Все игры
Обсуждения
Сортировать: по обновлениям | по дате | по рейтингу Отображать записи: Полный текст | Заголовки

Путешествие в Армению

Мне удалось наблюдать служение облаков Арарату.
Тут было нисходящее и восходящее движение сливок, когда они вваливаются в стакан румяного чая и расходятся в нем кучевыми клубнями.
А впрочем, небо земли араратской доставляет мало радости Саваофу: оно выдумано синицей в духе древнейшего атеизма.
Ямщицкая гора, сверкающая снегом, кротовое поле, как будто с издевательской целью засеянное каменными зубьями, нумерованные бараки строительства и набитая пассажирами консервная жестянка - вот вам окрестности Эривани.
И вдруг - скрипка, расхищенная на сады и дома, разбитая на систему этажерок,- с распорками, перехватами, жердочками, мостиками.
Село Аштарак повисло на журчаньи воды, как на проволочном каркасе. Каменные корзинки его садов - отличнейший бенефисный подарок для колоратурного сопрано.
Ночлег пришелся в обширном четырехспальном доме раскулаченных. Правление колхоза вытрусило из него обстановку и учредило в нем деревенскую гостиницу. На террасе, способной приютить все семя Авраама, скорбел удойный умывальник.
Фруктовый сад - тот же танцкласс для деревьев. Школьная робость яблонь, алая грамотность вишен... Вы посмотрите на их кадрили, их ритурнели и рондо.
Я слушал журчание колхозной цифири. В горах прошел ливень, и хляби уличных ручьев побежали шибче обыкновенного.
Вода звенела и раздувалась на всех этажах и этажерках Аштарака - и пропускала верблюда в игольное ушко.
Ваше письмо на 18 листах, исписанное почерком прямым и высоким, как тополевая аллея, я получил и на него отвечаю:
Первое столкновение в чувственном образе с материей армянской архитектуры.
Глаз ищет формы, идеи, ждет ее, а взамен натыкается на заплссневший хлеб природы или на каменный пирог.
Зубы зрения крошатся и обламываются, когда смотришь впервые на армянские церкви.
Армянский язык - неизнашиваемый - каменные сапоги. Ну, конечно, толстостенное слово, прослойки воздуха в полугласных. Но разве все очарованье в этом? Нет! Откуда же тяга? Как объяснить? Осмыслить?
Я испытал радость произносить звуки, запрещенные для русских уст, тайные, отверженные и, может, даже - на какой-то глубине постыдные.
Был пресный кипяток в жестяном чайнике, и вдруг в него бросили щепоточку чудного черного чая.
Так было у меня с армянским языком.
Я в себе выработал шестое - «араратское» чувство: чувство притяжения горой.
Теперь, куда бы меня ни занесло, оно уже умозрительное и останется.
Аштаракская церковка самая обыкновенная и для Армении смирная. Так - церквушка в шестигранной камилавке с канатным орнаментом по карнизу кровли и такими же веревочными бровками над скупыми устами щелистых окон.
Дверь - тише воды, ниже травы.
Встал на цыпочки и заглянул внутрь: но там же купол, купол!
Настоящий! Как в Риме у Петра, под которым тысячные толпы, и пальмы, и море свечей, и носилки.
Там углубленные сферы апсид раковинами поют. Там четыре хлебопека: север, запад, юг, восток - с выколотыми глазами тычутся в воронкообразные ниши, обшаривают очаги и междуочажья и не находят себе места.
Кому же пришла идея заключить пространство в этот жалкий погребец, в эту нищую темницу - чтобы ему там воздать достойные псалмопевца почести?
Мельник, когда ему не спится, выходит без шапки в сруб и осматривает жернова. Иногда я просыпаюсь ночью и твержу про себя спряжения по грамматике Марра.
Учитель Ашот вмурован в плоскостенный дом свой, как несчастный персонаж в романе Виктора Гюго.
Стукнув пальцем по коробу капитанского барометра, он шел во двор - к водоему и на клетчатом листке чертил кривую осадков.
Он возделывал малотоварный фруктовый участок в десятичную долю гектара, крошечный вертоград, запеченный в каменно-виноградном пироге Аштарака, и был исключен, как лишний едок, из колхоза.
В дупле комода хранился диплом университета, аттестат зрелости и водянистая папка с акварельными рисунками - невинная проба ума и таланта.
В нем был гул несовершенного прошедшего.
Труженик в черной рубашке с тяжелым огнем в глазах, с открытой театральной шеей, он удалялся в перспективу исторической живописи - к шотландским мученикам, к Стюартам.
Еще не написана повесть о трагедии полуобразования.
Мне кажется, биография сельского учителя может стать в наши дни настольной книгой, как некогда «Вертер».
Аштарак - селенье богатое и хорошо угнездившееся - старше многих европейских городов. Славится праздниками жатвы и песнями ашугов. Люди, кормящиеся около винограда,- женолюбивы, общительны, насмешливы, склонны к обидчивости и ничегонеделанью. Аштаракцы не составляют исключения.
С неба упало три яблока: первое тому, кто рассказывал, второе тому, кто слушал, третье тому, кто понял. Так кончается большинство армянских сказок. Многие из них записаны в Аштараке. В этом районе - фольклорная житница Армении

Осип Мандельштам 

Метки: чудесно!

*

Положительная тайна жизни скрыта в любви, в любви жертвующей, дающей, творческой. И всякое творчество  есть любовь, и всякая любовь есть творчество. Если хочешь получить, отдавай, если хочешь иметь удовлетворение, не ищи его, никогда не думай о нем и забудь самое это слово, если хочешь приобрести силу, обнаруживай ее, отдавай другим. 

Н.Бердяев "О назначении человека"







Метки: а ты ни за что ..люби

*

Природа не отрицается, а просветляется в духе. Дух изнутри сращается с душой, преображая душу.
Дух есть жизнь, опыт, судьба. Рациональная метафизика духа невозможна. Жизнь раскрывается лишь в опыте. Дух есть жизнь, а не предмет, и потому он познается лишь в конкретном опыте, в опыте духовной жизни, в изживании судьбы.
Духовная жизнь есть пробуждение души, размыкание души. Вот почему религиозная жизнь есть обретение родственности, преодоление чуждости и внеположности. Религия может быть определена как опыт близости, родственности бытия. В религиозной жизни человек преодолевает ужас чужого и далекого. Но близость, родственность всего бытия раскрывается лишь в духовном опыте, в опыте душевном и чувственном бытие разорвано и отчуждено. Когда бытие нам чуждо и далеко, когда оно нас давит, мы не в духе, мы в замкнутом душевном и телесном мире. Вот почему дух есть не только свобода, но и любовь, соединение и взаимопроникновение частей бытия в единой, конкретной жизни. Вот почему христианство и есть откровение жизни духа.

Н.Бердяев

Чехов А.П.

СТУДЕНТ
Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству в болотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Протянул один вальдшнеп, и выстрел по нем прозвучал в весеннем воздухе раскатисто и весело. Но когда стемнело в лесу, некстати подул с востока холодный пронизывающий ветер, всё смолкло. По лужам протянулись ледяные иглы, и стало в лесу неуютно, глухо и нелюдимо. Запахло зимой.Иван Великопольский, студент духовной академии, сын дьячка, возвращаясь с тяги домой, шел всё время заливным лугом по тропинке. У него закоченели пальцы, и разгорелось от ветра лицо. Ему казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всем порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потемки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно. Только на вдовьих огородах около реки светился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре, всё сплошь утопало в холодной вечерней мгле. Студент вспомнил, что, когда он уходил из дому, его мать, сидя в сенях на полу, босая, чистила самовар, а отец лежал на печи и кашлял; по случаю страстной пятницы дома ничего не варили, и мучительно хотелось есть. И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему не хотелось домой.Огороды назывались вдовьими потому, что их содержали две вдовы, мать и дочь. Костер горел жарко, с треском, освещая далеко кругом вспаханную землю. Вдова Василиса, высокая, пухлая старуха в мужском полушубке, стояла возле и в раздумье глядела на огонь; ее дочь Лукерья, маленькая, рябая, с глуповатым лицом, сидела на земле и мыла котел и ложки. Очевидно, только что отужинали. Слышались мужские голоса; это здешние работники на реке поили лошадей.— Вот вам и зима пришла назад, — сказал студент, подходя к костру. — Здравствуйте!Василиса вздрогнула, но тотчас же узнала его и улыбнулась приветливо.— Не узнала, бог с тобой, — сказала она. — Богатым быть.Поговорили. Василиса, женщина бывалая, служившая когда-то у господ в мамках, а потом няньках, выражалась деликатно, и с лица ее всё время не сходила мягкая, степенная улыбка; дочь же ее Лукерья, деревенская баба, забитая мужем, только щурилась на студента и молчала, и выражение у нее было странное, как у глухонемой.— Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр, — сказал студент, протягивая к огню руки. — Значит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь!Он посмотрел кругом на потемки, судорожно встряхнул головой и спросил:— Небось, была на двенадцати евангелиях?— Была, — ответила Василиса.— Если помнишь, во время тайной вечери Петр сказал Иисусу: «С тобою я готов и в темницу, и на смерть». А господь ему на это: «Говорю тебе, Петр, не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь меня». После вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед... Он страстно, без памяти любил Иисуса, и теперь видел издали, как его били...Лукерья оставила ложки и устремила неподвижный взгляд на студента.— Пришли к первосвященнику, — продолжал он, — Иисуса стали допрашивать, а работники тем временем развели среди двора огонь, потому что было холодно, и грелись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Одна женщина, увидев его, сказала: «И этот был с Иисусом», то есть, что и его, мол, нужно вести к допросу. И все работники, что находились около огня, должно быть, подозрительно и сурово поглядели на него, потому что он смутился и сказал: «Я не знаю его». Немного погодя опять кто-то узнал в нем одного из учеников Иисуса и сказал: «И ты из них». Но он опять отрекся. И в третий раз кто-то обратился к нему: «Да не тебя ли сегодня я видел с ним в саду?» Он третий раз отрекся. И после этого раза тотчас же запел петух, и Петр, взглянув издали на Иисуса, вспомнил слова, которые он сказал ему на вечери... Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал. В евангелии сказано: «И исшед вон, плакася горько». Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания...Студент вздохнул и задумался. Продолжая улыбаться, Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль.Работники возвращались с реки, и один из них верхом на лошади был уже близко, и свет от костра дрожал на нем. Студент пожелал вдовам спокойной ночи и пошел дальше. И опять наступили потемки, и стали зябнуть руки. Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха.Теперь студент думал о Василисе: если она заплакала, то, значит, всё, происходившее в ту страшную ночь с Петром, имеет к ней какое-то отношение...Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле него уже не было видно людей. Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра.И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой.А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года, — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла.

Слово

Унесенный из дольней ночи вдохновенным ветром сновиденья,
я стоял на краю дороги, под чистым небом, сплошь золотым, в
необычайной горной стране. Я чувствовал, не глядя, глянец, углы
и грани громадных мозаичных скал, и ослепительные пропасти, и
зеркальное сверканье многих озер, лежащих где-то внизу, за
мною. Душа была схвачена ощущеньем божественной разноцветности,
воли и вышины: я знал, что я в раю. Но в моей земной душе
острым пламенем стояла единая земная мысль -- и как ревниво,
как сурово охранял я се от дыханья исполинской красоты,
окружившей меня... Эта мысль, это голое пламя страданья, была
мысль о земной моей родине: босой и нищий, на краю горной
дороги я ждал небожителей, милосердных и лучезарных, и ветер,
как предчувствие чуда, играл в моих волосах, хрустальным гулом
наполнял ущелья, волновал сказочные шелка деревьев, цветущих
между скал, вдоль дороги; вверх по стволам взлизывали длинные
травы, словно языки огня; крупные цветы плавно срывались с
блестящих ветвей и, как летучие чаши, до краев налитые солнцем,
скользили по воздуху, раздувая прозрачные, выпуклые лепестки;
запах их, сырой и сладкий, напоминал мне все лучшее, что
изведал я в жизни.
И внезапно дорога, на которой я стоял, задыхаясь от
блеска, наполнилась бурей крыл... Толпой вырастая из каких-то
ослепительных провалов, шли жданные ангелы. Их поступь казалась
воздушной, словно движенье цветных облаков, прозрачные лики
были недвижны, только восторженно дрожали лучистые ресницы.
Между ними парили бирюзовые птицы, заливаясь счастливым
девическим смехом, и скакали гибкие оранжевые звери в
причудливых черных крапах: извивались они в воздухе, бесшумно
выбрасывали атласные лапы, ловили летящие цветы -- и кружась, и
взвиваясь, и сияя глазами, проносились мимо меня...
Крылья, крылья, крылья! Как передам изгибы их и оттенки?
Все они были мощные и мягкие -- рыжие, багряные, густо-синие,
бархатно-черные с огненной пылью на круглых концах изогнутых
перьев. Стремительно стояли эти крутые тучи над светящимися
плечами ангелов; иной из них, в каком-то дивном порыве, будто
не в силах сдержать блаженства, внезапно, на одно мгновенье,
распахивал свою крылатую красоту, и это было как всплеск
солнца, как сверканье миллионов глаз.
Толпы их проходили, взирая ввысь. Я видел: очи их--
ликующие бездны, в их очах -- замиранье полета. Шли они плавной
поступью, осыпаемые цветами. Цветы проливали на лету свой
влажный блеск: играли, крутясь и взвиваясь, яркие гладкие
звери: блаженно звенели птицы, взмывая и опускаясь, а я,
ослепленный, трясущийся нищий, стоял на краю дороги, и в моей
нищей душе все та же лепетала мысль: взмолиться бы, взмолиться
к ним, рассказать, ах, рассказать, что на прекраснейшей из
Божьих звезд есть страна -- моя страна,-- умирающая в тяжких
мороках. Я чувствовал, что, захвати я в горсть хоть один
дрожащий отблеск, я принес бы в мою страну такую радость, что
мгновенно озарились бы, закружились людские души под плеск и
хруст воскресшей весны, под золотой гром проснувшихся храмов...
И , вытянув дрожащие руки, стараясь преградить ангелам
путь, я стал хвататься за края их ярких риз, за волнистую,
жаркую бахрому изогнутых перьев, скользящих сквозь пальцы мои,
как пушистые цветы, я стонал, я метался, я в исступленье
вымаливал подаянье, но ангелы шли вперед и вперед, не замечая
меня, обратив ввысь точеные лики. Стремились их сонмы на
райский праздник, в нестерпимо сияющий просвет, где клубилось и
дышало Божество: о нем я не смел помыслить. Я видел огненные
паутины, брызги, узоры на гигантских, рдяных, рыжих, фиолетовых
крыльях, и надо мной проходили волны пушистого шелеста, шныряли
бирюзовые птицы в радужных венцах, плыли цветы, срываясь с
блестящих ветвей... "Стой, выслушай меня",-- кричал я, пытаясь
обнять легкие ангельские ноги,-- но их ступни -- неощутимые,
неудержимые -- скользили через мои протянутые руки, и края
широких крыл, вея мимо, только опаляли мне губы. И вдали
золотой просвет между сочной четко расцвеченных скал заполнялся
их плещущей бурей; уходили они, уходили, замирал высокий
взволнованный смех райских птиц, перестали слетать цветы с
деревьев: я ослабел, затих...
И тогда случилось чудо: отстал один из последних ангелов,
и обернулся, и тихо приблизился ко мне. Я увидел его глубокие,
пристальные, алмазные очи под стремительными дугами бровей. На
ребрах раскинутых крыл мерцал как будто иней, а сами крылья
были серые, неописуемого оттенка серого, и каждое перо
оканчивалось серебристым серпом. Лик его, очерк чуть
улыбающихся губи прямого, чистого лба напоминал мне черты,
виденные на земле. Казалось, слились в единый чудесный лик
изгибы, лучи и прелесть всех любимых мною лиц -- черты людей,
давно ушедших от меня. Казалось, все те знакомые звуки, что
отдельно касались слуха моего, ныне заключены в единый
совершенный напев.
Он подошел ко мне, он улыбался, я не мог смотреть на него.
Но, взглянув на его ноги, я заметил сетку голубых жилок на
ступне и одну бледную родинку -- и по этим жилкам, и по этому
пятнышку я понял, что он еще не совсем отвернулся от земли, что
он может понять мою молитву.
И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной
испачканные ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать
свою скорбь. Хотелось мне объяснить, как .прекрасна моя страна
и как страшен ее черный обморок, но нужных слов я не находил.
Торопясь и повторяясь, я лепетал все о каких-то мелочах, о
каком-то сгоревшем доме, гдр некогда солнечный лоск половиц
отражался в наклонном зеркале, о старых книгах и старых липах
лепетал я, о безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой
школьной тетради, о каком-то сером валуне, обросшем дикой
малиной посреди поля, полного скабиоз и ромашек, но самое
главное я никак высказать не мог -- путался я, осекался, и
начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал
о комнатах в прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой
любви, о шмелях, спящих на скабиозах... Казалось мне, что вот
сейчас-сейчас дойду до самого главного, объясню все горе моей
родины, но почему-то я мог вспомнить только о вещах маленьких,
совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми
крупными, жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не
мог рассказать...
Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной
улыбкой неподвижно смотрел на меня своими продолговатыми
алмазными очами -- и я почувствовал, что понимает он все...
-- Прости меня,-- воскликнул я, робко целуя родинку на
светлой ступне,-- прости, что я только умею говорить о
мимолетном, о малом. Но ты ведь понимаешь... Милосердный, серый
ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что спасет мою страну?
И на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами,
ангел молвил единственное слово, и в голосе его я узнал все
любимые, все смолкнувшие голоса. Слово, сказанное им, было так
прекрасно, что я со вздохом закрыл глаза и еще ниже опустил
голову. Пролилось оно благовоньем и звоном по всем жилам моим,
солнцем встало в мозгу, и бесчетные ущелья моего сознания
подхватили, повторили райский сияющий звук. Я наполнился им;
тонким узлом билось оно в виску, влагой дрожало на ресницах,
сладким холодом веяло сквозь волосы, божественным жаром
обдавало сердце.
Я крикнул его, наслаждаясь каждым слогом, я порывисто
вскинул глаза в лучистых радугах счастливых слез...
Господи! Зимний рассвет зеленеет в окне, и я не помню, что
крикнул...

---------------------------------------------------------------
Владимир Набоков

настроение: ..слова..живые

Без заголовка



Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел,
Потрусили за ствол - он упал, упал...
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел,
И что голос имел - не узнал, не узнал.

Может, были с судьбой нелады, нелады,
И со случаем плохи дела, дела,
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла.

Он начал робко - с ноты "до",
Но не допел ее не до...
Недозвучал его аккорд, аккорд
И никого не вдохновил...
Собака лаяла, а кот
Мышей ловил...

Смешно! Не правда ли, смешно! Смешно!
А он шутил - недошутил,
Недораспробовал вино
И даже недопригубил.

Он пока лишь затеивал спор, спор
Неуверенно и не спеша,
Словно капельки пота из пор,
Из-под кожи сочилась душа.

Только начал дуэль на ковре,
Еле-еле, едва приступил.
Лишь чуть-чуть осмотрелся в игре,
И судья еще счет не открыл.

Он хотел знать все от и до,
Но не добрался он, не до...
Ни до догадки, ни до дна,
Не докопался до глубин,
И ту, которая одна,
Не долюбил, не долюбил!

Смешно, не правда ли, смешно?
А он спешил - недоспешил.
Осталось недорешено,
Все то, что он недорешил.

Ни единою буквой не лгу -
Он был чистого слога слуга,
И писал ей стихи на снегу,-
К сожалению, тают снега.

Но тогда еще был снегопад
И свобода писать на снегу.
И большие снежинки и град
Он губами хватал на бегу.

Но к ней в серебряном ландо
Он не добрался и не до...
Не добежал, бегун-беглец,
Не долетел, не доскакал,
А звездный знак его - Телец -
Холодный Млечный Путь лакал.

Смешно, не правда ли, смешно,
Когда секунд недостает,-
Недостающее звено -
И недолет, и недолет.

Смешно, не правда ли? Ну, вот,-
И вам смешно, и даже мне.
Конь на скаку и птица влет,-
По чьей вине, по чьей вине?

Метки: В.Высоцкий

1"Рембрандт. Офорты" I

"Он был настолько дерзок, что стремился 
познать себя..." Не больше и не меньше, 
как самого себя. 
Для достиженья этой 
недостижимой цели он сначала 
вооружился зеркалом, но после, 
сообразив, что главная задача 
не столько в том, чтоб видеть, сколько в том, 
чтоб рассказать о виденном голландцам, 
он взялся за офортную иглу 
и принялся рассказывать. 
О чем же 
он нам поведал? Что он увидал? 

Он обнаружил в зеркале лицо, которое 
само в известном смысле 
есть зеркало. 
Любое выраженье 
лица —лишь отражение того, 
что происходит с человеком в жизни. 
А происходит разное: 
сомненья, 
растерянность, надежды, гневный смех — 
как странно видеть, что одни и те же 
черты способны выразить весьма 
различные по сути ощущенья. 
Еще страннее, что в конце концов 
на смену гневу, горечи, надеждам 
и удивлению приходит маска 
спокойствия —такое ощущенье, 
как будто зеркало от всех своих 
обязанностей хочет отказаться 
и стать простым стеклом, и пропускать 
и свет и мрак без всяческих препятствий. 

Таким он увидал свое лицо. 
И заключил, что человек способен 
переносить любой удар судьбы, 
что горе или радость в равной мере 
ему к лицу: как пышные одежды 
царя. И как лохмотья нищеты. 
Он все примерил и нашел, что все, 
что он примерил, оказалось впору. 

II 

И вот тогда он посмотрел вокруг. 
Рассматривать других имеешь право 
лишь хорошенько рассмотрев себя. 
И чередою перед ним пошли 
аптекари, солдаты, крысоловы, 
ростовщики, писатели, купцы — 
Голландия смотрела на него 
как в зеркало. И зеркало сумело 
правдиво —и на многие века — 
запечатлеть Голландию и то, что 
одна и та же вещь объединяет 
все эти — старые и молодые — лица; 
и имя этой общей вещи —свет. 

Не лица разнятся, но свет различен: 
Одни, подобно лампам, изнутри 
освещены. Другие же — подобны 
всему тому, что освещают лампы. 
И в этом —суть различия. 
Но тот, 
кто создал этот свет, одновременно 
(и не без оснований) создал тень. 
А тень не просто состоянье света, 
но нечто равнозначное и даже 
порой превосходящее его. 

Любое выражение лица — 
растерянность, надежда, глупость, ярость 
и даже упомянутая маска 
спокойствия —не есть заслуга жизни 
иль самых мускулов лица, но лишь 
заслуга освещенья. 
Только эти 
две вещи —тень и свет — нас превращают 
в людей. 

Неправда? 
Что ж, поставьте опыт: 
задуйте свечи, опустите шторы. 
Чего во мраке стоят ваши лица? 

III 

Но люди думают иначе. Люди 
считают, что они о чем-то спорят, 
поступки совершают, любят, лгут, 
пророчествуют даже. 
Между тем, 
они всего лишь пользуются светом 
и часто злоупотребляют им, 
как всякой вещью, что досталась даром. 
Одни порою застят свет другим. 
Другие заслоняются от света. 
А третьи норовят затмить весь мир 
своей персоной —всякое бывает. 
А для иных он сам внезапно гаснет. 

IV 

И вот когда он гаснет для того, 
кого мы любим, а для нас не гаснет 
когда ты можешь видеть только лишь 
тех, на кого ты и смотреть не хочешь 
(и в том числе, на самого себя), 

тогда ты обращаешь взор к тому, 
что прежде было только задним планом 
твоих портретов и картин — 
к земле... 

Трагедия окончена. Актер 
уходит прочь. Но сцена —остается 
и начинает жить своею жизнью. 

Что ж, в виде благодарности судьбе 
изобрази со всею страстью сцену. 

Ты произнес свой монолог. Она 
переживет твои слова, твой голос 
и гром аплодисментов, и молчанье, 
столь сильно осязаемое после 
аплодисментов. А потом —тебя, 
все это пережившего. 



Ну, что ж, 
ты это знал и раньше. Это — тоже 
дорожка в темноту. 
Но так ли надо 
страшиться мрака? Потому что мрак 
всего лишь форма сохраненья света 
от лишних трат, всего лишь форма сна, 
подобье передышки. 
А художник — 
художник должен видеть и во мраке. 

Что ж, он и видит. Часть лица. 
Клочок какой-то ткани. Краешек телеги. 
Затылок чей-то. Дерево. Кувшин. 
Все это как бы сновиденья света, 
уснувшего на время крепким сном. 

Но рано или поздно он проснется.


Метки: Бродский И.

Прибежище



  С давних пор одна заветная мечта сопутствовала моей жизни. И даже не сопутствовала, она пустила во мне корни, она питалась моими соками, как иногда "сопутствуют" нам друзья и родственники, которых надо любить и почитать, так что наш дом становится их домом и наша сила - их силой.
       Со стороны эта мечта могла показаться прекрасной и не такой уж нескромной. Суть ее можно было определить одним словом: прибежище. В разные времена прибежище это рисовалось по-разному. То это был домишко на Фирвальштедтском озере, с весельной лодкой у берега. То хижина дровосека в Альпах, с деревянной лежанкой для сна, в четырех часах ходьбы до ближайшего жилого дома. Иногда это была пещера или небольшое нагромождение камней в скалах Южного Тессина, близ светлой каштановой рощи, на уровне самого высокого виноградника, с окошком и дверью, но, может быть, и без них. Другой раз прибежищем оказывался билет, позволявший занять маленькую каюту на пароходе, где можно было в одиночестве совершить трехмесячное путешествие. Иногда же оно имело вид и того скромней - всего лишь какая-нибудь дыра в земле, маленькая могила, худо-бедно выкопанная, с цветами наверху, с гробом или без гроба.
       Но смысл и суть его оставались всегда неизменны. Будь то домик в деревне или каюта на пароходе, хижина в горах или сад в Тоскане, пещера в Тессинских горах или дыра в кладбищенской земле - смысл был все тот же: прибежище! Девизом этой мечты всегда оставался для меня стих швабского пастора *, того самого милого болезненного чудака, что, уединясь от мира в деревне и ни о чем не заботясь, писал:
       О мир, оставь, оставь меня в покое!
       Мне это казалось пределом желаний: найти бы только где-нибудь такую нору, такое прибежище, такой тайник, надежный и тихий, еще бы с лесом или видом на море - и ничего больше не надо, во всяком случае, никаких людей, приносящих заботы и крадущих мысли, никаких писем, никаких телеграмм, никаких газет, никаких тебе коммивояжеров от культуры. Пусть будет там ручей или водопад, пусть тихо горит там свет солнца на бурых соснах, пусть порхают мотыльки или пасутся козы, откладывают яйца ящерки или гнездятся чайки - неважно, главное сохранить свой душевный покой, свое уединение, свой сон и свою мечту. Никто не вправе был войти в это прибежище, если я его не позвал, никто не должен был даже знать о нем, никто не мог ничего от меня хотеть, ни к чему меня принуждать. Я не значился бы там ни в одной адресной книге, ни в одном налоговом списке.
       Да, прелестна была моя мечта, мое видение, она звучала скромно и сладостно, она могла ссылаться на образцы, на знаменитых поэтов. И разве я не имел на нее права? Разве для человека, который не искал власти, старался по возможности выполнять все, что от него требовал мир, был просто поэтом и тихим бюргером, - разве могла для меня существовать мечта более естественная и понятная, нежели мечта о своем пристанище, о местечке на юге, об уголке среди гор, о пещере, об укрытии, о норе, яме? Пусть загородный домишко или каюта на пароходе - претензия чрезмерная, но о соломенной лежанке в хижине, о небольшой могильной яме без имени этого уж не скажешь никак.
       Многие часы и многие годы лелеял я свою мечту, я возвращался к ней в часы прогулок и во время работы в саду, засыпая и пробуждаясь, в вагоне поезда и бессонными ночами. Я выстраивал ее, я разрисовывал ее и расцвечивал, я разыгрывал ее, как музыку, все более нежную, прелестную, восхитительную, я дописывал ее на лесных тенях, угадывал в меканье коз, я вплетал в нее нити своей тоски и вливал в нее свою любовь. Я нежно освещал мою милую, я, как мать, гладил ее, я ласкал ее, как возлюбленный. Если вспомнить, то, право, не много нашлось бы вещей на земле, а может, не нашлось бы и вовсе, во что я вложил столько любви, столько заботы, столько тепла своей крови, столько силы и страсти.
       И как же порой светила она мне, как волновала и утешала, как проникновенно, сердечно звучала, как пылала розовым светом, возлюбленная мечта моя! Какими она была пронизана нежнейшими золотыми нитями, какие проникновенные тающие краски украшали ее продуманный тысячекратно узор!
       Шли годы, и порой, случалось, иные голоса захватывали меня, вдруг долетали до меня призывы, касались меня прозрения, которые наносили мечте ущерб, они оставляли мелкие трещины на ее драгоценной разноцветной поверхности, расстраивали в ней какую-то струну, увядший листок вдруг становился заметен в ее кроне. Я поскорей старался заделать трещины, добавить новой любви, клял себя за то, что позволил мечту замутить, добавлял в нее свежей питательной крови! И вот она уже вновь была нетронута и прекрасна. Скажу сразу, она и поныне способна после всех утрат воспрянуть и заблистать, как прежде.
       Но все чаще подступали ко мне мысли, несовместимые с этим видением. Слово в беседе с друзьями, фраза в книге, стих в Библии, строка у Гёте поневоле завладевали мной, одиночество, уход друзей, утрата радостей говорили со мной на грубом своем языке, боль стала вить во мне свои гнезда. Все это были лишь возгласы, лишь предостережения, на каждое в отдельности можно было и не обращать внимания, но все вместе они вновь и вновь растравляли одну и ту же рану. И все было против моей мечты. Шекспир над ней издевался, Кант опровергал ее, Будда ее отрицал. Лишь боль то и дело возвращала меня к ней. Может быть, она утихла бы и исчезла, если бы мне все-таки удалось обрести вдруг свое убежище? Может быть, там, в пещере у ручья, на лоне природы, вдали от шума, вдали от суеты, я вновь узнаю, что такое сон и чувство голода, улыбка и открытый взгляд, свободное дыхание и жажда деятельности?
       Но и боль становилась сильней, продолжительней, она была против моей мечты; в иные минуты я уже видел: грош ей цена. "Прибежище" не исцелит меня, боль не отпустит ни в лесу, ни в хижине, я нигде не обрету единения с миром и мира с самим собой.
       Все это совершалось медленно, тесные витки спирали повторялись, и сотни раз желанное видение возвращалось, ручей отрадно бежал по золотистой гальке, и озеро баюкало задушевные цветные сны. Но и предостережения звучали все явственней, а главное, все сильней становилась боль, и часто Иов представлялся мне братом *.
       И вот однажды в мой ум постучало новое понимание, оно было еще хуже прежнего, еще отчетливей, враждебней, грозней. Вот что дошло до меня: "Твоя заветная мечта была не просто ложной, она была не просто ошибкой, не просто милым ребячеством и мыльным пузырем. Она сожрала тебя, она высосала твою кровь, она украла у тебя жизнь. Уделил ли ты когда-нибудь хоть половину такой же любви, как ей, другу, женщине, ребенку, столько заботы, столько тепла, столько дней, ночей, часов вдохновения? Не страшно ли тебе теперь? Не видишь ли ты теперь, кого ты вскормил, кого носишь у своего сердца? А кому обязан ты своей усталостью и своей болью, своим старением, своей слабостью? Ей, ей, все ей, твоей мечте, ей, змее, ей, кровопийце!"
       Это понимание тоже победило не сразу, и, хоть оно сидит во мне глубоко, ему и сейчас ведомы и сомнения, и поражения. Но оно сохранилось.
       И пришел еще один день - и поразил мою мечту в самое сердце.
       Она подверглась последнему испытанию - ей дано было осуществиться. Нашлось прибежище, домик, маленький, тихий, отдаленный, прекрасный, высоко в горах над южным озером, прибежище, укрытие, гнездо покоя, колыбель сновидений. Его можно было получить, оно было мне предложено.
       Вот тут-то мечта и попалась. Попалась на всей своей лживости. Она попросту испугалась, когда ей дано было осуществиться. Ей не хотелось осуществления, она струсила, она искала предлогов, она прибегала к отговоркам, она возражала, она отшатывалась в ужасе.
       Ах, иначе и быть не могло! Она так долго обманывала, так долго сулила, слишком много сулила. Она все получала и получала, теперь ей вдруг пришлось отдавать. А отдавать оказалось нечего. Ей захотелось ускользнуть, как мошеннику, который назвал ложный адрес, и вот его привели туда, где никто его не думает узнавать, где ему надо замолкнуть, где он разоблачен.
       Это был смертельный удар.
       Но вампиры способны перенести и смертельные удары, они вдруг оживают опять, они снова тут, они хотят снова жрать, снова питаться живой кровью. И эта мечта еще жива, у нее есть свои лазейки, свои уловки. Только теперь я знаю, что она мой враг.
       Я знаю это с того самого дня, как ко мне пришло последнее понимание.
       Как и всякое понимание, оно явилось в облике хорошо знакомом, я его уже не раз встречал. Это было изречение, случайно прочитанное мною в одной книге, старая фраза, которую я давным-давно знал и помнил наизусть. Но теперь оно звучало по-новому, оно звучало во мне.
       Царство божие внутри нас *.
       Я опять получил что-то, чему могу следовать, чем руководствуюсь, чему отдаю свою кровь. Это не желание и не мечта, это - цель.
       Цель эта - снова прибежище. Но не пещера и не корабль. Я ищу и жажду прибежища внутри самого себя, ищу пространства или точки, куда не достигает мир, где я один дома, оно надежней гор и пещер, надежней и укромней, чем гроб и могильная яма. Вот моя цель. Туда ничто не может проникнуть, ибо это слито со мной.
       Пусть там могут быть бури и боль, пусть может там литься кровь.
       Я еще далек от этой цели, я пока лишь в самом начале пути, но теперь это именно мой путь. А уже не просто мечта.
       О глубокое прибежище! Ты недоступно никаким бурям, тебя не опалит огонь, тебя не разрушит никакая война. Маленькая каморка в глубине собственного существа, маленький гроб, маленькая колыбель, к тебе устремляюсь я.
Гессе Герман



Метки: открытие ..моё..Герман Гессе..

***

По снегу

Как топчут дорогу по снежной целине? Впереди идет человек, потея и ругаясь, едва переставляя ноги, поминутно увязая в рыхлом глубоком снегу. Человек уходит далеко, отмечая свой путь неровными черными ямами. Он устает, ложится на снег, закуривает, и махорочный дым стелется синим облачком над белым блестящим снегом. Человек уже ушел дальше, а облачко все еще висит там, где он отдыхал, – воздух почти неподвижен. Дороги всегда прокладывают в тихие дни, чтоб ветры не замели людских трудов. Человек сам намечает себе ориентиры в бескрайности снежной: скалу, высокое дерево, – человек ведет свое тело по снегу так, как рулевой ведет лодку по реке с мыса на мыс.
По проложенному узкому и неверному следу двигаются пять-шесть человек в ряд плечом к плечу. Они ступают около следа, но не в след. Дойдя до намеченного заранее места, они поворачивают обратно и снова идут так, чтобы растоптать снежную целину, то место, куда еще не ступала нога человека. Дорога пробита. По ней могут идти люди, санные обозы, тракторы. Если идти по пути первого след в след, будет заметная, но едва проходимая узкая тропка, стежка, а не дорога – ямы, по которым пробираться труднее, чем по целине. Первому тяжелее всех, и когда он выбивается из сил, вперед выходит другой из той же головной пятерки. Из идущих по следу каждый, даже самый маленький, самый слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след. А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели.
false





Метки: В.Шаламов

В этой группе, возможно, есть записи, доступные только её участникам.
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу