фортепьяно (наверняка, и на фортепьяно тоже, но я совсем не помню, чтобы он играл на этом инструменте), а на кнопочном аккордеоне. Я-то по невежеству думал, что с кнопками – это баян, а аккордеон непременно с клавишами, как у пианино. Саша объяснял мне разницу, но я уже забыл – да это и не имеет значения.
– В оперу, – повторил Саша. – Мы с Жирафом собрались Херлю послушать, идешь с нами?
Жирафом кликали еще одного нашего одноклассника Арифа Джафарова. Я знал, что время от времени они с Тромбоном действительно ходили в оперу, большое красивое здание на Торговой улице. Здание я знал хорошо, а внутри не был ни разу, да и не интересовался.
– Какой еще Херля? – удивился я. Фамилия показалась мне неприличной.
– Николае Херля, – объяснил Тромбон, – баритон из Румынии. Говорят, здорово поет. Пойдем, не пожалеешь.
Я точно знал, что пожалею, но почему не пойти за компанию?
Давали в тот вечер «Травиату», и я уже не помню – то ли Тромбон рассказал мне содержание оперы по дороге в театр, то ли я вычитал его из программки. Во всяком случае, когда на сцене появлялись новые персонажи, я не крутил головой, не толкал Тромбона в бок и не требовал объяснений. Это я помню точно – собственное оцепенение. И странное ощущение, возникшее, правда, не сразу, а к концу первого акта – ощущение того, что это навсегда. В тот вечер я еще этого не понимал, просто чувствовал, как что-то изменилось во мне, и не мог пока дать определения. Но когда после каденции Виолетты (я не знал, конечно, что то, что она выпевала в конце арии, называлось каденцией) тяжело закрылся занавес, и в зале вспыхнул свет, я продолжал смотреть на сцену – не на занавес и вышедших на поклон певцов, а именно на сцену, туда, где были декорации (обветшалые, как я потом понял) большого зала в парижской квартире знаменитой куртизанки Виолетты Валери.
– Ты что? – спросил меня Тромбон, сидевший справа, а сидевший слева Жираф пнул в бок и что-то тоже сказал или спросил: кажется, предложил подняться в буфет. Должно быть, я сидел с отсутствующим видом, потому что некоторое время спустя обнаружил вдруг, что друзей рядом нет, и вообще зал почти пуст, а в оркестре разговаривали друг с другом какие-то личности во фраках, которые не могли быть музыкантами, потому что... Ну, музыканты, извлекавшие из своих инструментов ТАКУЮ музыку, сами должны были быть существами не от мира сего. Ангелами... А где же их крылья?
В тот вечер я, конечно, не знал еще ни одной фамилии, понятия не имел, кто в нашей опере тенор, кто баритон, кто примадонна. Мне понравилось все – и Альфред со звонким, но каким-то все же странноватым голосом, странность эту я ощутил, но еще не мог дать ей определения, и Виолетта была для меня хороша, просто изумительна, это впоследствии я начал замечать, как вибрирует ее голос на высоких нотах, как она «смазывает» пассажи, да и вообще обнаружил, что техника ее пения очень далека не только от идеальной, но даже от средней. Все это было потом, а в тот вечер я не слышал и не видел ничего, кроме музыки – иногда говорят, что, если состав исполнителей не хорош, постарайтесь отрешиться от земных интерпретаций, слушайте музыку, – вот так и я, будучи совершенным неофитом, сумел каким-то образом отделить мысленно или, скорее, подсознательно, исполнителей от музыки – и слышал только Верди.
Вернулись из буфета Тромбон с Жирафом, погас свет, начался второй акт. Помню, после арии Альфреда я отбивал себе ладони, начав хлопать даже раньше, чем певец закрыл рот. Возможно, на меня зашикали. Кажется, Тромбон пытался меня удержать – не помню. Я был в восторге – в антракте, кстати, я выучил фамилию исполнителя партии Альфреда, это был молодой тогда, только недавно пришедший в театр певец Ибрагим Джафаров. Я скажу о нем несколько слов позже, в тот вечер мне сказать было нечего, потому что я и не знал нужных слов, понимал только, что пел Джафаров прекрасно и был на сцене не чурбаном, как многие другие оперные артисты, а именно тем Альфредом, в которого, безусловно, могла полюбить любая женщина, Виолетта просто не стала исключением. Джафаров легко пел, легко двигался, был в образе – может, если бы не он, мне и опера не понравилась бы с самого начала, несмотря на великую музыку, и тогда моя судьба оказалась бы немного другой.
А потом возник приезжий гастролер Николае Херля, вошел, высоко подняв голову и глядя свысока на вышедшую его встречать Виолетту. Раскрыл рот и... Я никогда не слышал такого пения, не представлял даже, что из человеческого горла могут литься звуки такой мощи и красоты. Голос Виолетты по сравнению с голосом Жоржа Жермона сразу стал каким-то писклявым, пустым... конечно, сопрано у певицы было не ахти какое, но в первом акте и оно произвело на меня впечатление. Но сейчас... Херля пел по-итальянски, но мне казалось, что я понимаю каждое слово. Когда он обратился к Виолетте со словами «Минует увлечение, тогда что с вами будет», мелодия стала физически ощутимой, я мог подержать ее в руках... Так мне казалось, а потом была удивительная, запомнившаяся мне сразу и навсегда мелодия гобоя в сцене письма Виолетты, это была музыка ангелов, что-то происходило со мной... А ведь была еще ария Жермона, которую я неожиданно для себя сразу узнал, потому что слышал ее много раз по радио, не зная, что это и откуда. Наверно, после этой арии Херле долго аплодировали, много раз вызывали... но этого я уже совершенно не помню, видимо, мое нервное напряжение достигло тогда максимума, и что происходило дальше, я сказать не могу. Сам не помню, а спросить у Тромбона или Жирафа мне никогда не приходило в голову.
Фактом же остается то, что после вечера «Травиаты» мы стали ходить в оперу едва ли не на каждый спектакль – конечно, речь шла о спектаклях «европейской» труппы, исполнявшей оперы русских и зарубежных композиторов. Была у нас в опере еще одна, будто бы независимая труппа – «местная», исполнявшая оперы азербайджанских композиторов. Азербайджанские оперы пели по-азербайджански, европейские – по-русски. И техника исполнения была разная – невозможно (и нельзя) петь итальянские оперы так, как поют в «Кер-оглы» и «Шахе Исмаиле». Об этом я тоже расскажу позже, но факт, опять же, остается фактом – две труппы практически не пересекались, хотя были два-три певца, которые выступали как в азербайджанском, так и в европейском репертуаре. Помню две фамилии: Афрасияб Бадалбейли и Агаларов (не помню, к сожалению, его имени). Оба были баритонами – и неплохими (если не сравнивать с Херля). Бадалбейли прославился исполнением партии Кер-оглы в опере Гаджибекова, а какие партии пел в азербайджанском репертуаре Агаларов, я не помню. Проблема в те годы была в том, что в «европейской» труппе была катастрофическая нехватка баритонов (впрочем, и других певцов тоже было недостаточно), вот и пришлось Бадалбейли учить партию Яго в опере Верди «Отелло», а Агаларов какое-то время пел того самого Жермона, которого я впервые услышал в исполнении Херля, и потому я какое-то время не мог заставить себя ходить на «Травиату».
С обоими связаны истории, не имевшие прямого отношения к оперному творчеству, но, тем не менее, приведшие к тому, что оба певца перестали выступать – первый в европейском репертуаре, второй – вообще.
Когда, кажется, в конце 1959 года, в городе появились афиши, извещавшие о премьере, новой постановке вердиевской «Аиды», перед фамилией Буниятзаде, исполнявшего партию Амонасро, значилось: «нар. артистка Азерб. ССР». Опечатка, естественно. Кто-то недосмотрел. Но Буниятзаде смертельно обиделся, певцы, как известно, народ ранимый, и петь отказался. Не знаю, в каких выражениях он объяснялся с руководством театра, не уверен, что именно злосчастная опечатка стала причиной того, что Буниятзаде никогда больше не пел в европейском репертуаре, или так просто совпало во времени. Тем не менее, больше я этого очень хорошего, в принципе, баритона не слышал, и давние мои впечатления о его голосе сводятся сейчас к воспоминанию о том, с каким блеском он исполнял в концертах и по радио застольную песню Кер-оглы из оперы Узеира Гаджибекова.
С Агаларовым же приключилась другая история. Дело было в конце 1960 года, когда происходила денежная реформа, и все старые деньги нужно было обменять на новые в пропорции 10 к 1. Один к одному меняли только мелочь: 1, 2 и 5 копеек. Говорили тогда, что многим каким-то образом удалось накопить огромное количество мелочи, и кое-кто приходил в банк с мешком денег, чтобы уйти с другим таким же мешком, став за час в десять раз богаче. Если такое и происходило, то, наверняка, «счастливцем» интересовались «соответствующие органы», не думаю, что при царивших тогда порядках кому-то действительно позволили таким образом обогатиться.
Агаларов, похоже, успел обогатиться до того, как началась реформа, и, видимо, богатства его, не знаю уж, сколько он денег накопил, нажиты были путем, с точки зрения советского законодательства, не очень законным. Нужно было нажитое обменять, а обменять можно было определенную, не помню уж сейчас какую именно, сумму. Предполагалось, видимо, что у советского человека не может быть на руках или на сберкнижке слишком уж много денег, и потому государство установило верхний предел суммы для каждого «физического лица». Агаларов попался на том. что пытался обменять гораздо больше денег, чем было положено. Естественно, попал под колпак «соответствующих органов». То ли был арестован и судим, то ли его наказали иным способом – мало ли способов было в наличии у государства? – но на сцене оперного театра он больше не появлялся.
Но все это происходило уже потом, когда мы с Тромбоном ходили в оперу, как к себе домой, не пропуская, насколько я помню, ни одного спектакля, благо финансовые возможности нам, тогдашним школьникам, это позволяли. Билеты в оперу в те годы были достаточно дешевы – билет в первый ряд партера до реформы стоил, если мне память не изменяет, двадцать пять рублей (два с полтиной после 1961 года). Самый дешевый билет – на последний ряд амфитеатра – стоит три рубля до реформы и, соответственно, всего тридцать копеек – после. Имея на карманные расходы рубль в неделю, можно было позволить себе три раза посетить оперу (а больше трех представлений в неделю «европейская труппа» и не давала).



Это оперный театр в шестидесятых годах

Зал в бакинской опере, рассчитанный на две с половиной тысячи человек, был, по моим представлениям, огромен. По конструкции он принципиально отличался от классических оперных залов, таких, как в Ла Скала или Большом театре. Ярусов не было, был довольно большой партер, окруженный ложами «бенуар», над которыми возвышались ложи бель-этажа. И все. А позади партера, начиная с уровня лож бель-этажа, начинался огромный амфитеатр, по конструкции примерно такой, какой впоследствии сделали в Москве, в зале Кремлевского Дворца Съездов. Наш амфитеатр, по-моему, по количеству мест был даже больше партера, а последние ряды находились так далеко от сцены, что певцы представлялись оттуда мошками, хор – скоплением мошкары, сцена – картиной на стене в музее, увидеть с последнего ряда выражение лица актера можно было лишь в сильный морской бинокль, театральный приближал всего лишь до расстояния последнего ряда партера.
Зато акустика в театре была замечательной. Строил здание театра какой-то итальянский архитектор в 1912 году, и акустика для него, видимо, была важнее архитектурных излишеств. Слышно с последнего ряда амфитеатра было каждое слово, не пропадала ни одна нота, и лучше всего был слышен оркестр, что, кстати, создавало для дирижера определенные трудности, потому что ему нужно было сбалансировать звук таким образом, чтобы, с одной стороны, оркестр был нормально слышен в первых рядах партера, а, с другой стороны, не заглушал певцов для слушателей в последних рядах амфитеатра. И это было важно по той причине, что именно на галерке, как известно, и собираются самые верные ценители оперного искусства.
В нашей опере, однако, проблема эта была двойственной – на премьерах и спектаклях, где пели гастролеры (а в шестидесятых годах редкая неделя обходилась без приезжих солистов, в том числе мировых знаменитостей), зал бывал полон, билеты в кассе быстро заканчивались, и нам, чтобы купить самые дешевые, за тридцать копеек, нужно было не опоздать и явиться в кассу в тот же день, когда в городе появлялись афиши и начиналась продажа билетов. Достаточно было пропустить день-другой, и приходилось брать билеты уже не на последние, а на предпоследние ряды – то есть за рубль, что для нас, безденежных, было уже, конечно, обременительно. Кстати, на гастрольные спектакли самые дешевые билеты стоили не тридцать копеек, а тот самый рубль, и потому часто приходилось выпрашивать дополнительные деньги у родителей. У Тромбома с этим не было проблем, его отец хорошо зарабатывал, а для моих родителей лишний рубль из семейного бюджета означал отказ от чего-то другого – от лишнего килограмма фруктов, например. Тем не менее, я не помню случая, когда мне было бы отказано, и я не сумел бы попасть на премьеру или на гастрольный спектакль.
Итак, на премьере или на спектакле, где пела приезжая знаменитость, нам приходилось сидеть на галерке, откуда было гораздо ближе к буфету, чем к сцене. Но на спектаклях «обычных», проходных, которых все-таки было, конечно, большинство, мы уже «оттягивались» по полной программе, поскольку в огромном зале в такие вечера зрителей можно было легко пересчитать, причем бывало – что и на пальцах. Естественно, купив свои тридцатикопеечные билеты, мы садились в первый или второй ряд партера и наслаждались музыкой по полной программе, хотя певцы на рядовых спектаклях, надо полагать, не особенно напрягались. Но ведь главное было не в том, как поют, а – что. Главное, для чего мы ходили в оперу, была любовь не к солистам, а к музыке Верди, Пуччини, Россини, Доницетти, Чайковского, Бизе. В результате я с детских лет научился слушать музыку, не обращая во многих случаях внимания на то, как эта музыка исполнена. Да, плохо. Да, тенор дал в арии петуха, баритон вообще не взял высокую ноту, сопрано дребезжит, как стекло, когда мимо проезжает трамвай. Ну и что? Все равно после спектакля мы шли по улице, распевая все партии, поскольку за несколько посещений успевали выучить на слух всю оперу.
Первыми моими операми, которые я таким образом выучил, не прилагая к тому никаких усилий, были, естественно, «Риголетто», «Травиата», «Севильский цирюльник», а потом, года через два-три, добавились «Отелло», «Трубадур», «Аида», «Севильский цирюльник», «Паяцы», «Тоска», «Кармен», «Пиковая дама», «Фауст». Как видно из названий, репертуарная политика в нашей опере не отличалась оригинальностью – ставили оперы самые известные, никаких экспериментов. Впрочем, пару раз дирекция все-таки пошла на эксперимент – не думаю, что по своей воле. Все-таки это был советский театр, и в репертуаре должна была быть хотя бы одна советская опера. Предполагаю, что руководство открещивалось от таких постановок и как-то объяснялось в министерстве культуры, потому что за все тридцать лет моей «дружбы» с бакинской оперой только один раз на ее сцене была поставлена опера советского композитора. Честно говоря, я сейчас не помню ни автора, ни названия – кажется, это была опера Дзержинского «Судьба человека». Помню на сцене советских солдат, которые что-то пели, помню то ли женщин, то ли детей, которых они то ли спасали, то ли... Нет, спасали, конечно, но под какую музыку – не помню совершенно. Да и естественно – опера эта в репертуаре не удержалась, не уверен, что прошло хотя бы три представления, иначе какие-нибудь отрывки я бы точно запомнил... Кажется, даже на премьере не удалось в тот раз собрать полный зал, это я знаю точно, потому что мы со своими рублевыми билетами сидели если не на первом, то на третьем или четвертом ряду партера. Постановкой этой оперы театр отметил юбилей Дня победы – то ли двадцать пятый, то ли тридцатый...
Была еще одна советская опера, которую поставили в каком-то из семидесятых годов. Но можно ли назвать советской оперу Прокофьева «Обручение в монастыре»? А Прокофьева можно ли назвать советским композитором? Это был веселый, радостный, хорошо поставленный, с отличными декорациями, спектакль, но дело было уже на втором этапе моего «хождения в оперу», и отношение мое к музыке, певцам, постановкам было к тому времени уже куда более зрелым. Мои походы в оперу действительно можно разделить во времени на три периода. Первый – когда я учился в школе. Второй – университетский и до определенной степени обсерваторский, самый долгий период, от середины шестидесятых до начала восьмидесятых годов. И третий – после того, как оперный театр открылся после реставрации и пожара. Это был уже другой театр, и город в то время уже был другим, и мое отношение к музыке...
В конце пятидесятых-начале шестидесятых, когда мы с Тромбоном и Жирафом ходили в оперу минимум раза два в неделю, в театре пел прекрасный тенор Ибрагим Джафаров, о котором я уже говорил, но голос у него был скорее лирический, для драматических и героических партий, вроде Отелло или Манрико, не годился. Но какая же опера без «Отелло», «Пиковой дамы», «Тоски»? Были в театре еще два тенора: Мехтиев и Алиев. Первый был единственным исполнителем Отелло, второй пел Радамеса, Германа, Каварадосси. О Мехтиеве рассказывать нечего, пел и пел, совсем не запомнился. А вот Гусейн Алиев был певцом совершенно незаурядным. Такого я никогда больше не слышал. Он спокойно брал любую ноту – верхнее «до» в стретте Манрико в «Трубадуре» никогда не становилось для него проблемой. И цены бы ему не было в любом театре, если бы не одно обстоятельство, которое и делало его голос уникальным. Когда он пел, впечатление было такое, будто голос идет из горла не наружу, а внутрь. А наружу попадают только какие-то остатки, эхо. Я не представляю, как такое возможно – он открывал рот, это все видели. И звук кое-какой был слышен, но настолько придушенный, будто раздавался откуда-то из недр, из-под пластов земли. Странное впечатление. Алиева никогда не выпускали на сцену, если приезжал зарубежный гастролер петь, скажем, Яго или Амонасро. Тогда одновременно приглашали на гастроль тенора из Тбилиси – обычно приезжал Нодар Андгуладзе, очень сильный и красивый тенор, и спасал спектакли.
Но нам-то, постоянным посетителям, приходилось слушать и Алиева. Обычно на «рядовой» спектакль приходили человек пятьдесят. Как-то мы специально посчитали – на одном из спектаклей «Кармен» – сколько человек было в зале, а сколько в оркестре и на сцене. В зале – в разных концах, в том числе в амфитеатре – мы насчитали 43 зрителя. В оркестре – 40 музыкантов. На сцене – когда выходил хор – было тоже человек сорок. Зал выглядел совершенно пустым. Садились мы в первом ряду, поближе к дирижеру. Тогда «русским» репертуаром дирижировал Генрих Рисман, очень опытный дирижер, переехавший в начале шестидесятых в Баку из Куйбышева (или Саратова? уже не помню точно). Проработал он в нашей опере до самой смерти, а умер он в 1982 году, через неделю после смерти Брежнева. Об этом я расскажу отдельно, это особая тема – Рисман и Брежнев. В начале шестидесятых Рисман взвалил на себя весь «русский» репертуар, а мы, школьники еще, приходили в театр, как к себе домой. Садились на первый ряд и во время представления, если не было момента, который надо было непременно послушать, мы вели с Рисманом тихие разговоры «за жизнь». Он облокачивался о барьер, отделявший оркестровую яму от зала, поворачивался вполоборота к оркестру, махал привычно палочкой и рассказывал нам какую-нибудь историю из жизни. Смотреть в партитуру ему было не нужно – весь репертуар он знал наизусть, не уступая в этом своему гениальному коллеге Тосканини. Конечно, рассказывая нам историю, он прекрасно слышал все, что происходило в оркестре и на сцене, и при любой оплошности певца или оркестранта поворачивался и «брал управление на себя».
Однако я отвлекся – речь пока не о Рисмане (о нем особая история), а об Алиеве. Бедняга так хотел выступить в полном зале, хотел, чтобы ему аплодировали, а его, хотя он и пел главные партии, выпускали только на «рядовые» спектакли при почти пустом зале. Обидно. И как-то во время представления «Тоски» мы, зрители, а было нас, как обычно, полсотни, сговорились устроить ему овацию и вызвать на бис. В третьем акте, когда Алиев-Каварадосси спел свое знаменитое «О, никогда я так не жаждал жизни!», мы повскакали с мест, заорали «браво, бис!», Рисман посмотрел удивленно, ему о нашей акции не сказали, и он, видимо, решил в тот момент, что мы одновременно спятили. Сначала, скорее всего, так подумал и Алиев. Во всяком случае, вид у него был обескураженный. Но овация (можете себе представить, какая это была овация – аплодировали полсотни человек в пустом, по сути, зале на две с половиной тысячи мест) продолжалась, Рисман положил палочку, сложил на груди руки и философски ждал, когда нам надоест. Алиев постепенно пришел в себя и решил, что сегодня превзошел самого себя, выдал нечто выдающееся, такое, что привело зал в восторг, приободрился и теперь уже нетерпеливо смотрел на дирижера, всем видом показывая, что готов впервые в жизни исполнить арию на бис.
В конце концов Рисман пожал плечами, что-то сказал оркестрантам, они перевернули страницы партитуры назад, и стал бис. Это надо было слышать! От напряжения или неожиданности Алиев действительно запел – в том смысле, что голос его впервые покинул пределы гортани и устремился наружу. Он не просто пел, он еще и играл! Он единственный раз в жизни вообразил, видимо, что находится на сцене по крайней мере Большого театра. Он пел так самозабвенно, что, когда ария закончилась, никому не пришло в голову даже похлопать, все мы сидели ошарашенные, упустили момент вторично устроить овацию (теперь уж по-настоящему), а Рисман этим воспользовался и без паузы повел оркестр дальше – на сцене появилась Тоска, начался дуэт...
Никогда больше Алиев не пел как в тот вечер в финале «Тоски». Никогда больше не слышал оваций. Так прошел его звездный час...
Отсутствие теноров всегда было проблемой для нашей оперы – наверно, не только в Баку. Хороший тенор – «товар» штучный, а уж в провинциальном театре... В середине шестидесятых годов Ибрагим Джафаров переехал в Москву и стал петь в Музыкальном театре имени Станиславского и Немировича-Данченко. Там он и прослужил до пенсии, пел и главные партии (я как-то, будучи в Москве в командировке, слушал его в какой-то, уж не помню, какой оперетте Оффенбаха), но такого успеха, как у бакинских меломанов, не имел. В столице было все-таки с кем сравнивать...
А в нашей опере срочно нужны были тенора. И лирические партии стал петь Рауф Атакишиев. В то время он был уже профессором консерватории по классу фортепьяно, карьеру вокалиста делать не собирался, но голос у него был – и неплохой. Небольшой, но красивый, лирический, небольшого, впрочем, диапазона. Проблема была в том, что формой Атакишиев напоминал бочонок и видел плохо, носил очки с сильными стеклами и без очков (ну нельзя же было петь Неморино или Альфреда в очках!) очень плохо передвигался по сцене. Так что об актерской игре и думать не нужно было. И все же Атакишиева любили, и на «Любовный напиток» зал набирался – во всяком случае, половина партера была заполнена.
А драматические партии стал петь Лютфияр Иманов, прежде выступавший только в азербайджанском репертуаре. Азербайджанские оперы требуют совсем другой манеры исполнения, нежели русские и европейские. Мугам – азербайджанская народная песня, мугамы часто исполнялись и в операх – нужно петь с переливами в голосе, длинно и заунывно... Помню, как после довольно долгого перерыва поставили «Фауста» с Имановым в главной роли. На премьерных спектаклях зал в те годы бывал еще почти полным, так что сидели мы не на первом ряду, а подальше, но все-таки в партере. Иманов пел отлично – крепкий был тенор, красивый, но... Полное отсутствие западной школы пения давало себя знать, а в каватине Фауста во втором акте он на верхней ноте вдруг решил, видимо, что поет мугам и дал такую дивную, ни в какие ворота не влезавшую трель, что зал обмер. Посмеялись, да. Но и аплодировали долго.
Бывали и курьезные моменты – как без них? Как-то кто-то пригрел в театре кошку, и она повадилась выходить на сцену, когда ей захочется. Гнать ее во время спектакля было затруднительно – в зале же все слышно, вот она и ходила сама по себе. На сцене Скарпиа пристает к Тоске с непристойным предложением, а тут на сцену, подняв хвост трубой выходит кошка...
На премьере «Чио-Чио-Сан» в финале Мадам Баттерфляй поет свою заключительную сцену, прижимая к себе своего сына – на эту роль обычно брали, как и в других театрах, ребенка кого-нибудь из служащих. Обычно почему-то (в нашей опере, по крайней мере) брали девочку, которая исполняла роль мальчика. А на премьере мальчик был самый настоящий, лет пяти (хотя по либретто должен был быть двухлетним), и в самый трагический момент ему захотелось в туалет, да так сильно, что он едва сдерживался, елозил ногами, корчил рожицы. А «мама» его в это время одной рукой прижимала к себе сына, другой держала кинжал и пела «А я иду далёко, откуда нет возврата!».
Хорошо хоть финальная сцена у Пуччини продолжается минуты три, иначе опера могла действительно закончиться не трагедией, а фарсом...
В оркестре очень долго – десятки лет – играл на скрипке старый еврей (старым он был, когда я стал ходить в оперу, а евреем – всю жизнь). Дослужился до концертмейстера скрипок, на пенсию не уходил, репертуар, как и Рисман, знал наизусть. Но пришла беда – у него (к сожалению, не запомнил его фамилию и имя) началась болезнь Паркинсона. Однако и тогда он не ушел на пенсию, а почему его не отправило на покой начальство – не знаю. Точнее – отправило, конечно, но не сразу, и я еще застал этого скрипача, когда у него уже был Паркинсон, и его скрипка в самые неожиданные моменты издавала жуткий звук. Продолжался этот звук две-три секунды, не больше, но можете себе представить, какое это производило впечатление. Завсегдатаи, конечно, знали, что к чему, и порой даже аплодировали скрипачу после спектакля...
И еще – о странных звуках, которые иногда слышались из оркестра. Как-то приехала на гастроли украинская певица и выступила в партии Кармен. Женщина она была очень темпераментная (как пела я уже не помню – видимо, не так уж замечательно, если не оставила впечатления) и кастаньеты в ее руках так и мелькали. В начале второго акта во время страстного цыганского танца гастролерша сделала слишком уж резкое движение, кастаньета вырвалась из ее ладони, полетела в зал и – вот незадача! – попала точно в раструб тромбона. Звук, который при этом получился, описать не могу. Но могу описать впечатление, которое этот звук произвел на слушателей. В первый момент никто ничего не понял, но секунду спустя грянул хохот, и надо отдать должное дирижеру (за пультом, как обычно, стоял Рисман) и певице – первый продолжал дирижировать, а вторая петь, будто ничего не произошло...
Однажды во время представления на дирижера Ниязи (это был народный артист Азербайджана, известный дирижер – не только оперный, но и симфонический) упал с потока кусок штукатурки. Слава Богу, не прямо на голову, но рядом с дирижерским пультом. Театр ведь очень давно не ремонтировали, только подкрашивали перед началом очередного сезона. Что-то там на потолке прохудилось, отвалился кусок штукатурки...
Театр закрыли на капитальный ремонт. Года два оперная и балетная труппы выступали в помещении Театра музыкальном комедии. Зал там гораздо меньше, сцена тоже – правда, конструкция более «классическая», несколько ярусов, как в «приличном» оперном театре. В те годы в Музкомедии была отличная труппа – блистал, кстати, отец известной впоследствии певицы Ирины Аллегровой, замечательный комический актер, отличный Бони. Но сейчас речь не об оперетте, а об опере. Два года шел ремонт, говорили, что для зала Гейдар Алиев приказал закупить в Финляндии какие-то очень дорогие кресла, огромную люстру тоже сделали новую. Наконец ремонт закончился, и открытие театра приурочили к очередной годовщине установления советской власти в Азербайджане – 28 апреля. Должен был состояться большой концерт. Без нас, конечно. Во-первых, у меня и желания не было слушать соответствующую моменту музыку. Во-вторых, туда и попасть было невозможно – только по особым приглашениям из ЦК партии.
Но послушать концерт не удалось никому, потому что в ночь перед открытием театр сгорел. Почему начался пожар, я точно не знаю. Говорили, что по вине ремонтников. Кто-то устроил на чердаке костерок (зачем? непонятно). Как бы то ни было, театр сгорел дотла. Когда приехали пожарные, оказалось, что напор воды в гидрантах был таким маленьким, что залить пламя не удавалось. А потом вода вообще кончилась (не редкость в Баку), и пришлось тянуть шланги к самому морю, благо это не так далеко, несколько кварталов.
Пришлось театр уже не ремонтировать, а восстанавливать. Стены сохранились, но внутри все выгорело, и таких денег, какие выделили партия и правительство на первый ремонт, уже не было. Так что решили сделать скромно, но со вкусом. Скромность заключалась в том, что кресла в зале стояли теперь самые обычные. А вкус у тех, кто проектировал интерьер, оказался очень специфическим. Для того, видимо, чтобы изобразить «богатство», в зале пояились гипсовые скульптуры – кариатиды, которые теперь подпирали амфитеатр и ложи бель-этажа. Обнаженные красавицы а-ля Венера Медицейская (которая с руками) выглядели ни к селу, ни к городу, но если бы дело было только в этом... Достаточно оказалось гипсовых изваяний, чтобы исчезла замечательная акустика. Если раньше можно было говорить на сцене шепотом, и слышно было в амфитеатре, то теперь певец должен был выходить петь к авансцене, чтобы его услышали в последнем ряду партера.



Так театр выглядит после восстановления

Впрочем, в те годы я уже очень редко ходил в оперу – и не только потому, что пропала акустика. Компания наша разлетелась, Тромбон жил в Ленинграде, Рисман умер, новые дирижеры мне не нравились, репертуар оставался старым, новые спектакли появлялись редко... Но даже и это не было главной причиной. Изменилась жизнь, но это уже другая история...

Об опере, часть 2 "Телеграмма Брежневу"

Главный дирижер Бакинского театра оперы и балета Генрих Ильич Рисман умер в 1982 году. Он поднялся на подиум, чтобы дирижировать "Пиковой дамой", и упал. Инсульт,– констатировали врачи. Было ему шестьдесят два года.
Леонид Ильич Брежнев был чуть постарше. Впрочем, и почил в бозе немного раньше – ровно на неделю. Случилось это ровно пятнадцать лет назад.
Двух Ильичей – московского и бакинского – связывало давнее знакомство, о чем Ильич бакинский рассказывал на всех вечерах, а Главный Ильич страны, возможно, и не подозревал.

* * *
Рисман был человеком, хоть и скромным, но славу любил. Покажите артиста, который чуждается славы. В начале шестидесятых он переехал в Баку из Куйбышева и почти сразу взял на себя всю тяжесть русского и западноевропейского оперного репертуара. Как положено, перед началом последнего акта зрители устраивали дирижеру овацию, а что еще нужно для счастья?
Оказывается, не одной оперой жив человек.
Когда во всех газетах, начиная от "Правды" и кончая "Агитатором Каспия", была напечатана "Малая земля", Рисман пришел на репетицию сам не свой.
– Подумать только! – сказал он оркестрантам. – Оказывается, это тот самый Леня Брежнев! Мне и в голову не могло придти! Да мы же...
И он рассказал несколько оторопевшим музыкантам историю своей службы в легендарной Восемнадцатой армии.

* * *
Воевал Рисман не на передовой, а в военном оркестре. Это был его первый дирижерский опыт после консерватории. Дело нужное, кто спорит. Под Новороссийском было, конечно, тяжело, бомбили, а однажды даже и уносить ноги пришлось во время неожиданной (играли для солдат старинные марши) атаки немцев.
Как-то подошел после концерта к Рисману молодой чернобровый политрук и сказал:
– Хорошо дирижируешь. Понравилось.
– Служу... – начал было Рисман, но политрук прервал его, сказав:
– Заходи в двадцать часов в штаб.
Не очень понимая, для чего в штабе дирижер без оркестра, Рисман, тем не менее, приказ выполнил. С того вечера он захаживал в штабное здание довольно часто, никому не рассказывая о том, что он там делает. Не "Онегиным" дирижирует, естественно.
А потом, когда стало совсем туго, оркестр перевели с Кавказа в Заволжье, в славный город Куйбышев, куда предполагал в свое время перебраться из Москвы сам Сталин. Там Рисман и провел войну, там остался и в опере служить. О встречах с политруком вспоминал с благодарностью: если бы не Брежнев, не оказался бы оркестр в тихом Куйбышеве, разметало бы всех по разным фронтам. А там – мало ли...
Шли годы, Рисману и в голову не приходило отождествить нового Генсека с тем самым молодым чернобровым политруком. "Малая земля" освежила память.

* * *
– И знаете, для чего он меня вызвал в штаб? – спросил Рисман оркестрантов. Ответа, естественно, не получил и продолжал:
– Я знал почти всех женщин в армии. Санитарок, врачей, и по хозяйству которые... Многих. Вот мне политуправление в лице Брежнева и поручило... Ну, как бы это лучше выразить... В общем, был я как служба знакомств.
Наверно, не стоило Рисману так уж, во всеуслышание, предавать гласности историю военных лет. Тем более – такую. И тем более – после ошеломительного успеха "Малой земли" у простого советского народа. Но ведь музыканты – как дети...
Однажды Рисмана вызвали в партком театра и что-то такое намекнули. А он, собственно, эту историю уже и не рассказывал – обрастая подробностями, она и так бродила по городу.
Теперь Рисман думал о другом.

* * *
Приближался очередной день рождения Главного Ильича страны. В канун этой знаменательной даты Генрих Ильич Рисман пришел в почтовое отделение номер 1, что напротив Баксовета, и протянул в окошечко бланк телеграммы.
– На красочной открытке, пожалуйста,– вежливо попросил он.
Телеграфистка прочитала текст, обратила взор на адрес и вернула бланк.
– Эту телеграмму я принять не могу,– сказала она. – Меня с работы уволят. Идите к начальнику, пусть даст разрешение.
И пошел Рисман к начальнику.
– Да вы что? – вскричал начальник, прочитав текст. – Не могу позволить. Ни за что.
– Что же это происходит? – искренне возмутился Рисман. – Я хочу поздравить друга с днем рождения!
– Друга – сколько угодно. А вы пишете в Кремль.
– Да, ну и что? "Дорогой Леня, – прочитал Рисман вслух. – Поздравляю днем рождения. Вечно помню нашу дружбу Малой земле. Всегда готов повторять подвиги. Уверен близкой встрече воспоминаний похождений юности. Генрих Рисман". В чем, собственно, дело?
– Иди в райком партии, пусть дадут визу.
Коммунист Рисман в райкоме был раза два. Но если почтарь такой перестраховщик – пошел. И начался обыкновенный футбол, знакомый каждому простому советскому человеку. От секретарши к референту, от референта к третьему секретарю, от третьего к референту второго...
Удивительно не это. Удивительно то, что весь путь до первого Рисман прошел за один рабочий день! Ведь телеграмму нужно было отправить или сегодня, или – через год. Ибо, как говорил народный герой Гена, "к сожаленью, день рожденья только раз в году".
Когда в седьмом часу вечера Рисман добрался до кабинета первого секретаря райкома, он был голоден, зол и готов побить каждого, кто встанет на пути между ним и Ильичом.
– У меня через полтора часа спектакль, – заявил Рисман, – ждать мне некогда. Ваши подчиненные бюрократы. Они за все поплатятся.
– Послушайте, дорогой Генрих Ильич, – сказал секретарь. – В таком состоянии дирижировать вы не сможете. Сегодня вас заменит... ээ... – он заглянул в листок, – товарищ Абдуллаев. А вам на ночь предоставили комнату в доме отдыха. Отдохните за счет райкома, а утром мы разрешим этот вопрос.
– Какой дом отдыха? – вскипел Рисман.
Он узнал об этом примерно час спустя, когда в сопровождении двух "референтов" был привезен на Баилов, в некое заведение, где обычно отдыхали диссиденты в компании с Наполеонами. Наполеонов, кстати, было значительно больше, чем диссидентов.
Друг Главного Ильича оказался в этой компании единственным.

* * *
О двухдневном пребывании в "доме отдыха" Рисман не рассказывал никогда. Вернулся он задумчивый, неделю пробюллетенил, а потом вяло продирижировал "Трубадуром".
Прошел год. За неделю до следующего дня рождения Главного Ильича Рисман записался на прием к первому секретарю горкома товарищу Мамедову. Старую историю уже успели забыть, и товарищ Мамедов принял дирижера с распростертыми объятиями.
– Партия всегда помогает деятелям искусства, – воодушевленно сказал первый секретарь. – Что нужно? Квартира? Машина? Путевка в санаторий?
– Подпишите вот здесь, а то на почте не принимают, – сказал Рисман.
Товарищ Мамедов прочитал и помрачнел.
– Ну... – сказал он осторожно, – я сам не могу решить такой вопрос. Если бы вы просто поздравляли, как все... Но вы тут пишете о вашей... э... дружбе. А это ведь вопрос деликатный.
– Я Брежнева знал, когда вы еще пешком под стол!
– Может быть, – вздохнул товарищ Мамедов и добавил твердо: – Не могу. Вопрос о том, кто товарищу Брежневу друг, а кто нет, решает только сам Гейдар Алиевич.
ЦК партии располагался через дорогу от горкома, но улицу Рисман переходить не стал. До Дня меньше недели. Алиев примет в лучшем случае через месяц. Все, в этом году тоже не успеть. Но он добьется! И они все попляшут!

* * *
За месяц до нового Дня, Рисман записался на прием к Алиеву. И принят не был. По очень простой причине: не только Рисман готовился поздравить Генсека, но и сам товарищ Алиев. То ли был занят выбором подарка, то ли репетировал процесс поцелуя.
Рисман занемог. Инфаркт случился не тяжелый, но месяц пришлось полежать. Месяц без театра, без музыки, без публики. Поклонники приходили навещать, и Генрих Ильич рассказывал им избранные места из своей "поздравительной эпопеи".
– Все равно, – говорил он, – я добьюсь. И тогда они все у меня попляшут.
Он забыл, что никогда не дирижировал балетами.

* * *
Генрих Ильич пережил Леонида Ильича всего на неделю. Смерть друга, видно, сильно подействовала на дирижера. Вечером десятого ноября он должен был дирижировать комическим "Любовным напитком", но спектакль, естественно, отменили, и Рисман отправился на почту. Протянул в окошко бланк телеграммы: "Скорблю со всем советским народом..."
– Восемьдесят пять копеек, – сказала телеграфистка.
Так была дана оценка юношеской дружбе. Даже до рубля не дотянула.

Про обсерваторию

На работу в Шемахинскую астрофизическую обсерваторию я попал по распределению. Не случайно, конечно. Мечтал еще в школе изучать звезды, но в Азгосуниверситете не было астрономического отделения, так что пришлось поступать на физфак в надежде, что когда-нибудь... Мечта стала представляться реальной, когда на четвертом курсе познакомился с Октаем Гусейновым, который в то время был аспирантом у академика Якова Борисовича Зельдовича и занимался изучением структуры нейтронных звезд. После окончания аспирантуры и защиты диссертации Октая назначили в обсерватории заместителем директора по науке, тогда-то он и предложил мне делать с ним сначала дипломную работу, а потом и приехать работать в обсерваторию – персональный вызов он оформил через Академию Наук. Об Октае и нашей совместной работе – разговор особый, а пока – об обсерватории, куда я приехал после распределения летом 1967 года.
Располагалась обсерватория в 144 км от Баку и в 22 км от Шемахи у подножия горы Пиркули. Со стороны дороги, которая вела к селениям, территория обсерватории была ограничена забором, и в воротах стоял милицейский пост, чтобы никто посторонний в обсерваторию не сунулся. Но метров через сто забор заканчивался, и пройти в поселок со стороны плато не составляло труда. Местным жителям, однако, лень было проходить лишние метры, а предъявлять документы постовому милиционеру, тем более, ни у кого не было желания. И большинство лазило в обсерваторский поселок через забор, благо это тоже не составляло проблемы.
Как-то вечером вскоре после того, как я начал работать в обсерватории, сидели мы с приятелем на скамейке у забора и о чем-то разговаривали. Смотрим: перелезает через забор мужчина лет шестидесяти, по виду – из одного из ближайших поселений, даже лицо знакомое. Вежливо здоровается, мы отвечаем. Он присаживается рядом, заводит разговор о погоде. Так мы вяло переговариваемся минут пять, а потом он спрашивает:
– Тут в поселке телефон есть?
Дело было в конце шестидесятых, телефонов в окружающих селениях тогда не было вообще, а в обсерватории – только на почте и в кабинетах главного здания, да и то далеко не во всех.
– Есть, – говорим, – вон там, на почте. А что?
– Да надо в милицию позвонить, – глядя на звезды, отвечает селянин.
– Что-нибудь случилось?
– Жену я сейчас убил, – без эмоций сообщает селянин. – Надо наряд вызвать, протокол составить.
У нас отваливаются челюсти. С нами о погоде разговаривал убийца!
– А... почему? – спрашиваю я. Наверняка же не скажет...
– Не знаю, – пожимает он плечами. – Поссорились.
Встает и бодрым шагом направляется к домику почты в конце аллеи.
А мы продолжаем с приятелем сидеть и смотреть на звезды. Но уже другими глазами.



* * *
В обсерватории в те годы был один магазинчик, где продавали хлеб, молоко, спички и еще кое-какую бытовую мелочь. Еще в поселке была столовая, где повар готовил единственное известное ему блюдо: кюфта-бозбаш. Что-то вроде супа-харчо с огромной фрикаделькой, внутри которой была целая алыча. Сотрудники (и я, конечно, тоже) в понедельник приезжали «на гору», в пятницу уезжали в город, и продукты привозили с собой из Баку. В коттедже, где, кроме меня, жили еще трое сотрудников, мы организовали коммуну, скидывались, готовили еду на всех. Обычно готовил Шурик Рахамимов, благо он это умел, а мы трое – Женя Гольдберг, Миша Рудзский и я, – обеспечивали продуктами. В те годы я много чему научился – делать хороший плов, в частности.
Однажды я купил в большом бакинском рыбном магазине огромную селедку – она выглядела так аппетитно, что в первый же день, приехав в обсерваторию, я приготовил салат и к нему нарезал привезенную селедку. Сели за стол – разумеется, разговаривая, споря и не обращая большого внимания на то, что ели.
– Что-то селедка сегодня какая-то не очень соленая, – поморщившись, сказал Шурик.
– Да, – согласился Миша. – В прошлый раз была лучше.
Ничего, съели и так. Селедка действительно оказалась совершенно пресной и безвкусной. Но за разговорами...
Ночью у всех были проблемы с желудком. Врача в обсерватории не было, а был фельдшер – молоденький парень, только что из института. Послушав наши рассказы, он определил диагноз с уверенностью земского доктора:
– А нечего было сырую рыбу жрать. Она хвостом не била, когда ты ее покупал?
Вопрос был ко мне, и ответить было нечего. Пожалуй, я действительно перепутал...

* * *


Коттеджи, в которых жили сотрудники обсерватории, стояли на земле, и вокруг было много всякой живности – в том числе полевые мыши, которые находили любые дыры и забирались в комнаты, пытались воровать продукты, а однажды...
Лёва Цирульник рассказывал:
– Снится мне дурацкий сон, будто я играю с кем-то в гляделки. Смотрим мы друг другу в глаза, и я не понимаю, кто передо мной – какое-то невидимое существо... В страхе просыпаюсь и вижу перед собой два глаза. Смотрят. Светятся в темноте. Прямо передо мной. Неподвижно. И так пристально... Пригляделся, глаза привыкли к темноте. Оказалось, это мышь – сидит у меня на груди, на одеяле, и смотрит в глаза. Я дернулся, и она, конечно дала деру...
По вечерам обычно собирались у нас в коттедже – те, кому не нужно было в ночь на наблюдения. Все были молодые, лет по двадцать пять – тридцать, так что веселились, играли, спорили. А уж как спорили, и тем не выбирали, темы нас сами находили. Самыми заядлыми спорщиками были Лёва Цирульник и Шурик Рахамимов. Они спорили до тех пор, пока не выбивались из сил, но истина в их спорах не рождалась никогда. По этому поводу я как-то сочинил эпиграмму, которую помню до сих пор:

Всех обсуждений принципы поправ,
Они сидят, от споров окосев.
Всем ясно: если Рахамимов прав,
То очевидно, что Цирульник – Лев.

В нашем коттедже нас было четверо: кроме меня еще Шурик, Женя Гольдбер и Миша Рудзский. Когда Женя залезал в ванну, слышно было во всем поселке, потому что он во весь голос орал песню «Летять утки». В ванной время от времени прыгали лягушки и бегали полевые мыши, и Женя с ними расправлялся кулаком – потом сам же оттирал остатки со стен...
Дни рождения обычно тоже отмечали в той же компании, а время от времени устраивали общие вечеринки – тогда украшали столовую, у нас там был замечательный повар, он умел готовить только азербайджанские блюда, но так хорошо, как я никогда и нигде потом не пробовал. Он нам готовил еду, а вино закупали в соседнем совхозе. Там его продавали на развес, рубль литр. Замечательное вино – «Шемаха».
Иногда на наши посиделки заглядывал директор – его коттедж находился рядом с нашим, и ему было слышно, как мы там бесимся. Он вваливался с грозным видом, оглядывал всю компанию, внимательно рассматривал висевший на стене большой постер (Эйнштейн с высунутым языком) и всегда говорил одно и то же:
- А, это вы с ним тут... Ладно, продолжайте.
И исчезал так же быстро, как появлялся.
Приехал к нам как-то принц из Эмиратов. Привезли его утром, чтобы к вечеру, после банкета, увезти. Директор повел его показывать телескоп – тогда наш двухметровый был вторым по величине в Европе (после крымского). Показал, а принц говорит: «Хочу в телескоп на звезды посмотреть и на Луну». Ему объясняют: день, мол, какие звезды? Так он же принц или кто? Хочу, говорит, и всё, покажите звезды. Дело едва не дошло до международного скандала, но директор как-то вывернулся. Уехал принц не очень довольный – тем более, что ему и вина не дали, мусульманин все-таки... Это наши «мусульмане» пили и вино, и водку, но он-то был настоящий...
Директор Гаджибек Султанов был фигурой по своему интересной. Занимался он в науке происхождением астероидов, но большую часть времени тратил на проталкивание хозяйственных дел, на прием гостей из Академии и Москвы (из-за чего название нашей обсерватории ШАО расшифровывали не Шемахинская астрофизическая обсерватория, а Шашлычная астрофизическая обсерватория). Русский язык он знал хорошо, но иногда подписывал такие приказы, что, читая их на доске объявлений, сотрудники (кто понимал второй смысл) держались за животики.
Однажды пришла устраиваться на работу девушка из соседнего молоканского села. Звали ее Анна, она только окончила школу и хотела поработать секретаршей. Но в дирекции места не нашлось, и на доске объявлений появился приказ:
«Шабанову Анну Ивановну оформить секретаршей и передать заведующему лаборатории Керимбекову Рустаму для использования по собственному усмотрению».
Сам Керимбеков тоже как-то прославился, написав в Академию анонимное письмо. Дело в том, что в середине семидесятых обсерваторию захлестнула волна аномимок. Писали, скорее всего, от скуки – ничего криминального или просто интересного в анонимках не содержалось, но в те годы полагалось реагировать на «письма населения», и из Академии приезжали комиссии, разбирались, писали отчеты и заключения, вот людям было интересно и познавательно. Однажды приехала комиссия разбираться с анонимным письмом, которое начиналось так:
«В Президиум АН Азерб. ССР
От руководителя лаборатории Керимбекова Р.А.
Я, Керимбеков Рустам Агамир-оглы, номер паспорта такой-то, адрес такой-то, пишу настоящую анонимку в том, что...»
О чем сообщал Керимбеков, я уже не помню, но на анонимщика потом долго указывали пальцем...
В лаборатории Керимбекова работал и Ровшан Аскеров, который был гораздо умнее своего начальника, но не продвинулся по служебной лестнице из-за своей лени и нежелания толкаться локтями. Ему хватало зарплаты старшего научного сотрудника, и в свободное от работы время он предпочитал смотреть телевизор, а не подсматривать, чем занимаются другие сотрудники.
Однажды в ГДР отправилась делегация из Азербайджана, в состав которой был включен и Ровшан. Немецкого языка никто из «наших» не знал, и всех беспокоило, как они там в Берлине будут объясняться.
– Не нужно беспокоиться! – заявил Ровшан. – В Германии все прекрасно понимают азербайджанский. Говорить не могут, а понимать понимают.
Разумеется, ему не поверили. В Берлине, однако, он говорил только по-азербайджански. Не на серьезные темы, конечно, но в магазинах, на рынке, в других общественных местах он спокойно объяснялся по-азербайджански, и никаких проблем с пониманием не возникало. Правда, в разговоре Ровшан так жестикулировал и жестами объяснял, чего хочет, что мог, наверно, говорить на папуасском или даже по-марсиански – результат был бы тот же.
Время от времени в обсерватории устраивали занятия по гражданской обороне. Приезжал из Баку майор, рассказывал, как нужно себя вести в тех или иных ситуациях, как защищаться от атомного взрыва и какие команды должны военнослужащие запаса отдавать гражданскому населению. Рассказав все о командах, майор вызвал Ровшана, поскольку среди нас он единственный имел воинское звание старшего лейтенанта запаса, остальные были не выше сержанта, а я так вообще рядовой, годный к нестроевой службе в военное время. Выходит Ровшан, и майор дает вводную
– У вас двадцать человек, и нужно вырыть траншею раньше, чем противник достигнет территории. Ваша команда?
– В укрытие! – отвечает Ровшан.
Немного смущенный, майор пожимает плечами и дает другую вводную, на что Ровшан бодро командует:
– В укрытие!
Когда в пятый раз Ровшан отправил своих подчиненных в укрытие, майор сдался...

* * *


Середина семидесятых в обсерватории была для меня самым замечательным временем в жизни. Тогда это представлялось иначе: проблем хватало, но, если смотреть из сегодняшнего далёка, то все те проблемы выглядят полной ерундой, зато все остальное... Молодость (мне было чуть больше тридцати, замечательное время!), интереснейшая работа, семья (дочка маленькая), прекрасные друзья... Плюс то, чего я тогда совсем не ценил – потрясающая природа, где мы жили. Можно было каждый день ходить в лес, взбираться на склоны горы, спускаться к речке, бродить по лугам, собирать ежевику горстями... А по ночам там были такие звезды, каких я никогда нигде больше не видел – и небо казалось таким близким, что, казалось, протяни руку... И запах скошенного сена в конце лета... И огромные снежные сугробы зимой... Катание на санках в воплями и хохотом... Споры до хрипоты, вечера с танцами и играми... И никаких проблем в общении.





* * *
Итак, год был, кажется, 1976-ой, и около обсерватории снимали фильм «Дервиш взрывает Париж». Под вечер как-то подходит ко мне шеф и говорит, что прибыл актер Юрский, здесь он впервые, и хорошо бы ему показать обсерваторию, рассказать... Ты, говорит, все тут знаешь, зайди к нему... Я не представлял, как припрусь к незнакомому человеку, не просто человеку, но известному и любимому актеру... и что скажу? Я не знал. И позвал с собой Сашу Рольникова, электронщика, тот был гораздо более коммуникабельным, и вдвоем мы могли рассказать Юрскому все, что надо.
Постучались мы в номер к Юрскому. Получили приглашение войти. Юрский (я его сразу узнал, такое узнаваемое лицо!) сидел за маленьким столиком у окна, перед ним стояли два пустых граненных стакана, а под столом мы увидели пустую бутылку «Столичной». «Ни фига себе» – подумал я, мы с Сашей переглянулись, и наше мнение о Юрском катастрофически упало. А Юрский нас подозрительно осмотрел, особенно руки (ничего мы с собой не принесли), после чего пригласил сесть и спросил:
– Ребята, что за странные порядки в вашей обсерватории?
Мы удивились: в чем, мол, дело?
– Понимаете... – продолжал Юрский. – Приехал я, только разложил вещи, открывается дверь, входит молодой человек, представляется оператором картины и говорит: «Давайте выпьем за знакомство по стакану водки». Я вообще-то не любитель этого дела, но... У него с собой и бутылка, и стаканы. Выпили, минут пять поговорили, и он ушел. Тут же опять открывается дверь, входит другой молодой человек, представляется помощником режиссера и говорит: «Давайте выпьем за знакомство по стакану водки». Стаканы мне оставил оператор, а бутылка у помрежа была с собой. Понимаете, что меня поразило больше всего? Я понимаю – выпить за знакомство, ладно. Но было сказано очень конкретно: по стакану водки. Это тут обычай такой?
– Нет, – сказал я. – Вообще-то мы тут вино пьем.
– И сколько человек с вами сегодня знакомилось? – мрачно спросил Саша, прикидывая нанесенный здоровью Юрского ущерб.
– Слава Богу, только трое, – сказал Юрский. – Третий был осветитель, он вышел только что. А вы, вижу, не принесли...
– Нет, – смутились мы, решив, что надо бы, наверно...
– Слава Богу! – обрадовался Юрский. – Так давайте поговорим! Тут у вас замечательно!
И мы поговорили. Обо всем на свете. Собеседником, несмотря на три выпитых стакана водки (как потом оказалось, еще и вино было добавлено), Юрский был замечательным, я сейчас уже не помню, конечно, деталей, но время пролетело быстро. Почему-то вспоминается один момент:
– Ребята, – вдруг спрашивает Юрский, – не знаете ли вы, что такое лесная шишига?
– Нет, – говорим мы. Я соображаю, что, видимо, речь о русском фольклоре, и шишига, скорее всего, что-то вроде лесной феи? Этот вариант я и предоставил на рассмотрение.
– Да это я и сам понимаю, – вздохнул Юрский. – Фея, нимфа... Но кто конкретно? Понимаете, я не могу читать со сцены стихотворение, если хотя бы одно слово в нем мне не совсем понятно, или не могу схватить интонацию. А здесь в библиотеке ни одной книги по русскому фольклору...
Естественно. Откуда в астрономической библиотеке такие книги? И найти их негде. Публичка в Баку, об интернете в те годы никто и мечтать не мог...
В общем, посетовали мы на недостаток информации, а Юрский неожиданно вспомнил другое
– Да! – сказал он. – Меня в Баку предупреждали, что в Шемахе потрясающее вино (мы закивали – так, мол, и есть). И можно задешево купить целый бочонок (верно, кивнули мы опять, мы платим рубль за литр). Так что когда меня сюда привезли, я еще вещи не распаковал, приходит ваш какой-то начальник, вроде замдиректора, и говорит, что, если мне нужно хорошее вино, то прямо сейчас меня могут отвезти в совхоз и налить полный бочонок (бочонок Юрский привез с собой).
И дальше Юрский описал свое путешествие. Его посадили в уазик (мы с Сашей поняли – это был уазик замдиректора Фатуллаева и повезли по ухабистой дороге, сворачивая то вправо, то влево. Мы с Сашей переглянулись – вообще-то, если выехать за первый пост, то дальше дорога асфальтовая, разветвляется и ведет в разные села, в том числе и в совхоз. Ухабистые дороги только на территории самого поселка. Так куда же повезли Юрского?
– Приехали мы к какому-то дому, похожему на сарай, рядом высокая желтая труба...
Так, поняли мы: беднягу несколько раз покрутили вокруг обсерватории и привезли к котельной, до которой можно дойти от гостиницы пешком за три минуты.
– Вошли мы в какое-то темное помещение, и там действительно стояла большая деревянная бочка.
Так, поняли мы, это директорский винный запасник. В обсерваторию часто наезжали высокие и не очень высокие гости, и всех надо было поить вином и кормить шашлыками, вот и поставлена была большая бочка, в которой всегда было хорошее вино.
– А дальше, – продолжает Юрский, – начались приключения. Открыли кран, а вино не течет. Парень, который меня привез, говорит: «Ах, уровень низкий, нужен шланг». Ищет вокруг и ничего подходящего не находит. Лезет в багажник уазика и вытаскивает резиновый шланг, от которого несет бензином. Вытаскивает из бочки затычку, сует туда шланг и протягивает мне второй конец со словами: «Ну, надо немного пососать, чтобы потекло». Я с опаской сую шланг в рот и сосу... чистый бензин. Отплевываюсь, глаза на лоб полезли, а парень говорит спокойно: «Ничего, это остатки, сейчас вино пойдет». И действительно, когда я выпил весь бензин, что оставался в шланге, пошло вино, но вкуса его я уже не ощущал. Может, оно действительно хорошее?
– Замечательное! – подтвердили мы, покосившись на стоявший в углу бочонок.
– Так выпьем за знакомство! – воскликнул Юрский.
Отказываться мы не стали. Саша сбегал в коттедж за кое-какой снедью (огурцы, помидоры, баклажаны жареные, что-то еще, не помню), и мы еще час-другой провели за хорошей беседой, попивая хорошее вино.
Но, видимо, смешивать три стакана водки с таким же количеством вина все же не следовало. Около полуночи Юрский говорит:
– А теперь, ребята, я хочу посмотреть небо с купола телескопа.
Мы с Сашей переглянулись.
– Да, – сказал он, – там вокруг купола идет смотровая площадка, и вид оттуда...
– Нет! Вы меня не поняли! – воскликнул Юрский. – Я хочу взобраться на вершину купола! Вот там настоящее небо, а внизу – ерунда!
– Но это опасно! Это и днем опасно, а ночью...
Особенно после трех стаканов водки и трех – вина, но об этом мы не сказали.
– Ерунда! Мы же втроем! – И Юрский принялся натягивать куртку: ночи в обсерватории очень прохладные даже в разгар лета.
Возражений он слушать не стал, и мы пошли к двухметровому телескопу. Ночь, дорога идет через овражек, кругом колючие кусты. Саша впереди, Юрский за ним, я замыкающий. В темноте натыкаемся на стволы деревьев, на кусты ежевики, наконец, вылезаем на нормальную тропинку и вот перед нами башня, тоже темная – идут наблюдения, свет вокруг выключен.
Вахтер нас-то знает, так что проходим внутрь без приключений, говорим про Юрского: «Этот с нами». Поднимаемся из-под купола наружу, на круговой обзорный мостик. Небо обалденное... Можно хоть до утра любоваться, но Юрский хочет наверх!
На верхушку купола ведет металлическая лестница вроде пожарной. Начинается она с обзорной площадки и ведет вверх, но постепенно загибается, и на верхушку нужно уже ползком, и сорваться – в два счета, особенно в полной темноте.
– Может, не надо? – в последний раз начинаем мы с Сашей уговаривать гостя.
– Надо! – твердо заявляет Юрский, берется за поручни и бодро лезет наверх.
Что нам оставалось делать? Саша полез следом, а я за ним. Нога его то и дело срывалась со ступеньки и каблук колотил меня в темя, приходилось притормаживать. Откуда-то сверху слышалось кряхтенье Юрского, Саша всё продолжал его уговаривать не бузить и спускаться, но...
На самом деле подниматься надо было невысоко – диаметр купола десять метров, высота, соответственно, всего пять, но ощущение было такое, что ползли вечность. Когда стоишь на лестнице, то видишь не небо, а кусок металла перед носом. А как же Юрский собирался увидеть небо с вершины? Неужели начнет там поворачиваться? Свалится, это точно!
Я все ждал, что сейчас раздастся вопль и удар упавшего тела... Так прошло довольно много времени, а потом я услышал довольное мурлыканье. Видимо, несмотря на водку и вино, Юрскому удалось повернуться, и он кайфовал, мурлыча под нос какую-то мелодию.
А спускаться-то как он будет? В таком положении – невозможно! Опять начнет поворачиваться – упадет!
– Саша! – говорю. – Ты там контролируешь?
Саша пробормотал что-то непонятное – по-моему, он еле удерживал сам себя, а ноги Юрского поддерживал собственной головой.
Наконец послышалось какое-то движение, кряхтение, каблук Саши опять двинул меня по затылку, и я понял, что надо спускаться.
Через минуту мы все трое опять были на обзорном мостике и поспешили внутрь купола, где горела неяркая лампочка, и можно было хотя бы видеть друг друга. У Юрского было совершенно счастливое выражение лица. Счастливое и умиротворенное. Такое лицо, наверно, бывает, у человека, достигшего цели в жизни.
Он увидел небо с вершины купола телескопа!
...Съемки фильма продолжались недели две, и мы с Сашей не каждый, но почти каждый вечер, если Юрский не был занят. заходили к нему в номер, разговаривали, иногда выходили погулять по поселку. На телескоп он больше не лазил, а содержания наших разговоров я, хоть убейте, не помню! Почему-то запомнился тот первый вечер. Все-таки странная штука память...

настроение: Задумчивое
хочется: помнить
слушаю: Бах, Рождествеская месса

Метки: размышления, воспоминания

"Куклы"

Новая повесть "Куклы" вышла в двенадцатом номере "Искателя". Поставлен личный рекорд скорости публикации - текст был отправлен в редакцию 26 октября. 15 ноября (меньше чем через три недели!) номер был подписан в печать, а еще через две недели появился в продаже. Итого: меньше полутора месяцев между отправкой текста и выходом журнала.
Противоположный рекорд был поставлен больше двадцати лет назад. Наша с Романом Леонидовым повесть "Суд", начавшая путешествие по редакциям в 1968 году, была опубликована (тоже в "Искателе", кстати) в начале 1989. 21 год понадобился, что текст (без единого авторского изменения и практически без редактуры) был опубликован. Но это уже другая история...
Вот как проиллюстрировали "Кукол" в журнале:





С текстом общего мало, на самом деле...

настроение: Бодрое
хочется: чтобы читали...
слушаю: "Вечное движение" Паганини

Метки: фантастика, журналы

С Новым годом!



настроение: Радостное
хочется: пить шампанское
слушаю: Застольную из "Травиаты"

Итоги-2011

Много чего всякого было. Хорошего и не очень, и очень нехорошего. Если говорить только о литературе, то результат такой.

Опубликованы:
повесть "Конечная остановка", "Полдень, XXI век", № 6
повесть "Обратной дороги нет", "Искатель", № 6
повесть "Куклы", "Искатель", № 12
рассказ "Выбери жизнь", "Популярная механика", № 2
рассказ "Белая штора", "Наука и жизнь", № 3
рассказ "О, Гамлет мой, я отравилась!", "Наука и жизнь", № 4
статья "Мудрость против разума", "Полдень, XXI век", № 2
статья "Будущее, которое мы выбираем", "Полдень, XXI век", № 11

Детективные рассказы на кулинарную тему из цикла "Расследования Бориса Берковича" - в кулинарном журнале "Дело вкуса":
"Дурной глаз", № 2
"Кухня Восточной Европы", № 3
"Гороховый суп", № 4
"Сигарета со взрывом", № 5
"Прощальный взмах", № 6
"И умерли в один день", № 7
"Интересная книга", № 8
"О любви, ненависти и мести", № 9
"Комедия с трагическим финалом", № 10
"Слишком много перца", № 11
"Счастливый жених", № 12

Публикации в журналах "Азимут" и "Алеф": воспоминания, политические обзоры и пр.
Интервью на сайтах "Фантасты", "Космоопера", "Питербук", "Тарбут"
http://www.fantasts.ru/inte...
http://www.spaceopera.ru/pa...
http://krupaspb.ru/piterboo...
http://tarbut-cellcom.zahav...
В мае получил Беляевскую премию за серию статей и эссе, опубликованных в 2010 году в журналах "Полдень, XXI век" и "Наука и жизнь".
В книжном издательстве при интернет-журнале "Млечный путь" сделал несколько книг, которые продаются по системе "книга по требованию" (print on demand), заказать их можно на сайте книжного магазина "Млечного пути" (в любом формате: бумажную книгу, электронную книгу, текстовый файл)
http://litgraf.com/shop.htm...
"Конечная остановка"



"Тривселенная"



"Монастырь"



"Удар гильотины (Тайны детектива Манна)"



"Обратной дороги нет"



"Каббалист"



"Капли звездного света"



Две последние книги ("Каббалист" и "Капли звездного света") - повести и рассказы, опубликованные до 1990 года.

Принято к печати:
рассказ "Чайка", "Если", № 2, 2012
рассказ "Я пришел вас убить", "Полдень, XXI век", № 3, 2012
статья "Миры", "Полдень, XXI век", № 1, 2012

настроение: Бодрое
хочется: работать
слушаю: Фантастическую симфонию Берлиоза

Метки: фантастика, детективы, журналы

Беркович № 250

В кулинарном журнале "Дело вкуса" (ежемесячном приложении к израильской русской газете "Вести") опубликован рассказ "Счастливый жених" из детективной серии "Расследования Бориса Берковича". Рассказ от других отличается тем, что он двести пятидесятый по счету. Длинная и долгая получилась серия, причем в последние три года Берковичу приходится расследовать исключительно дела, связанные со вкусной (хотя часто отравленной) и здоровой (хотя часто приводящей к смертельному исходу) пищей. Небольшой отдых от кулинарных расследований старший инспектор Тель-авивской полиции получил только в повести "Куклы", где он столкнулся с загадкой не одной, а сразу шести запертых комнат.
Первый рассказ этой неожиданно долгой серии появился в газете "Вести-Иерусалим" в 1997 году. Газета была еженедельной, и каждый четверг (таково было соглашение с редакцией) в ней должна была появляться очередная детективная история (ровно на полосу). Борис Беркович в первом рассказе только пришел стажером в полицию после окончания курсов и почти ничего не умел. За прошедшие годы он дослужился до должности старшего инспектора, получил звание майора, женился, у него и Наташи родился сын Арик, который сейчас уже собирается идти в школу. Возможно, Беркович так и будет заниматься расследованиями, пока не уйдет на пенсию или пока читатели и издатели не потеряют к этой серии интереса. За прошедшие годы рассказы о расследованиях Берковича были перепечатаны в журналах "Алеф", "Наука и жизнь", "Флорида", газетами, названия которых я уж и не помню, а также вошли в книгу "Салат из креветок с убийством". Вот один из последних рассказов о расследованиях Берковича:

И умерли в один день

– По-моему, старший инспектор, бедный Арье слишком сильно чувствовал свою связь с этим грязным бульварным листком. Слишком сильную. Слишком, – печально сказал Йоси Познер, нервно потирая руки.
– Вы называете эту газету грязным бульварным листком? – спросил старший инспектор Беркович. – По-моему, обычная городская газета: немного новостей, которые можно прочитать и в интернете, городские сплетни, много рекламы...
Познер поднял на старшего инспектора измученный взгляд.
– Мы с Арье дружили половину жизни, – сказал он. – Познакомились в армии, оба служили в артиллерии, а потом виделись почти каждую неделю. И я вам скажу, старший инспектор: если бы не эта газетка, Арик был бы жив и прожил бы до ста двадцати. Со здоровьем у него все было в порядке. Он никогда не болел. Он бы жил да жил. Может, еще раз женился бы. Но эти писаки его сгубили. Может, это была хорошая газета, но для меня она – грязный бульварный листок, потому что, если бы не газета, Арик не сделал бы с собой то, что сделал.
Возможно, Познер был прав. Даже скорее всего. Собственно, другой версии произошедшего у Берковича тоже не было. Но одно дело – предположения, и совсем иначе звучит обвинение, когда слышишь его от человека, хорошо знакомого с покойным Арье Дубарским.
Во вторник Дубарскому исполнилось сорок восемь. Для мужчины – возраст расцвета способностей, физических и духовных. Жить да жить. Жена ушла, это неприятно. Но с Тами Арье расстался четыре года назад, горечь разлуки уже перестала его мучить, бывшие супруги время от времени встречались и мирно, по свидетельству того же Познера, разговаривали на разные темы. Нет, не было у Арье никаких причин так закончить жизнь. Преуспевающий адвокат, свой офис на улице Пинскер. Вел Дубарский дела, связанные с рынком недвижимости, клиентов у него было достаточно, с квартирами у многих проблемы, так что без дела адвокат не оставался. Зарабатывал хорошо, купил виллу в Герцлии, имел четырехкомнатную квартиру в Рамат-Авиве, бывшую супругу тоже обеспечивал прилично, согласно подписанному ими документу о разводе. Вечера проводил в бассейне или с друзьями. Вчера, в тот злосчастный вечер, на вилле, кроме хозяина, было три человека: Йоси Познер, владелец кафе в Южном Тель-Авиве, Дани Московиц, компьютерный гений, работавший в одной из новомодных старт-ап компаний, и Хаим Ревиво, тоже давний знакомый хозяина, строительный подрядчик – собственно, он и строил виллу, которую заказал ему Арье. Ужин удался на славу. Арье слыл хорошим поваром, любил готовить, да сам и готовил после того, как расстался с Тами. Друзья замечательно посидели, поговорили, настроение было хорошим.
У всех, кроме Арье. Он выглядел подавленным – редкий случай – и весь вечер перелистывал городскую газетку «Мой город». На второй странице было фото самого Арье – улыбавшегося и смотревшего на что-то, чего фотограф увидеть не мог и потому оставил за кадром. В заметке не содержалось ничего, что могло бы расстроить Дубарского: несколько слов о его последних делах, небольшое интервью ни о чем – погода, политика...
Конечно, не заметка испортила настроение Арье. На первой полосе под названием газеты шел текст, сообщавший о том, что этот номер – последний. «Жизнь заканчивается» – гласил заголовок. Имелась в виду жизнь газеты, завершившей этим номером свой сорокавосьмилетний жизненный путь. Для городской газеты, выживавшей за счет рекламы, – очень долгий срок. В наши дни теряют читателей и закрываются куда более солидные издания. Интернет убивает бумажную прессу, чему тут удивляться?
Арье не удивлялся. Он понимал, что рано или поздно газета закроется. Он даже как-то выступил меценатом – инвестировал в газету сто тысяч шекелей, ничего не требуя взамен. Возможно, этот взнос помог газете продержаться еще год. А Арье, таким образом, купил себе год жизни.
– Вы думаете, – спросил Беркович у Познера, – Дубарский так ощущал свою связь с газетой, что не мог пережить ее закрытие? Это, знаете, выглядит очень... по-детски, я бы сказал.
– Я понимаю, – кивнул Познер. – Со стороны, когда не знаешь деталей, это действительно выглядит нелепо. Но вы поднимите архивы...
– Непременно это сделаю, – сказал Беркович.
– ...И вы увидите, – продолжал Познер, – как были связаны Арье и газета.
– Расскажите, – попросил Беркович. – Возможно, в вашей интерпретации эта история покажется более убедительной.
Он знал уже, в чем история заключалась, об этом говорил каждый, кто вчера присутствовал на злосчастном ужине.
– Арье родился восьмого февраля шестидесятого года, – начал Познер, повторяя слово в слово то, что Беркович уже слышал. – В тот же день в городе вышел первый номер новой городской газеты. Обычная газетка, двенадцать полос. Половина, если не больше, – реклама. Но... Когда готовили первый номер, один из журналистов, я не помню фамилию, да это и неважно, его давно нет в живых... так вот, он пришел в родильное отделение больницы и взял интервью у отца только что родившегося ребенка. Ребенком этим был Арье. И фотография счастливого отца красовалась на первой полосе первого номера газеты. Там же было обещание редакции – следить за жизнью мальчика. Арье стал своеобразным символом газеты. Его фотография часто появлялась на первой полосе. Они росли вместе – газета и Арье. Они как бы срослись друг с другом. Конечно, Арье был подписчиком. Сначала газета была ежедневной, но с девяностых стала еженедельником. В газете сообщалось, что происходит с ее символом, и чем больше Арье преуспевал в жизни, тем больше прославляли его журналисты. Представляете, как это влияет на психику?
Беркович пожал плечами.
– На больную психику – возможно, – сказал он. – Но Дубарский был психически здоров. Он никогда не обращался к врачам по поводу каких бы то ни было психических или психологических отклонений. Поэтому мне трудно представить, чтобы из-за какой-то газеты, которая не выдержала конкуренции, преуспевающий адвокат решил свести счеты с жизнью. В конце концов, если ему так нужна была эта газета, он мог ее перекупить у прежнего владельца, верно? Денег у Дубарского хватило бы на десяток таких газет.
Познер задумался, почесал переносицу.
– Вы все-таки не понимаете, – сказал он после минутного молчания. – Денег у него хватило бы, да. Он сотню тысяч как-то на газету грохнул, вы знаете. Это их не спасло. Не знаю, как вам объяснить, чтобы вы ощутили эту связь... Вы не знали Арье столько лет, сколько я. Газета была для него... как это говорят... есть такое выражение... сейчас вспомню... Второе я. Не помню, как это по латыни.
– Альтер эго, – сказал Беркович.
– Вот именно. Он привык. Газета стала для Арье за долгие годы... ну, примерно, как для человека – дыхание. Вы же не задумываетесь, когда дышите. Но если вам вдруг вцепятся в горло... или нет... лучше сказать: если вдруг лишат кислорода...
– Может быть, – не то чтобы согласился, но сделал вид, что поверил, Беркович. – Давайте вернемся к ужину. Вы были вчетвером...
Познер с тоскливым выражением лица уставился в пол. Он знал, что старший инспектор уже расспрашивал Московица и Ревиво. Он не мог знать, что они говорили, но был уверен, что его рассказ не будет отличаться оригинальностью. Да и кому лучше от воспоминаний?
– Вчетвером, – повторил он. – Арье приготовил курицу-гриль, салаты, я помогал...
– Вы готовили вдвоем?
– Да, а какое это имеет значение? Надеюсь, ваши эксперты сделали анализ остатков пищи и не обнаружили в них следов цианистого калия?
– Не обнаружили, – кивнул Беркович. Яд был только в том стакане с апельсиновым соком, из которого пил Дубарский. В бутылке с соком следов цианида не оказалось. Старшего инспектора смущало одно обстоятельство: при обыске на вилле не нашли ничего, где хозяин мог бы хранить цианистый калий. С другой стороны, если речь идет о самоубийстве, то после ухода гостей Дубарский мог отравить сок в своем стакане, потом вынести ампулу или что там было на улицу и выбросить в мусорный бак. Уборочная машина приехала несколько часов спустя, и сейчас копаться в мусоре не имело никакого смысла.
Гости разошлись часов в девять вечера – все трое дали одинаковые показания, – хозяин остался один, налил себе сок в стакан и выпил. Через четверть часа (по оценке эксперта Хана) он был мертв. Тело обнаружила утром приходящая уборщица-филиппинка. Подозревать гостей у Берковича не было оснований, тем более, что причина для самоубийства...
Ну не мог он поверить в то, что из-за смерти обычной городской газеты такой человек, как Дубарский мог покончить с собой. В этом было нечто нарочитое, надуманное, искусственное – Беркович сам для себя не мог придумать более точного определения, но... не верил, и все тут.
– Какие отношения были у вас с покойным? – спросил он Познера. Тот ответил, не задумываясь:
– Прекрасные! Иначе и быть не могло. Арье умел ладить со всеми. Адвокат, знаете ли. Находил общий язык даже с самыми неприятными личностями, а мы все дружим не первый год. У вас наверняка есть свои каналы... можете проверить мои слова, зачем мне врать?
Беркович промолчал. «Зачем мне врать?» – знакомые слова, каждый подозреваемый произносит их без тени сомнений, даже если при этом на самом деле отчаянно врет.
– Хорошо, – сказал он. – Не уезжайте, пожалуйста, из Тель-Авива, пока не закончится следствие.
– Я не уезжал из Тель-Авива уже восемь лет, – с горечью произнес Познер. – Оставить кафе не могу, жена сама не справится, да и если уезжать, то с ней вместе, а тогда и вовсе кафе не на кого оставить.
Вышел он из кабинета, очень недовольный тем, что пришлось потерять половину драгоценного для него дня, и за это время в кафе могли кого-то недостаточно хорошо обслужить или что-то приготовить не так, как следовало.

* * *
– Не понимаю, что тебя гложет, – сказал эксперт Хан, когда Беркович зашел к нему в лабораторию в конце рабочего дня. – На вскрытии я обнаружил только то, что и ожидал: отравление цианистым калием, который был в апельсиновом соке. Пища, которую покойный ел на ужин, была отлично приготовлена и совершенно безвредна. Он был на вилле один, когда выпил отравленный сок?
– Один, – уныло согласился Беркович. – Скажу больше: двери и окна были заперты. Без ключа никто войти не мог. Запасной ключ от входной двери у уборщинцы. Возможно, есть и другие ключи, но доказательств этого у меня нет.
– Классическое самоубийство, – резюмировал Хан. – И причина тебе тоже известна.
– Более нелепой причины я не встречал! – воскликнул старший инспектор.
– Да? – удивился Хан. – А Киршман, покончивший с собой в прошлом году из-за того, что сам же уронил и разбил вазу ценой в сто шекелей?
– Ваза – только повод, – упрямо сказал Беркович. – Спусковой крючок. Ты же знаешь: у него была депрессия, его уволили с работы...
– За год до того вечера! И он уже нашел новую работу! И в записке написал: «Уронил любимую вазу, не могу больше жить». Сам написал, в здравом уме.
– Да, – вынужден был согласиться Беркович. – Странные идеи приходят иногда в голову людям...
– Так почему тебя не устраивает объяснение, которое бросается в глаза? Газета для Дубарского была, судя по всему, фетишем, жизнь газеты он ассоциировал со своей жизнью.
– Почему он не купил газету, когда она дышала на ладан, если для него это было так важно?
– Не знаю, – пожал плечами Хан. – Как ты сам сказал: странные идеи приходят людям в голову. И наоборот – от естественных, казалось бы, идей люди порой отказываются. Факт остается фактом, и с этим не поспоришь: газета и Дубарский родились в один день и ушли из жизни вместе.
– Ах, как красиво... – пробормотал Беркович.
– Послушай, Борис, как по-твоему: если бы этот случай досталось расследовать не тебе, а любому из следователей, даже твоему любимому Дану Хутиэли, они бы сейчас ломали себе голову?
– Нет. Ты прав – дело еще утром было бы закрыто и сдано в архив. Классический случай самоубийства. Бывают гораздо более нелепые причины, согласен.
– Выбрось это из головы! Поезжай домой, отдохни.
– Так и сделаю, – кивнул старший инспектор.

* * *
Поехал он не домой, а в редакцию уже не существующей газеты. Созвонился, конечно – в помещении, которое до следующего воскресенья предстояло освободить, находился бывший хозяин издания, он же редактор Гай Шимон. Беркович говорил с ним утром по телефону, не услышал ничего, что могло бы пригодиться в расследовании, и теперь надеялся... Впрочем, ни на что он на самом деле не надеялся, просто хотел своими глазами увидеть место, где делали газету, сыгравшую роковую роль в жизни Дубарского.
Шимон встретил Берковича словами:
– Вы мне поможете выбросить эту груду бумаги?
Посреди комнаты действительно лежали бесформенной грудой прошлые выпуски «Моего города». Столы с компьютерами были сдвинуты к стене, стулья стояли в углу – печальное зрелище.
– Здесь все номера газеты за сорок восемь лет? – Беркович обошел груду и, придвинув стул, сел на него верхом.
– Все, – кивнул Шимон. Лет ему было на вид примерно столько же, сколько газете и Дубарскому. Может, и он родился в тот же день? Но Шимон точно не собирался уходить из жизни. – Хотите посмотреть первый номер с фотографией счастливого отца?
– Видел уже, – покачал головой Беркович. – Дубарский хранил все номера, где были о нем материалы. Он очень дорожил газетой. Настолько, что не смог пережить ее закрытие.
Шимон достал пачку сигарет, предложил Берковичу и, получив отказ, закурил. Садиться не стал, ходил по комнате.
– Да, – сказал он, наконец. – Странный был человек. Он действительно верил, что его жизнь связана с жизнью газеты.
– Почему же он не купил издание?
– Ага, этот вопрос вас мучит, старший инспектор? Меня тоже. Предпочел умереть, но не тратить деньги! Глупо, верно? Но он так и поступил. И не спрашивайте – почему, понятия не имею. Люди порой поступают очень странно.
Эти слова Беркович слышал сегодня не в первый раз.
– Если вы его хорошо знали... – начал он.
– Хорошо? Виделись довольно часто. Вы знаете, что он вложил в газету сто тысяч? Деньги у него были, и вытащить нас из пропасти он мог без проблем.
– Почему же не стал? Вы наверняка с ним об этом говорили? Он не мог не знать, что газета вот-вот перестанет существовать. И если ощущал такую сильную связь...
– Говорил? Конечно. Не один раз. Но он не хотел! И знаете, что сказал? Не поверите! «Все должно быть естественно. Естественное рождение, естественная жизнь, естественная смерть. Если газете суждено умереть, я не могу пойти против естественного хода событий». Вы представляете? Он не мог! Лучше на тот свет, чем нарушить волю Творца!
– Дубарский не был верующим, – механически заметил Беркович.
– Вот именно! Он был психом! Нормальный человек поступил бы так, как он?
От избытка чувств Шимон ударил ногой по газетной куче, и она развалилась на несколько частей.
– Когда газета писала о Дубарском, – сказал Беркович, – кто готовил материал?
– Кто? Вы думаете, у меня было сто сотрудников? Сам и готовил!
– Приезжали к нему домой? Брали интервью? Фотографировали?
– Конечно!
– Разговаривали о жизни? Знали его друзей, бывшую жену?
– Знал. С его слов, как вы понимаете.
– Кто-нибудь из них, по-вашему, мог желать ему зла?
– Ну... Почему нет? Люди такие... Каждый мог, я думаю.
– Дубарский дал вам ключ, чтобы вы могли приезжать к нему в любое время. Ключ у вас с собой? Понимаете, вилла будет опечатана, я должен собрать все ключи.
Беркович говорил монотонным голосом, глядя не на Шимона, а в окно, но боковым зрением все же видел: редактор замер, соображая, как ответить на неожиданный вопрос.
Видимо, решив, что правдивый ответ ничем ему не угрожает, тем более, что полиция уже, видимо, и так знает, что ключ у него, Шимон подошел к одному из столов и достал из ящика связку. Беркович облегченно вздохнул и, теперь уже не скрывая интереса, следил, как редактор отцеплял плоский ключ, пыхтя от напряжения. Забрав ключ у Шимона, Беркович сказал:
– Хотите, я расскажу, как было дело?
– Вы о чем?
– Сядьте! – сказал старший инспектор. – И послушайте. Человек вы резкий, эмоциональный. Вчера вечером, выпустив последний номер, вы приехали к Дубарскому, поскольку он потребовал отдать ключ – зачем вам ключ, если вы больше не будете брать у него интервью? Вы приехали, весь переполненный злобой – приехали, чтобы убить человека, который лишил вас работы и смысла жизни, ведь для вас газета была домом, здесь вы проводили все свое время.
– О чем вы? – повторил Шимон, опустившись на стул и не сводя с Берковича испуганного взгляда.
– Убийство было заранее продумано, – продолжал рассуждать Беркович. – Ведь капсулу с цианидом вы принесли с собой, а до того приготовили из... это не проблема, многие химикаты содержат цианистые соединения.
– Послушайте, старший инспектор...
– Нет, это вы пока послушайте! Вы вошли, открыв дверь своим ключом. На вилле никого не было, кроме Дубарского, гости разъехались. Вы обвинили Арье, что он погубил вашу карьеру и жизнь.
– Ни в чем я его не обвинял!
– А когда он отвернулся, бросили капсулу с ядом в его стакан с соком. Свой сок вы выпили, Дубарский выпил свой, вы подождали пару минут, а когда яд начал действовать, забрали свой стакан и ушли. Стакан выбросили во дворе в мусорный бак, зная, что к утру машина увезет мусор, и улик не останется.
– Послушайте, старший инспектор, какую чепуху вы говорите!
– Но вы не отрицаете, что были на вилле вчера вечером?
Глаза Шимона забегали. Он не знал, какими уликами обладает полиция. Может, кто-то видел его машину? Кто-то видел, как он входил и выходил? Сказать «не был», а полиция предъявит свидетеля. Сказать «был»... Даже если был, то что?
– Был, – пробормотал Шимон. – Мы поговорили, и я ушел. Арье был жив-здоров, но подавлен.
– Конечно, – согласился Беркович. – Когда вы уходили, он был еще жив.
– У вас нет против меня улик! – закричал Шимон. – Я буду на вас жаловаться!
– Хорошо, – спокойно сказал Беркович, понимая уже, что переиграл убийцу, и осталось поставить точку. – Сейчас мы поедем в полицию, я запишу ваши показания, а тем временем сюда приедут эксперты...
– Нет!
– И наверняка обнаружат химикат, который сравнят в лаборатории с тем соединением, которое убило Дубарского.
– Химикаты могут быть у кого угодно!
– Конечно. – Беркович встал. – Просто вы не подумали о том, что живем мы в двадцать первом веке. В содержимом каждой бутылки свои молекулярные особенности, и можно относительно легко отождествить... Эй, куда вы?
Шимон бросился к двери.
– Вы думаете, что сумеете сбежать? – насмешливо поинтересовался Беркович, и Шимон застыл на месте.
– Мы живем в двадцать первом веке, – закончил фразу старший инспектор. – Газеты отживают свое, а городские листки – подавно. Дубарский это понимал, хотя и жалел, конечно, он действительно сроднился с вашей газетой. Но содержать ее считал глупостью. Он понимал, а вы смириться не могли, вот в чем проблема...

настроение: Задумчивое
хочется: отдохнуть
слушаю: песни Дольского

Метки: детективы, журналы

Слушайте! Слушайте!

Обнаружил на просторах Интернета еще две аудиокниги с моими текстами:
историческую повесть "Суд", написанную в соавторстве с Романом Леонидовым,
http://files.mail.ru/HRPTHE
и рассказ "Двадцать миллиардов лет спустя":
http://files.mail.ru/E72ENV
Исполнение мне не очень-то понравилось, но уж какое есть. Все же книгу лучше читать, а не слушать...
У обеих этих вещей любопытная судьба. Году, кажется, в 1966 Генрих Саулович Альтов дал мне почитать дореволюционную книгу Карла Оппеля о Древнем Египте, издание примерно 1870 года. Очень интересные описания Древнего царства, фараонов, тогдашней жизни, кое-какие тексты времен фараонов. Поразило меня описание времен Четвертой династии: фараонов Хуфу, Менкау-Ра, Хафры... Отношение народа к фараонам, фараонов - к народу. В те времена фараона нельзя было никоим образом критиковать при жизни, но когда он умирал, запрет снимался, и в течение 72 дней (до похорон) каждый обиженный фараоном простолюдин мог открыто высказать свои претензии. И если жалобы признавались обоснованными (судьями были жрецы), то фараону могли отказать в почетном погребении. Обычай, если верить Оппелю, касался каждого: если египтянину отказывали в погребении, его бальзамированный труп замуровывали в стену его дома - вечное напоминание домашним о его грехах.
Середина шестидесятых, если кто помнит, была временем оттепели, развенчания культа Сталина. Ассоциация с Древним Царством была очевидна, и мы с Ромой Леонидовым (с которым в те годы написали еще несколько рассказов) придумали сюжет - не фантастический - о том, как приходил к власти фараон Хафра (обычно его называют Хефреном, но Хафра правильнее). О том, как Хафру судили после его смерти и как не позволили захоронить в построенной для него пирамиде (в пирамиде Хафры действительно нет саркофага с его мумией). Повесть назвали "Суд" и отправили в журнал "Искатель". Редактором журнала в 1968 году был Олег Соколов. Прочитав повесть, он сказал: "Ребята, вы чего? Какой суд над главным начальником? Измените название, а дальше подумаем". Изменили. Повесть стала называться "Сфинкс", вполне нейтрально. Но опубликовать ее Соколов все же не рискнул - никаких претензий к литературной части у него не было, но сама идея... гм... Суд над тираном... В 1958 году оттепель уже закончилась, ассоциации со Сталиным были ни к чему. Публиковать повесть в "Искателе" Соколов не захотел и посоветовал обратиться в толстые журналы - мол, там этой повести и место.
Обратились. В течение двух лет "Сфинкс" побывал в редакциях всех без исключения толстых журналов - от "Нового мира" до "Москвы". Ответы были как под копирку: никаких претензий к литературе, просто "Ваше повесть не подходит нашему журналу по тематике". Через пару лет, исчерпав список журналов, мы оставили попытки опубликовать "Сфинкса". Леонидов окончил консерваторию, уехал работать в Астрахать, наша совместная работа закончилась. Папку с повестью я спрятал подальше и надолго забыл о ее существовании. Вспомнил через двадцать лет - в 1988 году, в разгар перестройки. Достал, перепечатал, не изменив ни слова, вернул название "Суд" и отправил в тот же "Искатель", редактором которого был уже не Соколов, а Евгений Кузьмин. Он передал повесть на рецензию Игорю Можейко, которого все прекрасно знают под псевдонимом Кир Булычев. Можейко ответил коротко: надо публиковать. И в начале 1989 года "Суд" был опубликован в "Искателе".
Еще через год я получил письмо от составителя сборника антирелигиозных детективов "Брат Иуда" Сергея Белозерова с просьбой о разрешении включить "Суд" в этот сборник. Я не понял: какое отношение имела историческая повесть о Древнем Египте к детективу? Тем более - к антирелигиозному? "Да, никакого, - согласился составитель, - но повесть мне очень нравится, хочу включить". Так "Суд" попал в сборник, и мы с Леонидовым оказались в очень хорошей компании, под одной обложкой с Хэмметом, Борхесом и Буало-Нерсежаком.
А теперь и послушать эту повесть можно...
С рассказом получилась другая история. Первоначальное его название "Через двадцать миллиардов лет после конца света". Уже по названию понятно, что это в определенной степени полемика с повестью братьев Стругацких "За миллиард лет до конца света". Причем название рассказа точно определяет его содержание. Действие рассказа происходит в наши дни, то есть именно через двадцать миллиардов лет после Большого взрыва (тогда именно это число считалось возрастом Вселенной). А Большой взрыв, по идее рассказа, был не началом мироздания, а его концом. И под этим названием рассказ был опубликован в журнале "Уральский следопыт" в 1984 году. В тот же году в издательстве "Знание" должна была выйти моя первая книжка "Сегодня, завтра и всегда", куда и рассказ о конце света был включен. Тогда и начались приключения. Во-первых, редакция потребовала сменить название. "О каком конце света может идти речь? У нас научное издательство! Никаких концов света!" Ну, хорошо. Рассказ (не я поменял название, кстати, его поменяли в редакции) был назван "Двадцать миллиардов лет спустя" - почти по Александру Дюма. Это еще бы и ничего, но когда книжка вышла, я с изумлением увидел на задней странице обложки название: "20000000000 лет спустя". Скажите на милость, кто в здравом уме будет пересчитывать нули в названии? "А у нас просто название в одну строку не поместилось, - объяснили в редакции, - вот и пришлось заменить цифрами". И ничего с этим уже нельзя было сделать - так и продолжил рассказ жить под этим неудобочитаемым названием. Так он и в антологию "Фантастика века" попал.
Но это не все приключения рассказа. Действие там происходит в Вашингтоне и Москве. Когда книжка готовилась к печати, я был в Москве в командировке. Пришел, естественно, в издательство, и меня позвал к себе главный редактор. "Нужно кое-что в рассказе поменять". Что именно? "Понимаете, сейчас разрядка международной напряженности, а у вас Америка, американский президент, вы называете марки машин, улицы... Что если американцы обидятся? Международные осложнения... Нам это надо? Уберите названия, пусть там не будет прямо сказано, что это США". Ну-ну... Манией величия я не страдал и был уверен, что из-за какого-то рассказа в какой-то книжке не только международный, но и сугубо уличный скандал не разразится. Но редактор стоял на своем. Более того, он потребовал убрать названия и московских улиц, а также марку автомобиля "Волга" не упоминать. Кто мог обидеться в этом случае, я уж совсем не знаю. Но пришлось все это сделать, так рассказ и вышел...
Странные были времена... Сейчас говорят, что лютовала цензура. Да не цензура все это устраивала, а пугливые редакторы, которые боялись всего на свете. А цензура таки была, и следила она конкретно, чтобы в печати не разглашались государственные тайны. А поскольку тайн у советского государства было очень много, то работы цензорам хватало. Но вымарыванием названий улиц и марок машин, как и поиском антисоветской пропаганды (если при этом не нарушалась какая-нибудь гостайна), цензура не занималась. С цензорами мне тоже приходилось иметь дело, но это уже другая история...

настроение: Бодрое
хочется: вкусненького
слушаю: "Суд"

Метки: фантастика, размышления

"Прямая улика"

На торрентах есть еще две звуковые записи - актриса Н. Литвинова читает детективные повести "Прямая улика" и "Шах убийце":
http://rutracker.org/forum/...
"Прямая улика", в принципе, четвертая часть детективного романа "Чисто научное убийство", вышедшего в издательстве "Вече" в 2002 году. Роман состоит из четырех независимых повестей, связанных едиными главными героями - историком и комиссаром полиции. Между повестями располагаются три интерлюдии - стилизации под классиков детективного жанра Эдгара По, Артура Конан Дойла и Агату Кристи (эти три новеллы уже были у меня в блогах).
"Шах убийце" - повесть почти документальная, похожий случай действительно произошел в одном из итальянских городков. Разумеется, многое придумано...

настроение: Бодрое
хочется: надо подумать, чего же мне хочется
слушаю: "Прямую улику" в исполнении Н. Литвиновой

Метки: детективы

Звездный капитан Ким Яворский

Когда-то давно написал несколько рассказов и повестей, главным персонажем которых был звездолетчик Ким Яворский. Первый (не по порядку, а по времени публикации) рассказ "Летящий Орел" был опубликован в сборнике "Фантастика, 69-70". Недавно в интернете появились аудиозаписи этого цикла. Послушайте, если кому интересно:
Странник: http://files.mail.ru/K6O1RL
Летящий орел: http://files.mail.ru/XK9KAZ
Испытание: http://files.mail.ru/0OVRP7
Метроном: http://my.mail.ru/cgi-bin/m...
Крутизна: http://files.mail.ru/WBT8EE
Слушать (и читать) нужно именно в таком порядке - от детства Яворского до его последнего расследования, от "Странника" к "Крутизне".
А заодно в "Моей музыке" еще более старый рассказ "Престиж Небесной империи". Написали мы его с моим другом Романом Леонидовым в 1963 году, опубликован рассказ был три года спустя в бакинском сборнике фантастики "Эти удивительные звезды".
Как давно всё это было........

настроение: Усталое
хочется: скажу, чего не хочется: все это слушать )))
слушаю: "Алису в стране чудес"

Метки: фантастика

Все страньше и страньше...

По "наводке" Гали Козловой прочитал (и всем рекомендую) интервью с Сергеем Петровичем Капицей - о том, что человечество сейчас находится на рубеже: старое время закончилось, должно начаться новое, и каким будет мир через несколько десятилетий? И будет ли?
http://human-crisis.blogspo...
Вспомнил в связи с этим старую свою статью, написанную для журнала "Алеф" на рубеже тысячелетий - вышла она в первом январском номере 2001 года. Вот теперь и С.П. Капица заговорил о том же.
Я-то писал, желая соорудить провокацию. А Сергей Петрович - вполне серьезно.
Итак:

Конец цивилизации

Время от времени каждый человек размышляет о собственной смерти. Все мы однажды пришли в этот мир и рано или поздно его покинем. То, что имело начало, имеет и конец, не так ли?
В некотором смысле человеческая цивилизация - единое разумное образование. Скажем, если из космоса за нами наблюдают чьи-то разумные глаза, они видят деятельность человечества как целого, а не малюсенький вклад каждого из людей. Человечество появилось во времена Адама и Евы и когда-нибудь может исчезнуть с лица Земли. Конечно, не хотелось бы, чтобы это произошло, но ведь любому из нас умирать не хочется, а нужно - таковы, к сожалению, законы природы.
Дойдя до этого места в рассуждении, остановимся, как обычно останавливаются современные футурологи. Да, поскольку ничто не вечно, то может погибнуть и человечество. Но произойдет это очень нескоро... ну, через сто тысяч лет... или миллион... Хватит не только на наш век, но и на многие века наших потомков. А там видно будет - мудрое человечество придумает что-нибудь такое, чтобы жить вечно. Во всяком случае - столько, сколько будет жить Вселенная.
Если, конечно, не исчезнет в ближайшее время из-за того, что само себя уничтожит в ядерной войне. Или от перенаселенности и недостатка продуктов питания. А может, экологическая катастрофа наконец разразится в полную предсказанную силу. Еще говорят, что от глобального потепления повысится уровень мирового океана, и все континенты потонут. Или астероид какой-нибудь упадет...
Господа, все эти рассуждения неправильны. Давайте говорить серьезно, ибо настало время.

Отчего умирает человек? Первое: от старости или болезней. Второе: от несчастного случая, преступления или природной катастрофы. И третье: сам накладывает на себя руки. Других вариантов вроде бы нет.
С человечеством то же самое. Ядерная война и экологический кризис - это явное самоубийство. Падение астероида - природная катастрофа. А то еще пришельцы нагрянут и всех нас перережут - это будет преступлением в галактических масштабах. Над таким предположением можно, конечно, и посмеяться, но ведь никто не доказал, что ничего подобного никогда не случится.
А что со старостью?
Этот момент - камень преткновения для любого футуролога. Ибо никто не знает какова средняя продолжительность жизни разумной цивилизации. Мы знаем, что в Израиле мужчины в среднем живут до 78 лет, а женщины - на пять лет больше. Значит, если вы видите семидесятилетнего старика, то практически уверены, что жить ему осталось лет восемь от силы.
А если ученые откроют в космосе некую цивилизацию, как мы узнаем, стара она или молода? Сколько ей еще осталось существовать? Может, миллион лет, а может, всего столетие? Вы не знаете - не с чем сравнивать.
Впрочем, зачем нам другие цивилизации? Посмотрим на себя - на человечество. Стары мы или молоды? Ах, как хочется думать, что молоды, что несколько тысячелетий - не возраст! Кровь кипит у человечества, столько еще свершений впереди - в космос толком не вышли, топчемся на околоземных орбитах, не все болезни победили, до социальной справедливости еще ох как далеко. В общем, жить да жить. Правда, и болезней у человечества достаточно - и фашизм, и коммунизм всех цветов, и болезни вроде холеры или СПИДа... Ничего, думаем мы, поболит и перестанет: фашизм задавили, коммунизм сам помер, с холерой почти справились, доберемся и до СПИДа. Все хорошо, господа!
Стоп. Точно так же думает и семидесятилетний старец. В душе ведь он может быть бодр, как юноша! А то, что в боку свербит, сердце колет и ноги не ходят - так ведь врачи на то и существуют, чтобы все это лечить. Беда в том, что старик наш знает (не на своем примере, а на других), что болезни его уже не исчезнут, и возраст его уже преклонный, пора, пора...
А человечество в целом реального своего возраста не знает, знать не хочет, и нет такого ученого, который сказал бы: жить тебе, человечество, от природы отпущено еще сто тысяч лет. Или миллион.
Так вот, господа, возьму на себя смелость утверждать, что жить человечеству осталось не миллион лет, не сто тысяч и даже не тысячу. А лет примерно... пятьдесят. Может, сто - в лучшем случае.
И не нужно пожимать плечами. Я знаю, что говорю.

Люблю читать фантастику; романы о том, как будут жить люди через тысячу лет, напоминают мне рассуждения семидесятилетнего старичка о том, как он женится второй раз, едва ему стукнет сто тридцать.
Люблю читать прогнозы футурологов и астрологов о том, каким станет общество через тысячу лет. Знаю, что ничего этого не будет, и потому мне весело.
А уж как бывает смешно, когда газеты вдруг начинают писать о том, что скоро, лет через двести, на Землю свалится гигантская комета, и, чтобы всем нам не пришел каюк, нужно уже сейчас готовить ракеты с ядерными зарядами, чтобы с этой кометой расправиться. Кстати, это ведь (я имею в виду ракеты для уничтожения комет) не фантазии журналистов. Такие проекты вполне серьезно рассматриваются учеными. Но, господа, что нам какая-то комета, мы не доживем до ее падения! Комета может упадет, а может нет, и случится это лет через сто-двести. А человечество столько не протянет.
То же, кстати, и с ядерной войной. Мы не успеем совершить это самоубийство - вымрем раньше. Я уж не говорю о всеобщем потеплении и затоплении - это вообще процесс медленный и потому для моих рассуждений не интересный.

Что ж, полагаю, что я уже нагнал на читателя достаточно страха, и у него теперь хватит терпения дочитать статью до конца. Ибо от эмоций я перехожу к доказательствам.
Итак, я утверждаю, что, прожив пять с лишним тысяч лет, человечество уже достигло старости и, скажу больше, дряхлости. Молодые годы пришлись на времена первого и второго Храмов - вот когда действительно кровь бурлила, и все было впереди. Зрелые годы - это средневековье, буржуазные революции. Девятнадцатый век - золотая пора, нечто вроде второй молодости, о женщинах в эту пору говорят "бальзаковский возраст", а о мужчинах - "седина в бороду, бес в ребро". Ну, а потом - двадцатый век. И все, приехали - старость, пора в ящик.
Я понимаю, что это мое высказывание в корне противоречит тому, что в нас вбивали с младых лет: двадцатый век, мол, был веком дивных научных открытий, человечество еще никогда не развивалось так быстро, все блага мира... и так далее.
Все верно. Именно из этого и следует, что конец близко.
Доказательств много. Есть, так сказать, общие, и есть конкретные. Начну с первых.

Футурологи утверждают, что развитие человечества находится сейчас на крутой экспоненциальной ветви. Мудреное слово, но все достаточно просто. Каждый, кто выплачивает ипотечную ссуду, все это прекрасно знает. С этим страшным призраком многие из нас живут уже лет десять, не задумываясь о том, что предстоит в будущем.
В первый год вы платите, скажем, по пятьсот шекелей в месяц. Во второй (инфляция!) - шестьсот. На пятый - примерно тысячу или больше. А последняя ваша выплата - в самом конце, заметьте! - достигнет аж пятнадцати тысяч. Запомните: чем ближе конец, тем больше выплата, и тем круче ее рост. И увеличиваются выплаты, кстати, не по экспоненте, а гораздо медленнее.
А теперь вернемся к пресловутому человечеству. Прогресс, говорят футурологи, происходит по экспоненте (то есть - куда круче выплат по ипотечной ссуде!), и это замечательно, ибо при такой скорости развития науки у нас лет через тридцать будет полная компьютеризация, видеотелефонизация и много чего еще. Так-то оно так, но - и не так вовсе! Каждый математик скажет вам, что экспонента в конце концов устремляется в бесконечность. Мы как раз на эту стадию и вышли.
Фантасты, кстати, как всегда, разглядели опасность намного раньше футурологов и уж намного раньше среднего потребителя. Еще в середине шестидесятых советские фантасты (например, Генрих Альтов и братья Стругацкие) писали, что человечество прогрессирует слишком быстро, и долго, ребята, так продолжаться не может, ведь кривая прогресса улетит в бесконечность, а так не бывает. И что? Ну, фантасты выход нашли, они всегда находят выход: в критический момент кривая развития опять изогнется и станет пологой. Развитие замедлится, и станут люди жить без всякого прогресса, поживать и пользоваться нажитыми благами.
В фантастике такое возможно, как и в кино: герою уже почти перерезали горло, но в самый последний момент является полиция и... Хэппи энд. И ведь мы же прекрасно знаем, что в жизни обычно хэппи энд не случается.
И не случится, нет такой космической полиции, которая вмешается и остановит наш прогресс, когда он устремится вверх с бесконечной скоростью. Согласно математической раскладке, этот момент, когда скорость прогресса станет бесконечно большой, наступит лет через тридцать-сорок. Тогда-то (в 2030-2040-е годы) человечество прекратит свое существование.

Так показывает математика, а математика - наука точная. Впрочем, тут есть свой минус: математика дает момент смерти человечества, но она не может сказать, отчего конкретно смерть наступит. Аналогия: увидев старика семидесяти лет, мы можем достаточно надежно предсказать год его смерти, но ничего не скажем, отчего именно он умрет. Может, от рака, может, от инфаркта, а может вообще от старческого маразма. И опять же, если продолжить аналогию, любой врач скажет вам, что на этом последнем этапе жизни все болезненные процессы нарастают лавинообразно, и когда скорость роста болезни становится бесконечно большой... Экспонента. Смерть. Все то же самое. Чем человечество начала ХХI века отличается от семидесятилетнего старичка? Ничем, господа. Симптомы те же.
Но я обещал после общих рассуждений (с ними покончено) перейти к конкретным прогнозам. Все равно, как врач, сидящий у постели того самого старичка, начинает рассуждать: у вас болезнь мозга, и вы можете умереть от нее года через два. Кроме того, у вас цирроз печени, он вам оставил год жизни, но у вас еще и рак желудка, а он сведет вас в могилу через три месяца... Выбирайте.

Болезнь первая - специализация. Вы помните, с каким уважением писали историки об ученых-универсалах и мыслителях позднего средневековья? Леонардо да Винчи, Ньютон, Кеплер, Коперник... Каждый из них прославил себя в физике, математике, астрономии и других науках. Расцвет цивилизации, сравните с мужчиной лет сорока, когда он, казалось бы, умеет все, и силы для того есть.
Потом наук стало слишком много, а голова у человека осталась одна. И началась специализация. Сейчас физик, который занимается кристаллами, уже не понимает физика, который занимается биотехнологией. А специалист, знающий, как чинить компьютер, понятия не имеет, что делать с испортившимся магнитофоном. Есть архитекторы, которые умеют проектировать небоскребы и не знают, как построить виллу... Перечислять дальше?
Если продолжить аналогию с клетками организма, это опять-таки признак старости: отдельные клетки уже не находят прежнего контакта с другими. Сердце меньше чувствует беды печени, селезенка не поспевает за работой сердца, системы в организме все больше рассогласовываются, а в определенный момент начинают и вовсе действовать вразнобой. Сердцу вдруг не хватает потока крови, легким - кислорода... И все, конец.
Не астероиды погубят жизнь на Земле, и не кометы. И даже не атомная война, если она вдруг разразится. А погубят нас специалисты. И когда-нибудь от перегоревшей пробки перестанет существовать цивилизация. Не думайте, что я утрирую. Еще лет тридцать-сорок (все тот же, из экспоненты выведенный, срок), и какая-нибудь не очень серьезная авария в глобальной, скажем, системе энергоснабжения (может, действительно где-то что-то выбьет) приведет к тому, что все специалисты в мире не разберутся в причине, потому что будут узкими специалистами НЕ В ТОЙ ОБЛАСТИ. Просто потому, что система станет настолько сложна, что на все ее узлы специалистов не напасешься.
Это, кстати, не новая мысль. О такой опасности конструкторы прекрасно знают и вкладывают в новые системы принципы саморемонта: пусть система сама исправляет поломки. В том числе, кстати, и такие, которые человек-специалист не определит. Но ведь машина - дура, даже если она умная. Литературный герой, как известно, не может быть умнее автора. А машина не может быть умнее конструктора.
Все в мире усложняется с колоссальной скоростью (экспонента!). И лет через тридцать-сорок, ясное дело, телефонные (видеотелефонные) сети, всемирные компьютерные сети, энергетические сети и все прочие сети, которые еще даже не придуманы, станут настолько сложными и настолько переплетенными друг с другом, что достаточно в этой неимоверно сложной системе лопнуть какой-то одной тонкой нити... Примерно как происходит это в мозге человека: лопается сосудик, врач, естественно, не всемогущ, найти этот сосудик быстро не может, и... все. Смерть.
Читатель может возразить (надеюсь, что возразит обязательно!): пусть так, пусть однажды все эти сложнейшие сети, включая энергетическую, прикажут долго жить из-за неизбежного, так сказать, кровоизлияния. Но физически-то люди не вымрут! Ну, останутся без света, без телефона, без компьютеров. Может, вообще без ничего. Начнут создавать все это сначала - мозги-то останутся. Останутся книги, где все записано.
Нет, господа, не останется ничего. Во-первых, все проекты, все достижения науки и техники скоро будут записываться не в книгах и журналах, а на дисках и в памяти компьютеров. Во-вторых, почему вы думаете, что останутся мозги? Чьи мозги? Тех самых узких специалистов, которые не могут починить пробки в квартире, прекрасно зная конструкцию лазерных дисков? Чтобы начать с нуля, чтобы возродить погибшую цивилизацию, нужны будут опять ученые-универсалы, нужны будут Аристотели, Птолемеи, Леонардо. А их уже нет и через тридцать-сорок лет тем более не будет.
И когда не станет света, замолчат телефоны, остановятся теплостанции, что останется делать хомо сапиенсу, который на самом деле уже давно перестал быть хомо сапиенсом, а стал хомо специалистус? Да ничего ему не останется делать, кроме как тихо вымереть от холода и, кстати, голода тоже, ибо, если сейчас продуктов на планете на всех не хватает, то тогда...
Ничего в этом, кстати, нет противоестественного. Да, печально, да, не хочется. Но ведь и старику не хочется, чтобы органы его тела действовали несогласованно. И ему не хочется, чтобы в мозгу лопнул случайный сосудик. Не хочется, а что делать? Природа такая...

Вторая старческая болезнь цивилизации - агрессивность. Это своего рода рак, чаще всего настигающий человека именно в преклонном возрасте. От рака, как мы знаем, нет спасения. Некоторые считают - пока нет, но скоро будет. Некоторые виды рака уже поддаются лечению, скоро будет разгадана его гнусная сущность, и тогда... Но не забудем, что идет гонка со смертью, в запасе у нас тридцать-сорок лет, а даже по самым оптимистичным оценкам для победы над раком нужно полстолетия, а то и больше. Не успеть.
Но рак - это в данном случае всего лишь аналогия, хотя, как видите, достаточно неприятная. Речь же идет об агрессивности. А она, наша агрессивность, тоже, знаете ли, развивается по той самой экспоненте. Да, преступления были всегда, всегда были злодеи, один Чингис-хан чего стоит, или Нерон, да мало ли... Но Чингис-хана от Нерона отделяли сотни лет, а от Сталина до Гитлера прошли всего два неполных десятилетия. В наши дни число злодеев глобального масштаба на душу населения даже несравнимо с временами оными! Перечислить или сами можете? Не стану тратить времени, перехожу к агрессивности на среднестатистическом уровне.
Количество преступлений на душу населения растет во всем мире и во всех странах. Отдельные исключения ни на что не влияют, ибо исключения в конце концов заканчиваются, а правила остаются. Рост преступности в нынешней России объясняют сложностями переходного периода. Вот, мол, настанет социальная справедливость, и преступления пойдут на спад. Не пойдут, потому что это не российская локальная беда, а общемировая тенденция, в которую Россия вкатилась вместе со своим переходным периодом, а потому и скачок агрессивности там более заметен, чем в благополучной Америке или далеко уже не викторианской Англии. Израиль тоже не исключение - почитайте ежегодные сводки управления полиции.
Если продолжить эту экспоненту (а она существует и не собирается превращаться в другую, более приятную кривую), то опять-таки лет через тридцать-сорок каждый второй житель Земли станет преступником, причем я говорю не о мелких хищениях или воровстве, а о таких "прелестях", как убийства, грабежи и так далее. И если каждый второй будет убийцей, то оставшаяся половина станет кем? Совершенно верно - жертвой. Планетой убийц и сплошной мафии Земля стать не успеет - социальные структуры этого просто не выдержат, никакое общество не может существовать, если оно состоит из убийц и насильников.
А тут еще и перегоревшие пробки... Все один к одному.

Дальше. Еще одна старческая болезнь - маразм, неспособность пользоваться собственным мозгом. Ведь в мозге старика хранится опыт всей жизни. Все выученные им теоремы, все прочитанные им книги, все увиденные фильмы и память обо всех любимых женщинах. Казалось бы, наступает эра высшей мудрости, чердак полон, только пользуйся. Но нет - наступает полное угасание мозговых функций, и человек вместо того, чтобы доказывать теорему Ферма, начинает ходить под себя...
То же самое, заметьте, происходит и с цивилизацией как единым целым. Человечество накопило огромный исторический опыт, написало миллионы потрясающих книг и поставило сотни тысяч изумительных фильмов. Есть чем гордиться, о чем рассказать братьям по разуму. Но уже видны наступающие симптомы старческого маразма. Все меньший процент людей читает все меньший процент книг. Все больший процент людей предпочитает проводить все больше времени, ничем свой мозг не затрудняя.
Я уж не говорю о гигантском историческом опыте, который, хотя и есть, но вроде его и нет, потому что, как известно из классики, "главный урок истории заключается в том, что никто не извлекает из истории никаких уроков". И это, к сожалению, верно. Типичный признак старческого маразма, когда весь жизненный опыт говорит одно (не надо нажимать подряд на все кнопки и открывать подряд все двери!), а человек все равно поступает иначе.
До полного маразма человечеству, конечно, еще далеко. Например, мы еще соображаем достаточно для того, чтобы добиваться нераспространения ядерного оружия. Да, господа, до маразма далеко - тридцать-сорок лет!
Ибо именно через тридцать-сорок лет производство ядерных бомб станет настолько простой процедурой, а расщепляющиеся материалы станут настолько легко доступны (разве уже сейчас не к тому идет?), что каждый террорист сможет собрать атомную мину в собственной квартире. И тогда чего будут стоить все договоры о нераспространении? Это ведь все равно, что сейчас подписывать соглашения о нераспространении личного огнестрельного оружия!
А если эту тенденцию соединить с другой - ростом агрессивности, - то вывод о том, что ждет человечество лет через тридцать-сорок, каждый может сделать сам. А ждет нас старческий маразм, когда забываешь весь опыт прошлого и лезешь пальцами в розетку с высоким напряжением.
Старость, как известно, не радость.

Я вовсе не собирался пугать читателя, тем более, что наступило новое тысячелетие, и принято желать друг другу всего самого хорошего. Вот я и желаю - чтобы в ХХI веке каждому читателю "Алефа" было хорошо. Каждому лично я могу пожелать это с чистой совестью. Ведь даже в дряхлом организме старца есть миллиарды вполне здоровых клеток, которые даже в момент смерти ведут, так сказать, полнокровную жизнь и воображают, что все впереди. А в это время где-то лопается сосудик...
А человечеству в целом я не могу пожелать в наступившем тысячелетии ни успехов в труде, ни счастья в личной жизни. Это просто кощунственно - желать такое старцу, жить которому осталось всего ничего...
Старцу можно пожелать легкой смерти. Но это значит - и себе тоже. Не буду.
Вы считаете, что я неправ? Что сгущаю краски? Что человечество мудрое и найдет выход? Ведь верно, вы так считаете? Что ж, даже больной раком, услышав о своем диагнозе, надеется, что ему-то повезет, и он выкарабкается.
Блажен, кто верует.

настроение: Оптимистичное
хочется: чего-нибудь остренького
слушаю: Ave Maria Баха-Гуно

Метки: мистификации, размышления

Мы живем в многомирии

Почему-то многие считают, что многомирие – красивое предположение, но доказать его невозможно, а потому это не физическая теория, а всего лишь философическое измышление. На самом деле это не так. Есть сейчас несколько вариантов «многомирий». Многомирие по Линде возникло при Большом взрыве, в результате процесса хаотической инфляции, когда вместо одной вселенной (нашей) возникло огромное число вселенных, подобных виноградной грозди. В нынешнем году опубликованы измерения флуктуаций реликтового излучения, которые интерпретируются, как следы взаимодействия нашей Вселенной с другими, возникшими одновременно с ней.
А есть еще многомирие по Эверетту. Предположение о том, что всякий раз, когда происходит в природе процесс, имеющий несколько возможных исходов, то реализуется не один (в нашей вселенной), а все (но каждый – в своей вселенной). То есть, в результате любого физического процесса вселенная ветвится, возникают новые вселенные, которые затем развиваются своим путем. У многих физиков (а не у физиков – тем более) сложилось мнение, что доказать многомирие по Эверетту невозможно (недавно считалось, что невозможно доказать многомирие и по Линде). На самом деле и этот вид многомирия можно обнаружить экспериментально. Не только можно – это уже было сделано больше десяти лет назад! А сегодня с помощью иных миров можно наблюдать ненаблюдаемое.
Вот пример.
Как обнаружить черную кошку в черной комнате, не зная даже, находится ли там кошка? По идее, нужно или зафиксировать хотя бы один фотон, этой кошкой излученный (но тогда кошка перестает быть черной), или осветить кошку излучением (но тогда перестает быть черной комната, в которой проводятся измерения). В обоих случаях или кошка, или комната перестают быть черными.
А можно ли обнаружить местоположение черной кошки в черной комнате, не получив от нее ни одного фотона – излученного или отраженного?
Классическая физика дает на этот вопрос однозначный ответ: нет, невозможно. Однако с появлением квантовой физики и, особенно, после работы Хью Эверетта, предположившего существование не одного, а множества ветвящихся миров, ситуация принципиально изменилась. Квантовые законы позволяют сказать, есть ли кошка в комнате, и даже более того – узнать, где именно она находится, не только не касаясь бедного животного, но не получив от него ни единого фотона. Мы можем сказать «здесь есть кошка» или «здесь ее точно нет», совсем ничего об этом не зная! Мы можем получать информацию о предмете, не получая от него ни единого бита реальной информации, и все это – благодаря странным свойствам квантового ветвящегося мира.
Метод, с помощью которого можно изучать предмет, никак с ним не соприкасаясь, получил название бесконтактного метода измерений, и ученые, исследующее это удивительное явление, считают, что в будущем вся измерительная техника станет совсем другой.
Началось же с того, что в 1993 года два израильских физика Авшалом Элицур и Лев Вайдман описали в статье, опубликованной в Found. Physics, интересный мысленный эксперимент. «Предполжим, - сказали они, - что на складе находятся бомбы, половина которых исправна, а половина – нет. И нам нужно отделить исправные бомбы от испорченных. Но есть одна особенность: каждая бомба (неважно – исправна она или нет) снабжена детектором, и если на него попадет один-единственный фотон, исправная бомба немедленно взорвется. Неисправная бомба не взорвется, конечно, но нам-то какая от этого польза, если в результате проверки мы будем иметь только неисправные бомбы, а исправные взорвутся – ведь невозможно обнаружить что бы то ни было, не направив на предмет луч света или не получив от предмета излученный им фотон».
Если предположить (согласно идее Эверетта), что при каждом взаимодействии мироздание расщепляется, то всё не так, и Элицур с Вайдманом придумали способ, с помощью которого можно определить, исправна ли бомба, вообще ее не касаясь и ни единым фотоном не нарушая ее спокойствие.
Для этого они предложили использовать интерферометр Маха-Цендера. От обычного прибор отличается наличием двух зеркал, полностью отражающих падающий на них свет, и двух полупрозрачных – половину фотонов они пропускают, а половину отражают. Расположены зеркала таким образом:



«Давайте, - предложили Элицур и Вайдман, - вместо одного из зеркал поместим бомбу, о которой мы хотим узнать, исправна она или нет. Запустим в интерферометр один-единственный фотон и посмотрим, что произойдет».
Фотон может двигаться от зеркала к зеркалу разными путями, и Элицур с Вайдманом рассмотрели, что будет происходить в каждом случае. В конце пути – это легко видеть на схеме – фотон попадет и будет зарегистрирован или детектором А, или детектором В, других возможностей нет. Однако детекторы в мысленном эксперименте настроены были таким образом, что один из них (В) «реагировал» на падающий фотон (Элицур и Вайдман назвали его «детектор-свет»), а другой (А) - на отсутствие фотонов (и назван был «детектор-тьма»).
Если Эверетт неправ и многомирия не существует, то нет никакой возможности обнаружить исправную бомбу, направив на нее фотон (бомба непременно взорвется!). Если же многомирие существует, то есть не равная нулю вероятность того, что исправная бомба будет обнаружена и не взорвется (попросту говоря, она взорвется в другой ветви многомирия!). Элицур и Вайдман показали, что, если многомирие существует, то в каждом четвертом случае (иными словами с вероятностью 25%) фотон должен попадать в «детектор-свет» и детектор срабатывает, если бомба исправна.
Коллеги, тщательно изучившие мысленный эксперимент Элицура-Вайдмана, не нашли в их анализе противоречий или ошибок и вынуждены были признать: да, если многомирие существует, то можно получить информацию о предмете, никак его не касаясь! Но... только в четверти случаев. Хорошая, казалось бы, идея, но ведь в трех случаях из четырех бомба все равно взорвется, и только о каждой четвертой бомбе мы будем знать, что она исправна, не коснувшись ее взрывателя. Не очень большая эффективность, верно? Важен, однако, принцип – возможность экспериментально доказать существование многомирия.
Кроме того, если в многомирии возможно что-то измерять, никак с предметом не контактируя, то наверняка существуют и способы увеличить вероятность нужного измерения?
Однако, прежде предстояло осуществить мысленный эксперимент Элицура-Вайдмана на практике и доказать экспериментально, что хотя бы в четверти случаев можно что-то измерять, ничего не измеряя. Увидеть, не видя, и доказать, что Эверетт прав.
В 1994 году такой эксперимент был поставлен Полем Квятом из университета в Иннсбруке (сейчас Квят – член совета Оппенгеймеровской Национальной лаборатории в Лос-Аламосе) и Томасом Герцогом из Женевского университета. Они действительно использовали для опытов интерферометр с четырьмя зеркалами (вместо бомбы взяли все же обычное зеркало – не взрывать же установку в трех случаях из четырех, если Элицур с Вайдманом правы!) и получили точно предсказанный результат – в четверти экспериментов зафиксировали присутствие зеркала, хотя фотон этого зеркала не касался!
Таким образом, многомирие по Эверетту получило подтверждение.
Квят и его сотрудники сделали, однако, и следующий шаг. Если удлинить схему, - рассуждали физики, - и поставить восемь зеркал вместо четырех, то вероятность зафиксировать «детектором-свет» присутствие невидимой бомбы (зеркала) должна, согласно теоретическим выкладкам, увеличиться вдвое и достичь 50%. То есть, в таком эксперименте «исправную бомбу» можно обнаружить, не касаясь ее взрывателя-зеркала, в каждом втором случае. Правда, сам процесс наблюдений при этом усложнялся, но исследование того стоило.
Физики построили новую установку и действительно довели количество «обнаружений исправной бомбы» до 50%.
И это все? Это тот максимум, на который могут рассчитывать экспериментаторы, пытаясь увидеть невидимое? Квят полагал, что – да, большего достичь не удастся. Скептицизм ученого развеял А. Казевич из Стенфордского университета. Во время своего пребывания в Иннсбруке Казевич обсудил с Квятом самые разные варианты экспериментов, и ученые пришли к потрясающему (пока только в мысленном эксперименте) заключению: в принципе, можно построить такую установку, где вероятность обнаружения «бомбы», никак ее не касаясь, окажется сколь угодно близка к 100%! То есть, не существуют, по идее, никакие природные ограничения для создания аппаратуры, которая, например, давала бы изображение реального предмета, никак его при этом не освещая и не получая от него никакой информации!
Природных (физических) ограничений не было, но технические существовали, конечно. И для следующего своего эксперимента Квят с сотрудниками (в числе которых был теперь и Казевич) построили установку, работавшую на другом принципе и использовавшую не просто отражающие и наполовину поглощающие зеркала, а зеркала, меняющие поляризацию падающих на них фотонов. Установка значительно усложнилась, но уже предварительные результаты опытов, проведенных в лаборатории в Лос-Аламосе, показали: вероятность обнаружения необнаружимого составляет 70%. Квят и его сотрудники доказали (это было еще в середине девяностых годов прошлого века), что более чем две трети физических измерений могут быть бесконтактными.
Можно обнаружить черную кошку в черной комнате!
Но ведь и две трети – не такой уж надежный результат. Ведь в мысленном эксперименте надежность бесконтактных измерений была уже доведена чуть ли не до 100%. А в реальности – разве достаточно сказать, что взорвутся при проверке не три бомбы из четырех, а только одна из трех? Ведь и одна бомба все равно разнесет установку. Или, иными словами, только в 70% случаев экспериментатор получит правильное изображение невидимого предмета. Мало для практического применения бесконтактных измерений.
В физике очень часто случается так, что быстро преодолеваются первые, не самые трудные, препятствия, а потом тянутся годы (порой – десятилетия), чтобы добиться надежного, применимого на практике, эффекта.
Прошло чуть более десяти лет, и сегодня в реальных экспериментах (группы японских ученых Цегая и Намикаты) удается бесконтактным способом обнаружить до 88% невидимых объектов, которых не коснулся ни один фотон. Это еще не полная надежность, какой хотят добиться физики, но дорога еще не пройдена до конца, и сейчас ученые убеждены: в ближайшие двадцать-тридцать лет бесконтактные методы измерений найдут свое применение во множестве областей человеческой деятельности: в фотографии, например, в рентгеноскопии (не придется больше стоять под вредным для здоровья излучением рентгеновской установки), в создании квантовых компьютеров.
Тем временем бразильские ученые Сант-Анна Адонаи и Буэно Оттавио обобщили метод Элицура-Вайдмана и описали эксперимент, в котором для бесконтактных измерений используют не фотоны, а волны Де-Бройля (и этот вариант еще более увеличивает область бесконтактных измерений).
Пол Квят назвал метод бесконтактных измерений квантовой магией. Это действительно выглядит, будто магическое действо: способность видеть, не видя. Но на самом деле все необходимые идеи и возможности были уже заложены в квантовой физике, ведь природа квантовых измерений известна с тридцатых годов прошлого века, а теория Эверетта появилась в 1957 году – более полувека назад. «Но только недавно, - писал Квят в своей статье в Scientific American еще в 1995 году, - физики начали применять эти идеи, чтобы открыть новые феномены в квантовом информационном процессе, включая и возможность видеть в темноте».

настроение: Любознательное
хочется: поспорить
слушаю: Симфонию "Сюрприз" Гайдна

Метки: размышления

Конкурс научно-фантастических идей и рассказов

Интернет-журнал "Млечный путь" объявил конкурс научно-фантастических идей и рассказов. Конкурс стартовал вчера, 7 ноября. С положением о конкурсе можно ознакомиться здесь:
http://litgraf.com/showconc...

настроение: Бодрое
хочется: Нового!
слушаю: Хор из "Аттилы" Верди

Метки: фантастика, журналы

Конкурс научно-фантастического рассказа

Побывал на конвенте фантастики "Созвездие Аю-Даг", проходивший в Партените 20-23 октября (фотографии, сделанные в Партените, можете посмотреть у меня в ММ).. Была приятная рабочая атмосфера, возможность неторопливо и со вкусом пообщаться с друзьями, поучаствовать в обсуждениях, послушать мастер-классы... Наверно, это есть и на других конах, мне трудно судить, поскольку не был почти нигде, но в Партените было замечательно, что большое спасибо организаторам и вдохновителям всех (общих) побед: Глебу Гусакову и Свете Поздняковой.
Это в общем. А в частности, было, например, интересное обсуждение научно-фантастических рассказов молодых авторов на конкурсе "Лунный аттрактор". Общеизвестно, что русскоязычная научная фантастика сейчас переживает не лучшие времена, поэтому конкурсы типа "Аттрактора" нужно только приветствовать. Но. Недостатком, на мой взгляд, была сама поставленная перед авторами задача: нужно было сочинить фантастический рассказ о полетах в космос, используя только уже существующие или проектируемые технологии. Честно говоря, не понимаю, как можно развивать фантазию, изначально поставив ее в очень ограниченные рамки. Более того - в рамки, вообще не фантастические. Возможно (скорее всего!) поэтому рассказы, представленные на конкурс, показались мне вторичными, фантазии (если она была) просто негде было развернуться. Одно из первых мест завоевал рассказ, практически один к одному повторявший сюжет и идею старого (полувековой давности!) рассказа французского автора Демюта "Чужое лето". Наверняка (надеюсь) автор рассказа-победителя не читал Демюта, но это не сделало рассказ лучше...
Поэтому (и по другим причинам) интернет-журнал "Млечный путь" объявил свой конкурс научно-фантастического рассказа. В нашем конкурсе требование иное: автор должен придумать НОВУЮ научно-фантастическую идею (или, как нынче говорят, фантдопущение). Рассказы, в которых идеи и (или) сюжеты вторичны, будут отбраковываться сразу. Разумеется, новая идея - это замечательно, но победит все же рассказ, в котором будет не только новая идея, но и хорошее литературное "наполнение". Это должен быть рассказ, а не очерк, не статья, не эссе. Подробнее с условиями конкурса можно ознакомиться на одном из сайтов ("Литграф") журнала и издательства "Млечный путь", где расположен также и книжный интернет-магазин.
http://litgraf.com/showconc...
Конкурс стартует 7 ноября. Приглашаю участвовать всех авторов, работающих (или пока только пробующих силы) в нелегком поджанре НАУЧНОЙ фантастики.

настроение: Боевое
хочется: читать и писать НФ
слушаю: Марш из "Аиды"

Метки: фантастика, журналы

Два интервью

На сайте "Фантасты.ру"
http://www.fantasts.ru/inte...
и на сайте "Космоопера.ру"
http://www.spaceopera.ru/?p...

настроение: Безразличное
хочется: не скажу
слушаю: ничего не слушаю

Метки: фантастика

Лукьяненко в Иерусалиме

В девяностые годы и в начале двухтысячных в Иерусалиме существовал клуб любителей фантастики. Собирались мы в читальном зале Русской библиотеки раз в месяц, обсуждали самые последние новости мирового и российского фэндома и новинки фантастики, проводили дискуссии на самые различные темы, которые порой имели к фантастике косвенное отношение. В лучшие клубные годы (в середине девяностых) на заседания приходило до тридцати человек, причем некоторые приезжали из других городов (что немаловажно для истории, которую я хочу рассказать). Ежемесячно Олег Свердлов, один из самых наших активных фэнов, выпускал (распечатывал на компьютере) клубную газету «Вести ниоткуда».
С докладами у нас выступали известные в Израиле критики и литературоведы М. Амусин, М. Каганская, З. Бар-Селла, Р. Нудельман, И. Гомель. Когда были интересные для него темы, приезжал к нам и тогдашний посол России А. Бовин. Вот несколько фотографий, сделанных на наших заседаниях.

На одном из заседаний (за дальним столом А. Бовин и слева от него А. Борохов, о котором скажу ниже)


З. Бар-Селла (слева) и Д. Клугер


М. Каганская


На одном из заседаний (рядом со мной М. Амусин)


Р. Нудельман

В те же годы в Иерусалиме выходила бесплатная газета на русском языке «Наш Иерусалим». Существовала газета за счет рекламы и, кроме рекламных объявлений, публиковала иерусалимские новости, несколько материалов о проблемах города, а на последних страницах – какое-нибудь популярное литературное произведение: детектив или фантастику. Естественно, это были перепечатки из российских изданий, о чем автор, понятное дело, и знать не знал.

***
Началась эта история именно с «Нашего Иерусалима». В двухтысячном, кажется, году в России вышел из печати роман Сергея Лукьяненко и Владимира (Вохи) Васильева «Дневной дозор». Книгу я тогда же прочитал и однажды, взяв в руки очередной номер «Нашего Иерусалима», увидел, что редакция начала перепечатывать этот роман. Удивило меня, что автором значился один С. Лукьяненко без упоминания В. Васильева. К тому, что местная (только ли местная?) русская пресса с пренебрежением относится к авторскому праву, я уже успел привыкнуть. Но почему один автор вместо двух? Уж в этом хотя бы редакция могла бы поступить честно!
Я позвонил в редакцию и спросил, куда они дели Воху Васильева?
– Какого Васильева? – удивилась редактор. – Лукьяненко принес нам рукопись своего нового романа и разрешил печатать. Никакого Васильева в авторах не значилось.
– Кто принес? – удивился я. – Сам Лукьяненко?
– Конечно. Он сейчас в Израиле, приезжал к нам в редакцию, передал рукопись...
Дело было, насколько я помню, осенью, в Санкт-Петербурге в те дни проходил конвент «Странник», и, по моим сведениям, Лукьяненко был на конвенте, а не в Иерусалиме. Спорить с редактором я, однако, не стал – может, действительно, прежде чем поехать на конвент, Лукьяненко посетил Израиль? Только почему он так нехорошо поступил со своим соавтором? «Ну, это их внутреннее дело», – решил я и на том закрыл для себя тему.
Но это было только началом истории.
На следующий день зашел я, как обычно, в библиотеку, где вечером должно было состояться очередное заседание клуба.
– Павел, – встретила меня библиотекарь Таня, – почему бы вам не пригласить в клуб самого Лукьяненко?
– Вряд ли он станет специально ехать в Израиль, чтобы послушать, как мы тут его обсуждаем, – ответил я.
– Но он сейчас в Иерусалиме! Я час назад видела его в «Меркурии» (это один из русских книжных магазинов в Иерусалиме – П.А.). Он разговаривал с покупателями и давал автографы!
Странно. За день до этого разговора я видел в Интернете сообщение о том, что в Санкт-Петербурге начался «Странник», и среди участников значился и С. Лукьяненко, причем на сайте была его фотография среди других участников конвента. Каким образом он оказался в Иерусалиме?
– Я ему рассказала о вашем клубе, – продолжала Таня, – и пригласила на сегодняшнее заседание, извините, что без вашего согласия, но это же Лукьяненко!
– И что он сказал? – поинтересовался я.
– Сказал, что очень занят, но постарается прийти к семи часам.
– Странно, – удивился я. – Только вчера он был в Питере на «Страннике»!
– Нет, он уже давно здесь! – возбужденно сказала Таня. – Он в нескольких магазинах свои книги подписывал!
«Вот оно что, – подумал я. – Значит, в редакцию «Нашего Иерусалима» Лукьяненко действительно приходил и свой роман предложил к публикации?»
Странно все это.
– Вы сами видели Лукьяненко? – спросил я.
– Своими глазами! И говорила с ним! И пригласила в библиотеку и на клуб! Он обещал прийти.
– Как он выглядит? – осторожно поинтересовался я, предчувствуя, что услышу.
– Такой худощавый, светлые волосы, очень интеллигентный молодой человек.
– Высокий?
– Не очень, среднего роста, чуть выше меня.
– Это не он! – облегченно вздохнул я, поняв, что у меня все-таки нет раздвоения сознания, а у Лукьяненко – раздвоения личности.
– Как не он? – растерялась Таня. – А кто же?
Я прошел к полкам фантастики, отыскал одну из книг Лукьяненко, где на задней стороне обложки была его маленькая фотография, и показал Тане.
– Не он... – удрученно согласилась она. – А кто же тогда?..
– Вот придет вечером на клуб, тогда и выясним, – сказал я, понимая, конечно, что самозванец не станет являться туда, где настоящего Лукьяненко знают в лицо.
Вечером на встрече в клубе (естественно, «Лукьяненко» не появился) я рассказал эту историю. Как я уже упоминал, к нам на заседания приезжали любители фантастики и из других городов. Из Беэр-Шевы приезжал врач-психиатр Алекс Борохов (выше, на одном из фото, вы его можете увидеть – рядом с Бовиным, усатый, толстый...). Услышав мой рассказ о приезде Лукьяненко в Иерусалим, он рассмеялся и сообщил, что недели две назад они выписали из психиатрической больницы в Беэр-Шеве пациента, у которого была любопытная мания величия – он утверждал, что он писатель-фантаст Сергей Лукьяненко. Это он написал книги, которые можно купить в любом книжном магазине, это он – автор «Ночного дозора», «Фальшивых зеркал» и «Осенних визитов». Диагноз был ясен, и «Лукьяненко» некоторое время лечили какими-то препаратами, а потом выписали, поскольку вел он себя смирно, опасности для себя и общества не представлял, держать его в больнице против его воли не было необходимости, к тому же, это вообще трудно: нужна санкция суда.
В общем, «Лукьяненко» выписали, и он, как оказалось, отправился на «гастроли» в Иерусалим. Пристроил «свой» роман в газету «Наш Иерусалим» (благородный жест с его стороны, поскольку гонораров эта газета, естественно, не платила), ходил по книжным магазинам и раздавал автографы. Никто из книготорговцев и покупателей настоящего Лукьяненко не знал в лицо, так что самозванцу какое-то время это сходило с рук. Но к нам в клуб он так и не пришел – понимал, значит, даже своим замутненным сознанием, что фэны его разоблачат в два счета.
Больше я о самозванном Лукьяненко не слышал. Через несколько месяцев наш клуб прекратил существование, с психиатром из Беэр-Шевы я не встречался и не знаю – попал ли «Лукьяненко» опять в больницу или продолжал изображать известного фантаста перед своими домашними. А может, у него изменилась мания?
Любопытно другое. Палаты психбольниц в былые времена были переполнены Наполеонами. Неужели сейчас началась у психов новая «мода»?
А ведь это показатель значимости и популярности?
Для меня лично история эта закончилась тем, что я написал детективный рассказ из серии «Расследования Бориса Берковича». Рассказ назывался «Любитель фантастики».

***
ЛЮБИТЕЛЬ ФАНТАСТИКИ

– Борис, ты любишь художественную литературу? – спросил инспектор Хутиэли, когда старший сержант Беркович явился на работу с получасовым опозданием (Арик полночи кричал, заснуть удалось только под утро) и готовился получить от начальства заслуженный нагоняй. Вопрос застал Берковича врасплох.
– Э-э... – протянул он, собираясь с мыслями. – Конечно. Правда, читаю по-русски, извините, инспектор. На иврите не продвинулся дальше газет...
– Так это хорошо! – воскликнул Хутиэли и добавил, глядя на удивленное лицо Берковича: – Я имею в виду – в данных обстоятельствах.
– Что-то произошло? – спросил старший сержант.
– Вчера поздно вечером был найден мертвым в своей квартире некто Шломо Борохов. Убит ударом по голове. Орудие преступления – гантель, ее нашли рядом с телом. Убийство обнаружил сосед Борохова – возвращался из кино и увидел приоткрытую дверь.
– Кто ездил на происшествие? – спросил Беркович.
– Соломон с оперативной группой и Хан от судмедэкспертизы.
– Значит, все расследовано на высшем уровне, – сказал Беркович. – Они вышли на убийцу?
– Какой ты быстрый, – буркнул инспектор. – Улик практически нет – кроме гантели. Пальцевые следы стерты даже на дверной ручке. Никаких тебе недопитых чашек – посуда аккуратно вымыта и стоит в сушильном шкафу... Хозяин наверняка знал убийцу – и не боялся. Итак, следов нет. А мотив... Речь, по-видимому, идет о японской миниатюре. Как это называется? Да, нецкэ. Сделана из нефрита. Изображает сидящего на корточках человека, а если повернуть, получается стоящий на двух лапах медведь. Там еще вделаны сапфир и два бриллианта. Для японского искусства нецкэ это не свойственно, но, тем не мене, статуэтка действительно японская, более того, сделали ее в прошлом веке...
– Вижу, вы хорошо изучили искусство нецкэ, – улыбнулся Беркович.
– Позвонил в Хайфский "Тикотин" – это музей японского искусства, если ты не знаешь...
– Знаю, – кивнул Беркович, – бывал там пару раз.
– Так вот, нецкэ Борохова оценивается в сто двадцать тысяч долларов. В квартире статуэтки нет.
– Борохов богатый человек?
– Нет. Репатриировался два года назад, в Москве продал квартиру и почти всю японскую коллекцию, доставшуюся от отца. Когда приехал в Израиль, у него хватило денег, чтобы купить квартиру в Тель-Авиве и оборудовать ее – решетки, сигнализация...
– На это ушло наверняка больше денег, чем стоит нецкэ, – заметил Беркович.
– Да, если говорить о рыночной цене. По сути же нецкэ бесценна, потому что другой такой, как мне сказали, нет... Борохова дважды пытались грабить, оба раза грабители не нашли того, что искали. Борохов никому свое сокровище не показывал – только фотографии.
– Значит, – задумчиво произнес Беркович, – все произошло так. К Борохову пришел гость, который, видимо, имел отношение к искусству Японии. И хозяин настолько ему доверял, что достал из тайника фигурку...
– Вот именно, – нетерпеливо сказал Хутиэли. – Проблема в том, что никто из соседей не видел, кто вчера приходил к Борохову. Друзей у него нет. Живет один. Единственное хобби – книги. Полная квартира книг – все по-русски. А по-русски, кроме тебя, никто не понимает. Может, у Борохова в гостях был книголюб?
– Давайте начистоту, инспектор, – решительно сказал Беркович. – Вы наверняка выяснили, что из тель-авивских русскоязычных книголюбов был знаком с Бороховым.
– Естественно. Никто. С членами клуба книголюбов он знакомства не водил. И в гости не звал. Люди, конечно, недовольны – многих я будил в час ночи, чтобы спросить... Но картина именно такова.
– Значит, вы всю ночь провели на ногах, инспектор?
– По мне не видно?
– А по мне? – улыбнулся Беркович. – Я тоже полночи не спал, но по другой причине.
– Арик бунтует? – сочувственно спросил Хутиэли. – Мой старший, Эдан, первые три месяца вообще не спал – во всяком случае, мне так казалось...
– Где жил этот Борохов? – вздохнул Беркович.
...В квартире было две комнаты – салон и спальня. Порядок, типичный для холостяцкого жилья. Две стены заняты книжными полками. Беркович подошел и провел руками по корешкам. "А ведь Борохов действительно знал толк в книгах", – подумал старший сержант. И пристрастие его было очевидно – он покупал только фантастику. Стругацкие, Ефремов, Снегов... Вот бы все это перечитать. Новая русская фантастика: Лазарчук, Рыбаков... Дальше стояла зарубежная фантастика – старая и современная. Замечательная коллекция. Кому она теперь достанется?
– Поехали на улицу Шенкин, – сказал Беркович сержанту Соломону, выйдя из квартиры. – Там есть большой русский книжный магазин...
Магазин оказался не таким уж большим, если говорить о площади помещения. Молодая женщина по имени Марина, сидевшая у кассы, с готовностью отвечала на вопросы – ей было любопытно, и, к тому же, она в первый раз имела дело с полицейским, вежливо говорившим по-русски.
Беркович показал фотографию Борохова, и Марине не понадобилось много времени на раздумья.
– Конечно, знаю, – сказала она. – Приходит довольно часто, покупает фантастику. Особенно любит Лукьянова.
– Лукьянова? – поднял брови Беркович. – Простите, я не большой знаток...
– О, Лукьянов – это восходящая звезда русской фантастики, – оживилась Марина. – Такие у него крутые вещи... Я сама не люблю, но муж обожает. Кстати, Лукьянов сейчас в Израиле – в гости приехал. В "Переплете" у него прошли две встречи с читателями, сегодня третья.
– "Переплет"? Это магазин на Алленби?
– Правильно. Хотите, я позвоню Свете, она точно скажет, когда начало?
– Не нужно, – покачал головой Беркович. – Я сам с ней поговорю.
Но Марина, естественно, предупредила продавщицу из "Переплета" о визите странного полицейского, и когда Беркович переступил порог магазина, на него обрушилась лавина слов и восклицаний, которую он с трудом укротил. Минут через пятнадцать он знал, что Борохов был завсегдатаем, покупал много и часто. Знаком ли с другими любителями фантастики? Нет, никакого интереса не проявлял. Но вчера вечером приходил на встречу с Лукьяновым. Это была уже вторая встреча – первая состоялась два дня назад, на ней Борохов не присутствовал.
Круг подозреваемых можно было сузить – скорее всего (даже наверняка!), Борохов именно на вчерашней встрече либо разговорился с кем-то из любителей, либо встретил старого знакомого, которого знал еще по Москве – там ведь он тоже покупал фантастику и мог быть знаком с такими же, как он, любителями. Второй вариант более перспективен – не стал бы Борохов звать к себе мало знакомого человека, да еще и показывать нецкэ.
– Сколько человек было вчера на встрече? – спросил Беркович.
– Пятнадцать, – сказала Света. – Я считала, мне ведь все равно нечего было делать. Включая этого вашего Борохова, конечно. А что, с ним что-то случилось?
Беркович проигнорировал вопрос и задал свой:
– Кого из них вы знаете?
– Многих, это все постоянные покупатели. Кстати, если вы придете к шести, то наверняка застанете... Сегодня третья встреча – первые две всех так увлекли, что Лукьянова попросили прийти еще, и он согласился.
– Вот как? – оживился Беркович. – В шесть? Непременно буду!
Это действительно была большая удача – увидеть в сборе всех, кто был вчера. И если кто-то из любителей не придет... Это, конечно, даже не аргумент, но все же зацепка.
В шесть Беркович вошел в магазин – он сменил форму на цивильную одежду и ничем не отличался от прочих любителей, молодых и веселых, ожидавших российского кумира.
– Все из вчерашних в сборе? – тихо поинтересовался Беркович, пересчитав присутствоваших – их было восемнадцать, даже больше, чем ему бы хотелось.
– Ну... Борохова нет. Зато новых несколько, я их не знаю.
Беркович присел в сторонке, разглядывая аудиторию. Кто из них пошел вчера с Бороховым домой? О чем они говорили?
Время шло, писатель не появлялся, и в магазине нарастал шум.
– Может, вы позвоните ему и узнаете, в чем дело? – наклонился Беркович к Светлане.
Она смутилась:
– Но у меня нет его координат...
– Вот как? – удивился Беркович. – Как же вы с ним связывались – ну, к примеру, относительно сегодняшнего вечера?
– Он сам приходил... Гулял по Тель-Авиву и заходил в магазин. О вечере вчера договаривались.
– Послушайте, – напряженно сказал Беркович. – А вы вообще уверены, что этот человек – Лукьянов?
Глаза Светланы расширились.
– Он паспорт показал!
– По вашей просьбе?
– Ну да. Он появился неделю назад, сказал, что его фамилия Лукьянов, он фантаст, автор вот этих книг, и этих тоже, в Израиле в гостях... Я попросила... Я ведь тоже не из доверчивых. У него был российский паспорт на имя Лукьянова Игоря Леонидовича.
– Да вы что? – встрял в разговор один из любителей, прислушивавшийся к словам Светланы. – Вы что, в натуре, Лукьянова не видели? Да вон в книге фотка!
Беркович взял в руки пухлый том, на обложке которого красовалась фотография автора – маленькая, паспортного формата, но довольно четкая: круглое лицо, лысоват, темные усы...
– Похож, – сказала Светлана. – И книги подписывал...
– А что вы на это скажете? – Беркович показал продавщице страницу с выходными данными книги. Тираж, формат, номер заказа, фамилии автора и редактора...
– Лукьянов Игорь... Сергеевич, – прочитала Светлана. – Но... как же это?
Около них уже собрались все, кто присутствовал в магазине. Берковичу с трудом удалось восстановить тишину, и он быстро выяснил, что никто из любителей творчества Лукьянова никогда прежде не видел кумира в лицо. А фотография действительно похожа. И творчество свое он, ясное дело, знал, хотя кое-чего и не помнил, но это естественно, разве нет?
– Кто-нибудь видел, куда пошел вчера Лукьянов после встречи? – спросил Беркович.
– Он с этим пошел... с высоким таким, сутулым, он еще немого из себя корчит, – сказал молодой парень, пришедший с девушкой.
– С Бороховым, – ответила Светлана на немой вопрос Берковича.
– Как же вы не спросили у него телефона? – с досадой сказал старший сержант.
Проблема упростилась – но ненамного. Где искать Лукьянова Игоря Леонидовича? Может, он действительно приехал в гости из России и в комьютерах МВД не значится?
Распрощавшись с любителями фантастики, Беркович направился в управление. Было поздно делать детальный запрос, а ждать утра не хотелось, и старший сержант решил испытать удачу: связался с полицейским участком в аэропорту Бен-Гуриона. Дежурил Ави Шайн, которого Беркович знал по курсам повышения квалификации.
– Попробую, – сказал Шайн, выслушав вопрос коллеги. – Перезвоню через десять минут.
Он перезвонил через полчаса и сказал торжествующе:
– Нашел я его для тебя! Лукьянов Игорь Леонидович, гражданин Израиля, вылетел в Москву рейсом Эль-Аль сегодня утром, в семь двадцать.
– Ч-черт! – не удержался Беркович.
– Придется теперь связываться с российским уголовным розыском, – с досадой говорил старший сержант инспектору Хутиэли на следующее утро после второй уже подряд бессонной ночи. – В комьютере аэропорта есть его адрес – в Тель-Авиве, конечно, а не в Москве. Я там побывал. У него есть сожительница, но она не в курсе. Или ловко врет. Она подтверждает: позавчера Лукьянов вернулся поздно, где был – не сказал, собрал вещи и уехал. Предупредил, что будет какое-то время отсутствать. Но похоже, удрал насовсем...
– Она знала, что он писатель... ну, то есть, прикидывался писателем?
– Утверждает, что не знала. Я думаю, события развивались таким образом. Лукьянов услышал, что у Борохова есть ценный предмет искусства – об этом многие говорили. Какое-то время он, должно быть, следил за Бороховым, выяснял его знакомства, привычки... Возможно, что грабеж так и не удался бы, но помогла случайность. Совпадение имени и фамилии с именем и фамилией Бороховского кумира. Внешность он себе, кстати, чуть подправил – сбрил волосы на лбу, чтобы изобразить лысину, отрастил усы... Паспорт у него российский сохранился, сейчас многие так делают. А потом Лукьянов пришел в магазин и представился... Мог Борохов не клюнуть на приманку? Никого бы он к себе домой не позвал, но самого Лукьянова! Позвал, а в ходе разговора тот что-то загнул о культуре нецкэ. И Борохов не удержался – достал и показал. Тут Лукьянов его и...
– Предположения... – буркнул Хутиэли.
– Естественно. Но я уверен, что все так и было.
– Уверенность к делу не пришьешь, Борис... Ты прав: без российских коллег не обойтись.
– Только, Бога ради, не посылайте меня в командировку! – взмолился Беркович. – Сейчас это просто невозможно!
– Да-да, – сказал Хутиэли. – Ты у нас молодой отец... Хорошо. Дело официально ведет Соломон – если будет нужно, пошлю его.
– Он же ни слова по-русски...
– Почему? "Хорошо", "спасибо" – вполне достаточно. Отправляйся домой, Борис, ты ведь сейчас упадешь и заснешь на полу.
– Хорошо, – сказал Беркович. – Спасибо.

настроение: Бодрое
хочется: не знаю чего
слушаю: "Чужестранку" Беллини

Метки: фантастика

"Произведений много, но новизны нет почти ни в чем"

На сайте журнала "Питербук" опубликовано интервью, в котором я отвечал на вопросы литературного критика Василия Владимирского:
http://krupaspb.ru/piterboo...

настроение: Бодрое
хочется: чего-нибудь новенького
слушаю: Венгерские танцы Брамса

Метки: фантастика

Как мы не послушали Моцарта

История странная, и объяснения случившемуся я не нашел до сих пор. В мае 2001 года мы с женой Таней и ее подругой Соней побывали в Праге. Погода была прекрасная, теплая, мы много гуляли – без гида, пользуясь картой, которая ни разу не подвела. Очень легко было ориентироваться, на подробной карте Праги были отмечены практически все места, которые имело смысл посмотреть: все улицы, площади, отели, церкви, музеи. Дальше вы поймете, почему я упоминаю карту.
Днем 19 мая на Ратушной площади мы увидели объявление: именно в тот вечер в церкви Св. Сальватора должен состоится концерт, где будет исполнен Реквием Моцарта. Билеты можно купить при входе, начало в 20 часов. Послушать Моцарта в католическом храме – этого мы пропустить не могли! Правда, Соня классической музыкой не интересовалась и с нами пойти не захотела: лучше, мол, она по вечерней Праге погуляет.
Так и решили. К семи вечера – за час до начала - приехали мы втроем на берег Влтавы, на Двораковскую набережную, оттуда Соня пошла в центр, а мы, поглядев на карту и убедившись, что до церкви идти минут десять, не больше, медленно направились по улице Кози (Kozi), что вела к улице Душни (Dusni), на которой стоял храм. По дороге встретили двух американских туристов, мужчину и женщину, которые спросили у нас, где находится храм св. Сальватора. Они тоже собирались послушать Моцарта. Можно было пойти вместе, но времени до начала было еще много, расстояние небольшое (метров триста – по карте), и я показал туристам на их карте, куда нужно пойти и где свернуть. Они поблагодарили и пошли в указанном направлении. А мы еще немного побродили, всякий раз сверяя наше местоположение с картой, чтобы не ошибиться и вовремя выйти к церкви. Далеко мы не отходили, гуляли с таким расчетом, чтобы в течение пяти-десяти минут дойти до церкви и быть там минут за двадцать до начала.
Без двадцати восемь, когда мы вышли на улицу Душни, до церкви оставался один квартал, по карте – метров сто. И только тогда мы обратили внимание на то, как мало вокруг людей. Почти никого. Откуда-то издалека слышны были голоса, шум машин, но поблизости не было ни одной живой души, ни одна машина не проехала мимо. Церковь должна была находиться по правую сторону улицы, и мы внимательно смотрели по сторонам, чтобы не пропустить. Стало уже почти темно, зажглись фонари, фасады домов были хорошо освещены, ошибиться мы не могли.
Прошли квартал, другой, третий и вышли к площади Республики – мы и должны были на нее выйти, согласно карте, но только если бы прошли мимо церкви св. Сальватора. Неужели мы все-таки ее пропустили? Вернулись обратно, смотрели теперь внимательно на левую сторону, я считал дома, сверяясь с картой – все дома, обозначенные на карте, были на месте, все маленькие площади и переулки, всё, кроме церкви св. Сальвтора. Не было не только церкви, не было и людей, спешивших на концерт. Я полагал, что сотни человек должны были именно в те минуты или идти к церкви, или толпиться около нее, как это обычно бывает, как мы много раз это видели в других местах. Но улица была пустынна, звуки доносились по-прежнему только издалека, а церкви св. Сальватора не оказалось ни там, где она была обозначена, и вообще нигде – мы прошли улицу насквозь и вышли к Старо-Новой синагоге, где уже были минут десять назад.
Ничего не понимая, мы пошли в направлении площади Республики, на этот раз еще внимательнее глядя по сторонам. Мы опять вышли на площадь. Церкви не было.
Я уже не помню сейчас, сколько раз мы прошли этот путь туда и обратно. Улица была пустынна, даже спросить не у кого было, где же церковь и где народ, собравшийся послушать Моцарта.
Было минут двадцать девятого, когда мы решили, что больше искать нет смысла – если Моцарта где-то и исполняли, то концерт уже точно начался. Значит, врет карта, - решили мы. Дошли до метро и поехали в гостиницу, где нас встретила удивленная Соня. Расставшись с нами, она немного побродила, но одной ей было скучно, и она вернулась в гостиницу. Мы рассказали ей о случившемся, я еще раз сопоставил карту с объявлением и реальностью, все казалось очень странным, но не настолько, чтобы долго об этом размышлять. Скорее всего, - решили мы, - ошибка в карте. Наверно, церковь св. Сальватора находится на другой улице, и надо было нам не ходить туда-сюда, а все же найти кого-нибудь, кто мог бы указать правильное направление. Завтра, - решили мы, - пойдем в нужный район днем и непременно обнаружим церковь на какой-нибудь соседней улице.
Мы так и сделали. Пошли днем и обнаружили церковь св. Сальватора – но не на соседней улице, а именно там, где она и должна была находиться, судя по карте. Вот дом до церкви, мимо которого мы несколько раз проходили вечером. Вот дом после церкви, его я тоже прекрасно помнил. Церковь стояла, белая и красивая, за каменным заборчиком, между этими двумя домами, и пройти мимо нее, не заметив, было невозможно. На доске объявлений рядом с воротами висела вчерашняя афиша, призывавшая пражан и туристов послушать 19 мая Реквием Моцарта, начало в 20 часов.
Вчера в 20 часов улица была пустынна, людей, спешивших на Моцарта, не было, как не было и самой церкви св. Сальватора.
Я не знаю, как объяснить случившееся. Не хочу без толку рассуждать о судьбе, о пересечении миров, о том, что «некто» свыше не хотел, чтобы мы послушали Моцарта в церкви св. Сальватора. Я описал то, что мы видели, слышали и ощущали.

настроение: Грустное
хочется: ничего не хочется
слушаю: Грустный вальс Сибелиуса

В этой группе, возможно, есть записи, доступные только её участникам.
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу