Вопрос
Хотели бы Вы такого будущего, которое описал Рэй Брэдбери в повестях "451 по Фаренгейту" и "Марсианских хроники"?
Андрей Моисеенко,
02-08-2010 09:28
(ссылка)
Светлячки
The Fireflies
2007
Примечание: Этот текст является одним из фрагментов, не вошедшим в повесть «Вино из одуванчиков». Все эти микрорассказы и зарисовки вышли в 2007-м году в сборнике «Летнее утро, летняя ночь».
— Светлячки назад не возвращаются, — сказал дед, сидя на нижней ступеньке крыльца.
— А куда им возвращаться?
— Мне отец рассказывал, будто это звезды, упавшие с небосклона. Летними ночами — так он говорил — Бог вытряхивал печурку и перевернул ее вверх дном, вот уголья и разлетелись в разные стороны. Беги-ка, подначивал он, налови светляков. Ну я, бывало, как побегу, так по светлячку в каждой руке несу.
— Давай и я тебе пару штук принесу, — вызвался Дуглас.
— Вот спасибо.
Дуглас передвигался беззвучно. Уже стемнело, на небе горели звезды, а в траве точно так же горели светлячки.
— Почему-то больше не светятся!
— И верно. Ты кулачок-то не сжимай.
— Погасли!
— Это они с перепугу.
Светляки перекочевали в дедову ладонь, подставленную чашей. Прошло совсем немного времени, и они снова засветились.
— Вот бы мне изнутри светиться!
— Ты и так светишься, дружок. Все мы, бывает, светимся. Поэты, к примеру, пишут: «Любовь сияет чистым светом». Вот тебе подтверждение. Что прекрасно, как этот свет, то дорогого стоит.
— Да я не в том смысле!
— А я давеча видел, как ты на маму смотришь. Хоть книжку читай в темноте рядом с твоей рожицей.
— Ну…
— Так точно, сэр! — Дедушка поднял светлячков повыше. — Давай-ка их отпустим, чтоб светились, — Он раскрыл ладонь. Светляки взмыли в воздух, загораясь мягкими огоньками. — Любовь — прекрасная штука, сэр, доложу я вам.
— А вот мы на утренниках, когда любовь начинается, встаем и выходим из зала — поп-корна там купить или в туалет сбегать.
— Вас можно понять.
— Иногда такие глупости показывают — хорошо хоть не каждую субботу.
— А нас с бабушкой, часом, в кино не показывают?
— Нет, откуда?
— А маму с папой, себя, братишку не видал на экране?
— Нет еще.
— Думаю, и не увидишь. Равно как и приятелей твоих, и тетушек с их мужьями, и наших квартирантов. Если только прослышишь, что в киношке «Элит» крутят фильм про нас с бабушкой, про мать с отцом, про всю нашу родню, про жильцов, — сразу меня зови. Я с тобой пойду. Будем аж до полуночи сидеть в зале, покуда нас не выметут с мусором. А до той поры, Дуглас, смело бегай отлить, когда на экране пойдут всякие глупости. У тебя голова правильно устроена. Всем известно: любовь совсем не такая.
— Чарли Хенвуд говорит: одна надежда, что это все вранье.
— А ты, видно, задумываешься, где ж тогда правда? Вот как раз об этом я тебе и толкую: любовь там, где мы с тобой, и бабушка, и все наши дети-внуки, и племянники, и жильцы. В наших отношениях, за вычетом ссор и размолвок. Вот и все, ничего заумного. Это когда среди распрей стараешься жить с миром. Это когда бабушка печет пироги с тыквой, а я вырезаю для тебя свисток из орешины. Это когда ты сидишь вот так, как сейчас, и слушаешь не перебивая. И когда вы с братишкой ложитесь спать зимним вечером и греете ноги, ступню о ступню. Когда мама ждет отца с работы и смотрит на часы — не стряслось ли какой беды. Когда за ужином всем весело. Когда Нива садится за пианино, а мы хором поем. Это когда можно отдохнуть на веранде, а по осени перебраться в дом и сразиться в шашки. И много чего другого — всего не перечесть. Но чтобы увидеть такое в кино, на субботнем утреннике, должно случиться чудо. Да и на вечерних сеансах не лучше. Раз в год, может, появляется что-нибудь стоящее. А так, по моим понятиям, все больше показывают скопище кроликов, которые дубасят друг друга по башке. Знаешь ли ты, почему в фильмы вставляют эти сцены с поцелуями? Да потому, что киношникам сказать больше нечего. Пустого человека сразу видно. Когда будут показывать всякие глупости, Дуглас, смело выходи из зала и пережидай на углу. Вот продавец поп-корна держит кошку с котятами — у них и то любви поболее, чем тебе за твои же десять центов в кино покажут. Не давай себя дурить. Поцелуй — это лишь первая нотка первого такта. А дальше пойдет симфония, но может случиться и какофония — то-то давка будет на выходе!
— Зачем вообще нужна эта любовь?
— Ну как же? Она, можно сказать, — смазочное масло. Трение устраняет. Ведь в жизни как: то на чей-то локоть напорешься, то сам кому-нибудь ногу отдавишь. Люди почем зря мутузят друг друга поварешками, причем без злого умысла, а потому надо заранее погрузиться в эту купель с чистейшим маслом, иначе далеко не уедешь. Тормоза сгорят на первой же миле.
2007
Примечание: Этот текст является одним из фрагментов, не вошедшим в повесть «Вино из одуванчиков». Все эти микрорассказы и зарисовки вышли в 2007-м году в сборнике «Летнее утро, летняя ночь».
— Светлячки назад не возвращаются, — сказал дед, сидя на нижней ступеньке крыльца.
— А куда им возвращаться?
— Мне отец рассказывал, будто это звезды, упавшие с небосклона. Летними ночами — так он говорил — Бог вытряхивал печурку и перевернул ее вверх дном, вот уголья и разлетелись в разные стороны. Беги-ка, подначивал он, налови светляков. Ну я, бывало, как побегу, так по светлячку в каждой руке несу.
— Давай и я тебе пару штук принесу, — вызвался Дуглас.
— Вот спасибо.
Дуглас передвигался беззвучно. Уже стемнело, на небе горели звезды, а в траве точно так же горели светлячки.
— Почему-то больше не светятся!
— И верно. Ты кулачок-то не сжимай.
— Погасли!
— Это они с перепугу.
Светляки перекочевали в дедову ладонь, подставленную чашей. Прошло совсем немного времени, и они снова засветились.
— Вот бы мне изнутри светиться!
— Ты и так светишься, дружок. Все мы, бывает, светимся. Поэты, к примеру, пишут: «Любовь сияет чистым светом». Вот тебе подтверждение. Что прекрасно, как этот свет, то дорогого стоит.
— Да я не в том смысле!
— А я давеча видел, как ты на маму смотришь. Хоть книжку читай в темноте рядом с твоей рожицей.
— Ну…
— Так точно, сэр! — Дедушка поднял светлячков повыше. — Давай-ка их отпустим, чтоб светились, — Он раскрыл ладонь. Светляки взмыли в воздух, загораясь мягкими огоньками. — Любовь — прекрасная штука, сэр, доложу я вам.
— А вот мы на утренниках, когда любовь начинается, встаем и выходим из зала — поп-корна там купить или в туалет сбегать.
— Вас можно понять.
— Иногда такие глупости показывают — хорошо хоть не каждую субботу.
— А нас с бабушкой, часом, в кино не показывают?
— Нет, откуда?
— А маму с папой, себя, братишку не видал на экране?
— Нет еще.
— Думаю, и не увидишь. Равно как и приятелей твоих, и тетушек с их мужьями, и наших квартирантов. Если только прослышишь, что в киношке «Элит» крутят фильм про нас с бабушкой, про мать с отцом, про всю нашу родню, про жильцов, — сразу меня зови. Я с тобой пойду. Будем аж до полуночи сидеть в зале, покуда нас не выметут с мусором. А до той поры, Дуглас, смело бегай отлить, когда на экране пойдут всякие глупости. У тебя голова правильно устроена. Всем известно: любовь совсем не такая.
— Чарли Хенвуд говорит: одна надежда, что это все вранье.
— А ты, видно, задумываешься, где ж тогда правда? Вот как раз об этом я тебе и толкую: любовь там, где мы с тобой, и бабушка, и все наши дети-внуки, и племянники, и жильцы. В наших отношениях, за вычетом ссор и размолвок. Вот и все, ничего заумного. Это когда среди распрей стараешься жить с миром. Это когда бабушка печет пироги с тыквой, а я вырезаю для тебя свисток из орешины. Это когда ты сидишь вот так, как сейчас, и слушаешь не перебивая. И когда вы с братишкой ложитесь спать зимним вечером и греете ноги, ступню о ступню. Когда мама ждет отца с работы и смотрит на часы — не стряслось ли какой беды. Когда за ужином всем весело. Когда Нива садится за пианино, а мы хором поем. Это когда можно отдохнуть на веранде, а по осени перебраться в дом и сразиться в шашки. И много чего другого — всего не перечесть. Но чтобы увидеть такое в кино, на субботнем утреннике, должно случиться чудо. Да и на вечерних сеансах не лучше. Раз в год, может, появляется что-нибудь стоящее. А так, по моим понятиям, все больше показывают скопище кроликов, которые дубасят друг друга по башке. Знаешь ли ты, почему в фильмы вставляют эти сцены с поцелуями? Да потому, что киношникам сказать больше нечего. Пустого человека сразу видно. Когда будут показывать всякие глупости, Дуглас, смело выходи из зала и пережидай на углу. Вот продавец поп-корна держит кошку с котятами — у них и то любви поболее, чем тебе за твои же десять центов в кино покажут. Не давай себя дурить. Поцелуй — это лишь первая нотка первого такта. А дальше пойдет симфония, но может случиться и какофония — то-то давка будет на выходе!
— Зачем вообще нужна эта любовь?
— Ну как же? Она, можно сказать, — смазочное масло. Трение устраняет. Ведь в жизни как: то на чей-то локоть напорешься, то сам кому-нибудь ногу отдавишь. Люди почем зря мутузят друг друга поварешками, причем без злого умысла, а потому надо заранее погрузиться в эту купель с чистейшим маслом, иначе далеко не уедешь. Тормоза сгорят на первой же миле.
Собиратель
На этой странице можно скачать полный текст рассказа «Собиратель». Рэй Брэдбери.RU содержит самую полную и тщательно отсотированную библиотеку повестей и рассказов писателя.
Версия для печати
Простой текст
Рассказ вошёл в сборники:
The Cat's Pajamas (Кошкина пижама)
Купить сборник с этим рассказом:
«Кошкина пижама» в магазине «Ozon»
Сборник “The Cat's Pajamas” на английском языке в магазине Amazon
The Completist
2003
Переводчик: Ольга Акимова
Мы встретили собирателя — так он сам себя называл — на корабле, где-то посреди Атлантики, летом 1948 года.
Адвокат из Скенектеди, хорошо одетый, он настоял на том, чтобы угостить нас выпивкой, когда мы случайно встретились с ним перед ужином, а затем уговорил нас сидеть за обедом с ним, а не за нашим обычным столиком.
За обедом он без конца говорил, рассказывая удивительные истории, ужасно смешные анекдоты, и казался нам человеком веселым, жизнелюбивым и знающим во всем толк.
Он ни разу не дал нам вставить даже слово, и мы с женой, заинтригованные, нарочно не раскрывая рта, увлеченно слушали, как этот занятный человек описывает свои путешествия по миру, с континента на континент, из страны в страну, из города в город, собирает книги, строит библиотеки и отводит на этом душу.
Он рассказал нам, как, услышав о знаменитой коллекции книг в Праге, провел чуть ли не месяц, колеся но миру на кораблях и поездах, чтобы найти, купить эту коллекцию и привезти ее в свой огромный дом в Скенектеди.
Он бывал в Париже, Риме, Лондоне и Москве и привозил домой десятки тысяч редких томов, которые ему позволяла приобрести его адвокатская практика.
Когда он говорил об этом, его глаза блестели, а лицо наливалось румянцем, который не разжечь никакими крепкими напитками.
Адвокат этот не был похож на хвастуна — он просто описывал, как картограф рисует план местности, карту тех мест, событий и времен, о которых он не мог не рассказывать.
Во время всего разговора он не заказывал таких блюд, которые могли бы отвлечь его внимание. Он почти не притрагивался к огромной тарелке салата, стоящей перед ним, что позволяло ему говорить и говорить без конца: он лишь иногда запихивал в рот полную ложку и, проглотив, снова принимался описывать города и коллекции книг, разбросанные по всему миру.
Каждый раз, когда мы с женой пытались встревать между его излияниями, он махал на нас вилкой и закрывал глаза, чтобы мы замолчали, а с его губ уже сыпались восторги по поводу очередного чуда.
— Вам знакомы работы сэра Джона Соуна, великого английского архитектора? — спросил он.
И прежде, чем мы успели ответить, затараторил:
— В своих фантазиях и в рисунках, сделанных в соответствия с его техническими требованиями его другом-художником, мистером Гинти, он перестроил заново весь Лондон. Некоторые из его фантазий о Лондоне были действительно воплощены, другие были построены и затем разрушены, а третьи так и остались всего лишь плодом его невероятного воображения.
Я отыскал некоторые из его проектов библиотек, привлек к работе внуков тех инженеров-архитекторов, что работали с Соунам, и построил на принадлежащем мне участке, если можно так выразиться, университет в стиле стипль-чез. В многочисленных зданиях, выстроенных на этих просторных угодьях на окраине Скенектеди, я дал приют великим светилам просвещения.
Прогуливаясь по травяным лугам, а лучше — и гораздо романтичнее — скача верхом от лужайки к лужайке, вы оказываетесь в самой большой в мире библиотеке медицинских наук. Я говорю так, потому что нашел эту библиотеку в Йоркшире, купил все десять тысяч томов и морем перевез к себе, чтобы она надежно хранилась в моих руках и под моим чутким присмотром. Великие врачеватели и хирурги приезжали ко мне и жили в этой библиотеке, проводя там дни, недели или даже месяцы.
Кроме того, в других зданиях моего поместья расположены небольшие библиотеки-маяки, в которых собраны лучшие романы со всего света.
А еще есть итальянский уголок, увидев который Бернард Беренсон, выдающийся историк итальянского искусства эпохи Ренессанса, от зависти потерял бы сон.
Так что мое поместье, этот университет, представляет собой ряд зданий, разбросанных на площади более сотни акров, где можно провести всю жизнь, ни разу не выехав за пределы моих угодий.
Возьмите любой уик-энд: руководители колледжей, университетов и высших школ Праги, Флоренции, Глазго и Ванкувера собираются, чтобы отведать приготовленных моим шеф-поваром блюд и моих вин и насладиться моими книгами.
Он продолжал описывать, в какую кожу переплетены многие из его книг, расхваливать качество переплетов, бумаги и гарнитуры.
Помимо этого он описал, как здорово, что можно вот так запросто посетить многочисленные уголки просвещения, прогуляться по лужайкам, присесть и почитать в обстановке, столь благоприятствующей широкому познанию.
— Теперь вы уже наверняка догадываетесь: сейчас я еду в Париж, откуда поездом отправлюсь на юг, сяду на корабль и поплыву через Суэцкий канал в Индию, Гонконг и Токио. В этих далеких странах меня ожидают еще двадцать тысяч томов по истории искусства, философии и кругосветных путешествий. Я волнуюсь, как школьник, в ожидании завтрашнего дня, когда в моих руках окажется очередное сокровище.
Наконец наш друг-адвокат, похоже, закончил. Салат съеден, десерт тоже, допиты остатки вина.
Он заглянул в наши лица, словно желая узнать, нет ли у нас вопросов.
У нас их и впрямь накопилось немало, и мы только ждали момент, чтобы заговорить.
Но прежде чем мы успели открыть рот, адвокат снова подозвал официанта и заказал три двойных бренди. Мы с женой запротестовали, но он лишь отмахнулся. Принесли бренди и поставили перед нами на стол.
Адвокат поднялся, внимательно просмотрел счет, расплатился и еще долго стоял, а румянец медленно сходил с его щек.
— Осталась лишь одна вещь, которую мне хотелось 6ы знать, — наконец произнес он.
На мгновение он закрыл глаза, а когда открыл, в них уже не было огня; казалось, его мысли обращены куда-то за тысячи тысяч миль отсюда.
Он взял свой стакан с бренди, подержал его в руках и наконец сказал:
— Скажите мне одну последнюю вещь.
Помолчал, а затем продолжил:
— Почему мой тридцатипятилетний сын убил свою жену, лишил жизни свою дочь и повесился?
Он выпил бренди, повернулся и, не говоря ни слова, покинул обеденный зал.
Мы с женой долго сидели, закрыв глаза, и вдруг наши руки безотчетно потянулись к еще нетронутому бренди.
Метки: рассказ
Все мои враги мертвы
All My Enemies Are Dead
2003
Переводчик: Ольга Акимова
На седьмой странице был некролог: «Тимоти Салливан. Компьютерный гений. 77 лет. Рак. Заупок. служба неофиц. Похороны в Сакраменто».
— О боже! — вскричал Уолтер Грипп. — Боже, ну вот, все кончено.
— Что кончено? — спросил я.
— Жить больше незачем. Читай, — Уолтер встряхнул газетой.
— Ну и что? — удивился я.
— Все мои враги мертвы.
— Аллилуйя! — засмеялся я. — И долго ты ждал, пока этот сукин сын...
— ...ублюдок.
— Хорошо, пока этот ублюдок откинет копыта? Так радуйся.
— Радуйся, черта с два. Теперь у меня нет причин, нет причин, чтобы жить.
— А это еще почему?
— Ты не понимаешь. Тим Салливан был настоящим сукиным сыном. Я ненавидел его всей душой, всеми потрохами, всем своим существом.
— Ну и что?
— Да ты, похоже, меня не слушаешь. С его смертью исчез огонь.
Лицо Уолтера побелело.
— Какой еще огонь, черт возьми?!
— Пламя, черт побори, в моей груди, в моей душе, сокровенный огонь. Он горел благодаря ему. Он заставлял меня идти вперед. Я ложился ночью спать счастливый от ненависти. Я просыпался по утрам, радуясь, что завтрак даст мне необходимые силы, необходимые, чтобы убивать и убивать его раз за разом, между обедом и ужином. А теперь он все испортил, он задул это пламя.
— Он нарочно сделал это с тобой? Нарочно умер, чтобы вывести тебя из себя?
— Можно сказать и так.
— Я так и сказал!
— Ладно, пойду в кровать, буду снова бередить свои раны.
— Не будь нюней, сядь, допой свой джин. Что это ты делаешь?
— Не видишь, стягиваю простыню. Может, это моя последняя ночь.
— Отойди от кровати, это глупо.
— Смерть — глупая штука, какой-нибудь инсульт — бах — и меня нет.
— Значит, он сделал это нарочно?
— Не стану валить на него. Просто у меня скверный характер. Позвони в морг, какой там у них ассортимент надгробий. Мне простую плиту, без ангелов. Ты куда?
— На улицу. Воздухом подышать.
— Вернешься, а меня, может, уже и не будет!
— Потерпишь, пока я поговорю с кем-нибудь, кто в здравом уме!
— С кем же это?
— С самим собой!
Я вышел постоять на солнышке.
«Быть такого не может», — думал я.
«Не может? — возразил я себе. — Иди, полюбуйся».
«Погоди. Что делать-то?»
«Не спрашивай меня, — ответило мое второе я. — Умрет он, умрем и мы. Нет работы — нет бабок. Поговорим о чем-нибудь другом. Это что, его записная книжка?»
«Точно».
«Полистай-ка, должен же там быть кто-то живой-здоровый».
«Ладно. Листаю. А, Б, В! Все мертвы!»
«Проверь на Г, Д, Е и Ж!»
«Мертвы!»
Я захлопнул книжку, словно дверь склепа.
Он прав: его друзья, враги... книга мертвых.
«Это же ярко, напиши об этом».
«Боже мой, ярко! Придумай хоть что-нибудь!»
«Погоди. Какие чувства ты испытываешь к нему сейчас? Точно! Вот и зацепка! Возвращаемся!»
Я приоткрыл дверь и просунул голову внутрь.
— Все еще умираешь?
— А ты как думал?
— Вот упрямый осел.
Я вошел в комнату и встал у него над душой.
— Хочешь, чтобы я заткнулся? — спросил Уолтер.
— Ты не осел. Конь с норовом. Подожди, мне надо собраться с мыслями, чтобы вывалить все разом.
— Жду, — произнес Уолтер. — Только давай поскорее, я уже отхожу.
— Если бы. Так вот, слушай!
— Отойди подальше, ты на меня дышишь.
— Ну это же не «рот-в-рот», просто проверка в реальных условиях: так вот, слушай внимательно!
Уолтер удивленно заморгал:
— И это говорит мой старый друг, мой закадычный дружбан?
По лицу его пробежала тень.
— Нет. Никакой я тебе не друг.
— Брось, это же ты, дружище! — широко улыбаясь, проговорил он.
— Раз уж ты собрался помирать, настала пора для исповеди.
— Так ведь это я должен исповедоваться.
— Но сначала я!
Уолтер закрыл глаза и помолчал.
— Выкладывай, — сказал он.
— Помнишь, в шестьдесят девятом была недостача наличных, ты еще тогда подумал, что Сэм Уиллис прихватил их с собой в Мексику?
— Конечно, Сэм, кто же еще.
— Нет, это был я.
— Как так?
— А так, — сказал я. — Моих рук дело. Сэм сбежал с какой-то цыпочкой. А я прикарманил бабки и свалил все на него! Это я!
— Ну, это не такой уж тяжкий грех, — произнес Уолтер. — Я тебя прощаю.
— Подожди, это еще не все.
— Жду, — улыбнувшись, спокойно сказал Уолтер.
— Насчет школьного выпускного в пятьдесят восьмом.
— Да, подпортили мне вечерок. Мне досталась Дика-Энн Фрисби. А я хотел Мэри-Джейн Карузо.
— И ты бы ее получил. Это я рассказал Мэри-Джейн про все твои приключения с бабами, перечислил ей все твои подвиги!
— Ты это сделал? — Уолтер вытаращил на меня глаза. — Так это за тобой она увивалась на выпускном?
— Точно.
Уолтер в упор посмотрел на меня, но потом отвел взгляд.
— Ладно, черт с ним, что было, то давно быльем поросло. У тебя все?
— Не совсем.
— О господи! Это становится интересно. Выкладывай.
Уолтер ткнул кулаком подушку и лег, приподнявшись на локте.
— Потом была Генриетта Джордан.
— Бог мой, Генриетта. Красотка. Потрясающее было лето.
— Благодаря мне оно для тебя закончилось.
— Что?!
— Она ведь бросила тебя, да? Сказала, что ее мать при смерти и ей надо быть подле мамочки.
— Ты что, сбежал с Генриеттой?
— Точно. Пункт следующий: помнишь, я заставил тебя продать в убыток акции «Айронворкс»? На следующей неделе я купил, когда они пошли на повышение.
— Ну, это не страшно, — терпеливо произнес Уолтер.
— Далее, — продолжал я, — Барселона, шестьдесят девятый, я пожаловался на мигрень, отправился спать пораньше и прихватил с собой Кристину Лопес!
— Я частенько на нее заглядывался.
— Ты повышаешь голос.
— Правда?
— Далее, твоя жена! Мы с ней наставили тебе рога.
— Рога ?
— Не раз и не два, а раз сорок тебя сделали!
— Замолчи!
Уолтер в бешенстве вцепился в одеяло.
— Раскрой уши! Пока ты был в Панаме, мы с Эбби оттягивались тут по полной!
— Я бы узнал об этом.
— С каких это пор мужья узнают о таких вещах? Помнишь ее винный тур в Прованс?
— Было дело.
— А вот и нет. Она была в Париже и пила шампанское из моих ботинок для гольфа!
— Из ботинок для гольфа?!
— Париж был нашим гольф-клубом! А мы — чемпионами мира! Потом Марокко!
— Но она там никогда не была!
— Была, очень даже была! Рим! Угадай, кто был ее гидом?! Токио! Стокгольм!
— Но ее родители сами были шведами!
— Я вручал ей Нобелевскую премию. Брюссель, Москва, Шанхай, Бостон, Каир, Осло, Денвер, Дейтон!
— Замолчи, о боже, замолчи! Замолчи!
Я замолчал и, как в старых фильмах, отошел к окну и закурил сигарету.
Мне было слышно, как Уолтер плачет. Я обернулся и увидел, что он сидит, свесив ноги с кровати, и слезы капают с его носа на пол.
— Ты сукин сын! — всхлипнул он.
— Точно.
— Ублюдок!
— В самом деле.
— Чудовище!
— Правда?
— Мой лучший друг! Я убью тебя!
— Сначала поймай!
— А потом воскрешу и снова убью!
— Что это ты делаешь?
— Вылезаю из кровати, черт возьми! А ну, иди сюда!
— Нетушки, — я открыл дверь и выглянул наружу. — Пока.
— Я убью тебя, даже если на это уйдут годы!
— Ха ! Послушайте-ка его — годы!
— Даже если на это уйдет целая вечность!
— Вечность! Это круто! Тада-да-дам!
— Стой, черт возьми!
Уолтер, шатаясь, подошел ко мне.
— Сукин сын!
— Точно!
— Ублюдок!
— Аллилуйя! С Новым годом!
— Что?
— Прозит! Твое здоровье! Кем я тебе давеча был?
— Другом?
— Да, другом!
Я рассмеялся смехом врача-терапевта.
— Сукин сын! — прокричал Уолтер.
— Он самый, точно, это я!
Я выскочил за дверь и улыбнулся.
— Он самый!
Дверь с грохотом захлопнулась.
2003
Переводчик: Ольга Акимова
На седьмой странице был некролог: «Тимоти Салливан. Компьютерный гений. 77 лет. Рак. Заупок. служба неофиц. Похороны в Сакраменто».
— О боже! — вскричал Уолтер Грипп. — Боже, ну вот, все кончено.
— Что кончено? — спросил я.
— Жить больше незачем. Читай, — Уолтер встряхнул газетой.
— Ну и что? — удивился я.
— Все мои враги мертвы.
— Аллилуйя! — засмеялся я. — И долго ты ждал, пока этот сукин сын...
— ...ублюдок.
— Хорошо, пока этот ублюдок откинет копыта? Так радуйся.
— Радуйся, черта с два. Теперь у меня нет причин, нет причин, чтобы жить.
— А это еще почему?
— Ты не понимаешь. Тим Салливан был настоящим сукиным сыном. Я ненавидел его всей душой, всеми потрохами, всем своим существом.
— Ну и что?
— Да ты, похоже, меня не слушаешь. С его смертью исчез огонь.
Лицо Уолтера побелело.
— Какой еще огонь, черт возьми?!
— Пламя, черт побори, в моей груди, в моей душе, сокровенный огонь. Он горел благодаря ему. Он заставлял меня идти вперед. Я ложился ночью спать счастливый от ненависти. Я просыпался по утрам, радуясь, что завтрак даст мне необходимые силы, необходимые, чтобы убивать и убивать его раз за разом, между обедом и ужином. А теперь он все испортил, он задул это пламя.
— Он нарочно сделал это с тобой? Нарочно умер, чтобы вывести тебя из себя?
— Можно сказать и так.
— Я так и сказал!
— Ладно, пойду в кровать, буду снова бередить свои раны.
— Не будь нюней, сядь, допой свой джин. Что это ты делаешь?
— Не видишь, стягиваю простыню. Может, это моя последняя ночь.
— Отойди от кровати, это глупо.
— Смерть — глупая штука, какой-нибудь инсульт — бах — и меня нет.
— Значит, он сделал это нарочно?
— Не стану валить на него. Просто у меня скверный характер. Позвони в морг, какой там у них ассортимент надгробий. Мне простую плиту, без ангелов. Ты куда?
— На улицу. Воздухом подышать.
— Вернешься, а меня, может, уже и не будет!
— Потерпишь, пока я поговорю с кем-нибудь, кто в здравом уме!
— С кем же это?
— С самим собой!
Я вышел постоять на солнышке.
«Быть такого не может», — думал я.
«Не может? — возразил я себе. — Иди, полюбуйся».
«Погоди. Что делать-то?»
«Не спрашивай меня, — ответило мое второе я. — Умрет он, умрем и мы. Нет работы — нет бабок. Поговорим о чем-нибудь другом. Это что, его записная книжка?»
«Точно».
«Полистай-ка, должен же там быть кто-то живой-здоровый».
«Ладно. Листаю. А, Б, В! Все мертвы!»
«Проверь на Г, Д, Е и Ж!»
«Мертвы!»
Я захлопнул книжку, словно дверь склепа.
Он прав: его друзья, враги... книга мертвых.
«Это же ярко, напиши об этом».
«Боже мой, ярко! Придумай хоть что-нибудь!»
«Погоди. Какие чувства ты испытываешь к нему сейчас? Точно! Вот и зацепка! Возвращаемся!»
Я приоткрыл дверь и просунул голову внутрь.
— Все еще умираешь?
— А ты как думал?
— Вот упрямый осел.
Я вошел в комнату и встал у него над душой.
— Хочешь, чтобы я заткнулся? — спросил Уолтер.
— Ты не осел. Конь с норовом. Подожди, мне надо собраться с мыслями, чтобы вывалить все разом.
— Жду, — произнес Уолтер. — Только давай поскорее, я уже отхожу.
— Если бы. Так вот, слушай!
— Отойди подальше, ты на меня дышишь.
— Ну это же не «рот-в-рот», просто проверка в реальных условиях: так вот, слушай внимательно!
Уолтер удивленно заморгал:
— И это говорит мой старый друг, мой закадычный дружбан?
По лицу его пробежала тень.
— Нет. Никакой я тебе не друг.
— Брось, это же ты, дружище! — широко улыбаясь, проговорил он.
— Раз уж ты собрался помирать, настала пора для исповеди.
— Так ведь это я должен исповедоваться.
— Но сначала я!
Уолтер закрыл глаза и помолчал.
— Выкладывай, — сказал он.
— Помнишь, в шестьдесят девятом была недостача наличных, ты еще тогда подумал, что Сэм Уиллис прихватил их с собой в Мексику?
— Конечно, Сэм, кто же еще.
— Нет, это был я.
— Как так?
— А так, — сказал я. — Моих рук дело. Сэм сбежал с какой-то цыпочкой. А я прикарманил бабки и свалил все на него! Это я!
— Ну, это не такой уж тяжкий грех, — произнес Уолтер. — Я тебя прощаю.
— Подожди, это еще не все.
— Жду, — улыбнувшись, спокойно сказал Уолтер.
— Насчет школьного выпускного в пятьдесят восьмом.
— Да, подпортили мне вечерок. Мне досталась Дика-Энн Фрисби. А я хотел Мэри-Джейн Карузо.
— И ты бы ее получил. Это я рассказал Мэри-Джейн про все твои приключения с бабами, перечислил ей все твои подвиги!
— Ты это сделал? — Уолтер вытаращил на меня глаза. — Так это за тобой она увивалась на выпускном?
— Точно.
Уолтер в упор посмотрел на меня, но потом отвел взгляд.
— Ладно, черт с ним, что было, то давно быльем поросло. У тебя все?
— Не совсем.
— О господи! Это становится интересно. Выкладывай.
Уолтер ткнул кулаком подушку и лег, приподнявшись на локте.
— Потом была Генриетта Джордан.
— Бог мой, Генриетта. Красотка. Потрясающее было лето.
— Благодаря мне оно для тебя закончилось.
— Что?!
— Она ведь бросила тебя, да? Сказала, что ее мать при смерти и ей надо быть подле мамочки.
— Ты что, сбежал с Генриеттой?
— Точно. Пункт следующий: помнишь, я заставил тебя продать в убыток акции «Айронворкс»? На следующей неделе я купил, когда они пошли на повышение.
— Ну, это не страшно, — терпеливо произнес Уолтер.
— Далее, — продолжал я, — Барселона, шестьдесят девятый, я пожаловался на мигрень, отправился спать пораньше и прихватил с собой Кристину Лопес!
— Я частенько на нее заглядывался.
— Ты повышаешь голос.
— Правда?
— Далее, твоя жена! Мы с ней наставили тебе рога.
— Рога ?
— Не раз и не два, а раз сорок тебя сделали!
— Замолчи!
Уолтер в бешенстве вцепился в одеяло.
— Раскрой уши! Пока ты был в Панаме, мы с Эбби оттягивались тут по полной!
— Я бы узнал об этом.
— С каких это пор мужья узнают о таких вещах? Помнишь ее винный тур в Прованс?
— Было дело.
— А вот и нет. Она была в Париже и пила шампанское из моих ботинок для гольфа!
— Из ботинок для гольфа?!
— Париж был нашим гольф-клубом! А мы — чемпионами мира! Потом Марокко!
— Но она там никогда не была!
— Была, очень даже была! Рим! Угадай, кто был ее гидом?! Токио! Стокгольм!
— Но ее родители сами были шведами!
— Я вручал ей Нобелевскую премию. Брюссель, Москва, Шанхай, Бостон, Каир, Осло, Денвер, Дейтон!
— Замолчи, о боже, замолчи! Замолчи!
Я замолчал и, как в старых фильмах, отошел к окну и закурил сигарету.
Мне было слышно, как Уолтер плачет. Я обернулся и увидел, что он сидит, свесив ноги с кровати, и слезы капают с его носа на пол.
— Ты сукин сын! — всхлипнул он.
— Точно.
— Ублюдок!
— В самом деле.
— Чудовище!
— Правда?
— Мой лучший друг! Я убью тебя!
— Сначала поймай!
— А потом воскрешу и снова убью!
— Что это ты делаешь?
— Вылезаю из кровати, черт возьми! А ну, иди сюда!
— Нетушки, — я открыл дверь и выглянул наружу. — Пока.
— Я убью тебя, даже если на это уйдут годы!
— Ха ! Послушайте-ка его — годы!
— Даже если на это уйдет целая вечность!
— Вечность! Это круто! Тада-да-дам!
— Стой, черт возьми!
Уолтер, шатаясь, подошел ко мне.
— Сукин сын!
— Точно!
— Ублюдок!
— Аллилуйя! С Новым годом!
— Что?
— Прозит! Твое здоровье! Кем я тебе давеча был?
— Другом?
— Да, другом!
Я рассмеялся смехом врача-терапевта.
— Сукин сын! — прокричал Уолтер.
— Он самый, точно, это я!
Я выскочил за дверь и улыбнулся.
— Он самый!
Дверь с грохотом захлопнулась.
Метки: рассказ
Дело вкуса
A Matter of Taste
1952
Переводчик: Ольга Акимова
Я почти летел по небу, когда серебристый корабль начал спускаться на нас. Меня несло сквозь большие деревья на огромной утренней паутине, а рядом со мной были друзья. Наши дни протекали всегда одинаково и приятно, и мы были счастливы. Но не менее счастливы мы были, увидев, как из космоса на нас падает серебристая ракета. Ибо это означало новый, хотя и вполне обдуманный поворот нити в нашем тканом узоре, и мы чувствовали, что сумеем приспособиться к этому рисунку, как миллионы лет приспосабливались к любым виткам и завиткам.
Мы — старая и мудрая раса. Одно время мы рассматривали возможность космических путешествий, но отказались от этой идеи, поскольку тогда совершенство, к которому каждый из нас стремится, оказалось бы разорванным в клочья, словно паутина в жестокую бурю, и стотысячелетняя философия прервалась бы как раз в тот момент, когда она принесла самый спелый и прекраснейший из своих плодов. Мы решили остаться здесь, в нашем мире дождей и джунглей, и жить себе мирно и свободно.
Но теперь... этот серебристый корабль, спустившийся с небес, заставлял нас волноваться в предчувствии тихого приключения. Ибо сюда прибыли путешественники с какой-то другой планеты, которые избрали путь диаметрально противоположный нашему. Ночь, говорят, может многому научить день, а солнце, продолжают, может зажечь луну. И вот я и мои друзья счастливо и плавно, как в сказочном сне, стали спускаться на поляну среди джунглей, где лежала серебристая капсула.
Не могу не описать этот день: огромные паутинные города сверкали от прохладных дождевых капель, деревья стояли, омытые свежими струями падающей воды, и ярко светило солнце. Я только что разделил с другими сочную трапезу, отведал прекрасного вина жужжащей лесной пчелы, и теплая истома умеряла мое волнение, делая его еще более сладостным.
Однако... странное дело: в то время как все мы, числом около тысячи, собрались вокруг корабля, всячески выказывая свое дружеское и доброжелательное отношение, корабль оставался неподвижным и наглухо запечатанным. Двери его не открылись. В какой-то момент мне показалось, будто в небольшом отверстии наверху мелькнуло какое-то существо, но, возможно, я ошибся.
— По какой-то причине, — сказал я своим друзьям, — обитатели прекрасного корабля не осмеливаются выйти наружу.
Мы стали это обсуждать. И решили, что, возможно, — а природа суждений существ из других миров вполне может отличаться от нашей, — что, возможно, они почувствовали себя в подавляющем меньшинстве по сравнению с нашей гостеприимной делегацией. Это казалось маловероятным, но тем не менее я передал всем остальным это чувство относительно нас, и менее чем через секунду джунгли всколыхнулись, гигантские золотые сети паутины задрожали, и я остался один возле корабля.
После этого я одним махом приблизился к отверстию и громко вслух произнес:
— Мы приветствуем вас в наших городах и на наших землях!
Вскоре я с радостью заметил, что внутри корабля работают какие-то механизмы. Минуту спустя вход открылся.
Но оттуда никто не вышел.
Я дружелюбно позвал.
Не обращая на меня внимания, существа внутри корабля вели какой-то оживленный разговор. Разумеется, я ничего не понял из сказанного, поскольку он велся на незнакомом языке. Но сутью его были замешательство, некоторое раздражение и огромный, непонятный для меня страх.
У меня прекрасная память. Я помню этот разговор, который ничего не значил и до сих пор ничего не значит для меня. В моем мозгу хранятся слова. Мне стоит лишь вытащить их оттуда и передать вам:
— Ты пойдешь наружу, Фриман!
— Нет, ты!
Потом следует нерешительное бормотание вперемешку с опасениями. Я уже готов был повторить свое дружеское приглашение, но тут одно из существ осторожно высунулось из корабля и замерло, глядя на меня снизу вверх.
Чудно. Это существо тряслось от смертельного страха.
Это мгновенно обеспокоило и заинтриговало меня. Я не мог понять этой бессмысленной паники. Я, без сомнения, спокойный и благородный индивид. Этому гостю я не причинил никакого вреда; на самом деле, последнее вредоносное орудие прогремело над нашим миром давным-давно. И вот теперь это существо наставило на меня то, что, как я понял, было металлическим оружием, и при этом дрожало.
Я немедленно успокоил его.
— Я твой друг, — сказал я и повторил, передав в качестве мысли эмоции. Я вложил в свой мысленный посыл теплоту, любовь, обещание долгой и счастливой жизни и послал все это гостю.
Что ж, пусть он не откликнулся на произнесенное мной слово, зато явно отозвался на мой телепатический посыл. Он... расслабился.
— Хорошо, — услышал я его ответ.
Именно это слово он произнес. Я точно помню. Ничего не значащее слово, но за этим символом мысли существа потеплели.
Прошу прощения, но здесь я хочу описать моего гостя.
Он был довольно мал ростом. На мой взгляд, не более шести футов, голова держалась на коротком стебельке, у него было всего четыре конечности, две из которых он, похоже, использовал исключительно для ходьбы, остальные же две не использовались для передвижения вовсе, а всего лишь для того, чтобы держать предметы и жестикулировать! С невероятным изумлением я заметил отсутствие еще одной пары конечностей, столь необходимых для нас и столь полезных. Однако это существо, похоже, совершенно комфортно чувствовало себя в своем теле, так что я принял его как есть, в том виде, в каком оно принимало самого себя.
Это бледное, почти безволосое творение было наделено необычнейшими по своей эстетике чертами, в особенности рот, а глаза были впалыми и на удивление выразительными, как полуденное море. В общем, это было странное существо, столь же занятное, как новое, захватывающее приключение. Оно бросало вызов моему пониманию вкуса и моей философии.
Я мгновенно внес поправки.
Вот какие мысли я передал своему новому другу:
— Мы все твои отцы и твои дети. Мы с радостью приглашаем тебя в наши великие древесные города, посвящаем в нашу соборную жизнь, в наши тихие обычаи и в наши мысли. Ты будешь спокойно ходить среди нас. Не надо бояться.
Я услышал, как он воскликнул вслух:
— Господи! Это чудовищно! Семифутовый паук!
После этого с ним случился какой-то приступ, припадок. Изо рта хлынула жидкость, ужасная дрожь сотрясла его тело.
Я почувствовал сострадание, жалость и грусть. Это бедное существо отчего-то почувствовало себя плохо. Оно упало, его лицо, и без того белое, сделалось теперь совсем белым. Существо задыхалось и дрожало.
Я двинулся к нему, чтобы помочь. Но скорость, с какой я совершил это движение, почему-то встревожила тех, кто был внутри корабля, ибо как только я поднял упавшее существо, чтобы оказать ему помощь, внутренняя дверь корабля распахнулась. Оттуда выскочили другие существа, подобные моему другу, они кричали, в смятении и страхе размахивая серебристыми орудиями.
— Он напал на Фримана!
— Не стреляй! Идиот, ты попадешь в Фримана!
— Осторожней!
— Боже! Таковы были их слова. Для меня они бессмысленны даже теперь, но я их помню. Однако в них я чувствовал страх. От него накалялся воздух. Он обжигал мой разум.
Мой мозг очень быстро соображает. В мгновение ока я бросился вперед, положил существо туда, где оно лежало, в досягаемости остальных, и беззвучно удалился из их жизненного пространства, совершая мысленный посыл: «Он ваш. Он мой друг. Вы все мои друзья. Все хорошо. Я помогу ему и вам, если смогу. Он болен. Позаботьтесь о нем как следует».
Они стояли, пораженные. В их мыслях царило изумление, смешанное с чем-то вроде шока. Они спрятали своего друга внутрь корабля и выглядывали наружу, таращась на меня снизу вверх. Я послал им свою дружбу, словно теплый морской ветерок. И улыбнулся.
Затем я вернулся в город алмазных паутин, в наш прекрасный город, раскинувшийся меж высоких деревьев, под солнцем, в прохладных небесах. Начинал накрапывать новый дождь. Когда я добрался до дома, где жили мои дети и дети моих детей, откуда-то снизу, издалека, до меня донеслись слова, и я увидел, что существа стоят в дверях своего корабля и смотрят на меня. Слова их были такие:
— Надо же, они дружелюбные. Дружелюбные пауки.
— Как это может быть?
В отличном расположении духа я принялся ткать этот ковер и этот рассказ, вплетая в него плоды диких лимонных слив, персиков и апельсинов, развешанных на золотых нитях паутины. Получился неплохой узор.
Прошла ночь. Прохладные капли дождя падали, омывая наши города и повисая на их нитях светлыми бриллиантами. Я сказал своим друзьям: пусть корабль лежит там сам по себе, пусть существа, которые я нем, привыкнут к нашему миру, в конце концов они осмелятся выйти наружу, и мы подружимся, их страх рассеется без следа, как рассеиваются любые страхи, когда вокруг любовь и дружеское тепло. Нашим двум культурам будет чему поучиться друг у друга. Им, молодым и бесстрашно отправляющимся в глубь космоса в металлических зернышках, и нам, старым, спокойным, висящим в ночи на нитях своих городов, благодушно позволяя дождю капать на нас. Мы научим их философии ветра и звезд, поведаем, как растет трава и каково бывает полуденное небо — синее и теплое. Они, без сомнения, захотят об этом узнать. А они, в свою очередь, освежат наши представления рассказами о своей далекой планете, а быть может, о своих войнах и конфликтах, чтобы напомнить нам о нашем собственном прошлом, которое мы, по общему согласию, выкинули в море, как злую игрушку. Оставьте их в покое, друзья, терпение. Через несколько дней все будет в порядке.
Это, несомненно, любопытно. Я говорю о той атмосфере смятения и ужаса, которая неделю не рассеивалась над кораблем. Глядя из наших уютных древесных жилищ в небесах, мы снова и снова наблюдали, как эти существа таращатся на нас. Я перенесся разумом внутрь их корабля и услышал их разговоры, и хотя я не мог угадать их смысл, тем не менее мог уловить эмоциональное содержание:
— Пауки! Боже мой!
— Здоровенные! Твоя очередь идти наружу, Негли!
— Нет, только не я!
Это случилось после полудня на седьмой день: одно из существ отважилось выйти наружу в одиночку, без оружия и позвало, чтобы я спустился. Я откликнулся и, с теплым чувством и с добрым намерением, послал ему дружеское приветствие. Спустя мгновение огромный усыпанный жемчужинами город уже подрагивал, переливаясь на солнце, у меня за спиной. Я стоял перед гостем.
Я должен был то предвидеть. Он бросился бежать.
Я резко остановился, не переставая посылать ему свои самые лучшие и добрые мысли. Он успокоился и вернулся. Я почувствовал, что между ними был какой-то спор, кому идти. И выбрали его.
— Не пугайся, — подумал я.
— Я не пугаюсь, — подумал он на моем языке.
Тут пришла моя очередь удивляться, хотя удивление было приятным.
— Я выучил твой язык, — сказал он вслух, медленно, а глаза его безумно вращались, и губы дрожали. — С помощью машин. За неделю. Ты мне друг, правда?
— Конечно.
Я немного присел, так что мы оказались на одном уровне, глядя глаза в глаза. Нас разделяло около шести футов. Он продолжал осторожно отступать назад. Я улыбнулся.
— Чего ты боишься? Надеюсь, не меня?
— О нет, нет, — поспешно ответил он.
Я слышал, как воздух пульсирует от биения его сердца, как стук барабана, словно горячий шепот — торопливый и глубокий.
В своем мозгу, не зная, что я могу прочитать эти мысли, он думал на нашем языке: «Что ж, если меня убьют, команда не досчитается всего одного человека. Лучше потерять одного, чем всех».
— Убьют! — вскричал я в недоумении и изумлении, пораженный этой мыслью. — Зачем, в нашем мире уже сто тысяч лет никто не умирал от насилия. Прошу тебя, выкинь эту мысль из головы. Мы будем друзьями.
Существо мне поверило.
— Мы изучали тебя с помощью инструментов. Телепатических машин. Различных измерительных приборов, — сказало оно. — У вас здесь существует цивилизация?
— Как видишь, — ответил я.
— Твой коэффициент интеллекта, — продолжало оно, — нас поразил. Насколько мы можем видеть и слышать, он превышает двести баллов.
Высказывание было не совсем ясным, однако в нем я снова уловил тонкий юмор и в ответ мысленно послал ему радость и удовольствие.
— Да, — сказал я.
— Я помощник капитана, — сказало существо, по-своему изображая, как я понял, улыбку. Разница только в том, что оно улыбалось горизонтально, вместо того чтобы растягивать рот вертикально, как делаем мы, жители древесного города.
— А где капитан? — спросил я.
— Он болен, — ответил помощник капитана. — Болен со дня нашего прибытия.
— Мне бы хотелось повидаться с ним, — сказал я.
— Боюсь, это невозможно.
— Мне жаль это слышать, — сказал я.
Я мысленно перенесся внутрь корабля и увидел капитана: он лежал на чем-то вроде кровати и бормотал. Он и впрямь был очень болен. Время от времени он вскрикивал. Закрывал глаза и отмахивался от каких-то бредовых видений. «Боже, боже», — повторял он на своем языке.
— Ваш капитан чем-то напуган? — вежливо осведомился я.
— Нет, нет, нет, — нервно произнес помощник. — Просто неважно себя чувствует. Нам пришлось выбрать нового капитана, который потом выйдет. — Он боязливо попятился. — Что ж, до встречи.
— Позволь мне показать тебе завтра наш город, — предложил я. — Я всех приглашаю.
Но пока он стоял передо мной, все то время, пока он стоял и разговаривал со мной, внутри его била ужасная дрожь. Дрожь, дрожь, дрожь, дрожь.
— Ты тоже болен? — спросил я.
— Нет, нет, — ответил он, повернулся и побежал внутрь корабля.
Внутри корабля, я почувствовал, ему стало очень плохо.
В горьком недоумении я вернулся в наш небесный город, повисший средь деревьев.
— Какие странные, — думал я, — какие нервные эти пришельцы.
В сумерки, когда я продолжил работу над своим сливово-апельсиновым ковром, снизу до меня долетело одно слово:
— Паук !
Но я сразу забыл о нем, потому что настала пора подняться на вершину города и ждать первого дуновения нового ветра с моря, сидеть там ночь напролет, среди моих друзей, в тишине и покое, наслаждаясь ароматом и прелестью этого ветерка.
Среди ночи я спросил у родительницы моих прекрасных детей:
— В чем же дело? Почему они боятся? Чего им бояться? Разве я не являюсь существом, наделенным добротой, тонким умом и дружелюбным характером?
Ответ был утвердительный.
— Тогда откуда эта дрожь, это болезненное отвращение, эти жестокие приступы?
— Быть может, это как-то связано с их наружностью, — сказала жена. — Я нахожу их необычными.
— Согласен.
— И странными.
— Да, конечно.
— И немного пугающими с виду. Глядя на них, я чувствую себя как-то неловко. Они так отличаются от нас.
— Подумай об этом хорошенько, рассмотри с точки зрения разума, и тогда подобные мысли исчезнут, — сказал я. — Это вопрос эстетики. Просто мы привыкли к самим себе. У нас восемь ног, у них всего четыре, две из которых не используются как ноги вовсе. Необычные, странные, порой неприятные — да, но я сразу же внес поправки с помощью разума. Наши эстетические представления могут изменяться.
— А их, возможно, нет. Может быть, им не нравится, как мы выглядим.
Я рассмеялся, услышав такое предположение.
— Что, пугаться всего лишь внешней видимости? Ерунда!
— Конечно, ты прав. Наверное, тут что-то другое.
— Хотелось бы мне знать, — сказал я. — Хотелось бы знать. Мне хотелось бы как-то их успокоить.
— Не думай об этом, — сказала жена. — Поднимается новый ветер. Слушай. Слушай.
На следующий день я взял нового капитана на прогулку по нашему городу. Мы разговаривали часами. Наши умы соприкоснулись. Он был врачевателем душ. Разумным существом. Менее разумным, чем мы, правда. Но не стоит судить об этом предвзято. Я и в самом деле нашел его существом, обладающим острым умом, хорошим чувством юмора, немалыми познаниями и почти без предрассудков. Однако на протяжении всего дня, пока мы гуляли по нашему качающемуся у небесной пристани городу, я чувствовал его внутреннюю дрожь, дрожь.
Но из вежливости я не стал снова поднимать эту тему.
Время от времени новый капитан глотал горсть таблеток.
— Что это за таблетки? — спросил я.
— От нервов, — быстро ответил он. — Всего-навсего.
Я носил его повсюду и, как мог часто, опускал его отдохнуть на какой-нибудь ветке дерева. Затем приходила пора отправляться дальше, и в первый раз, когда я прикоснулся к нему, он испуганно вздрогнул, а лицо его по-своему страшно исказилось.
— Мы ведь друзья, верно? — спросил я его участливо.
— Да, друзья. А что? — Он как будто впервые слышал меня. — Конечно. Друзья. Вы прекрасная раса. Это замечательный город.
Мы разговаривали об искусстве, о красоте, о времени, о дожде и о городе. Он не открывал глаз. Пока он не открывал глаз, мы прекрасно с ним ладили. Наш разговор привел его в волнение, он смеялся и был счастлив, восхищался моим умом и остроумием. Странно, теперь я вспоминаю, что и я лучше чувствовал себя с ним, когда смотрел на небо, а не на него. Любопытное замечание. Он, с закрытыми глазами рассуждающий о разуме, об истории, о прошедших войнах и о проблемах, и я, живо ему отвечающий.
Лишь когда он открыл глаза, в нем снова почти мгновенно появилась отчужденность. От этого мне стало грустно. По-видимому, ему тоже. Потому что он сразу закрыл глаза и продолжил разговор, и через минуту наши прежние отношения восстановились. Его дрожь прошла.
— Да, — произнес он, не открывая глаз, — мы и впрямь отличные друзья.
— Счастлив это слышать, — ответил я.
Я отнес его обратно к кораблю. Мы пожелали друг другу доброй ночи, только он опять дрожал и, вернувшись в корабль, не смог съесть свой ужин. Я знал это, поскольку разум мой был там. Я возвратился к своей семье, чувствуя воодушевление от проведенного с пользой для ума дня, которое, однако, было окрашено доселе неведомой мне печалью.
Мой рассказ подходит к концу. Корабль пробыл с нами еще неделю. Я виделся с капитаном каждый день. Мы провели изумительные часы, беседуя, при этом он всегда отворачивал лицо или закрывал глаза. «Наши миры могли бы неплохо поладить», — сказал он. Я согласился. Для великого духа дружбы нет преград. Я показывал город разным членам команды, но некоторых из них отчего-то настолько поражало увиденное, что я с извинениями возвращал их в шоковом состоянии обратно к космическому кораблю. Все они казались более худыми, чем когда приземлились. И всех их по ночам мучили кошмары. Поздно ночью, во тьме эти кошмары доносились до меня удушливым облаком.
Сейчас я опишу разговор между членами команды, который я услышал, мысленно присутствуя на корабле в последнюю ночь. Я запомнил его слово в слово, благодаря моей невероятной памяти, и теперь пишу эти слова, которые не имеют для меня никакого смысла, но, возможно, когда-нибудь будут что-то значить для моих потомков. Быть может, я немного нездоров. По какой-то причине я чувствую себя сегодня не совсем счастливо. Ибо этот корабль внизу по-прежнему наполнен мыслями о смерти и ужасом. Не знаю, что принесет с собой завтрашний день, но я, разумеется, не верю, что эти существа имеют намерение причинить нам вред. Несмотря на их мысли, столь мучительные и путаные. Тем не менее я запечатлею этот разговор в узорах ковра, на случай, если произойдет что-нибудь невероятное. Я спрячу этот ковер в лесу, в глубокой могиле, чтобы сохранить его для потомков. Итак, вот каким был этот разговор:
— Как мы поступим, капитан?
— С ними? С этими?
— С пауками, с пауками. Как мы поступим?
— Не знаю. Господи, я уже много думал об этом. Они настроены дружелюбно. Они обладают совершенным разумом. Они добрые. У них нет никакого злого умысла. Уверен, если мы захотим переселиться сюда, использовать их ископаемые, плавать по их морям, летать в их небе, они примут нас с любовью и милосердием.
— Мы все согласны, капитан.
— Но когда я думаю о том, чтобы привезти сюда жену и детей...
По его телу пробежала дрожь.
— Этого никогда не будет.
— Никогда.
Дрожь побежала по телам.
— Я не могу представить, что завтра мне снова придется выйти наружу. Еще один день в обществе этих тварей я не выдержу.
— Помнится, когда я был мальчишкой, этих пауков в сарае...
— Господи!
— Но мы же мужчины, а? Здоровые мужики. Нам что, слабо? Мы что, струсили?
— Не в этом дело. Это же инстинкт, эстетические представления, зови как хочешь. Вот ты лично пойдешь завтра говорить с этим Большим, с этим волосатым гигантом с восемью ногами, с этой махиной?
— Нет!
— Капитан все еще не может оправиться от шока. Никто из нас не притрагивается к еде. Что же будет с нашими детьми, с нашими женами, если даже мы такие слабаки?
— Но эти пауки хорошие. Они добрые. Они великодушные, они обладают всем, чего нам никогда не достичь. Они любят всех и каждого, и они любят нас. Они предлагают нам помощь. Они разрешают нам войти в их мир.
— И мы должны войти в него, по многим веским причинам, коммерческим и всем остальным.
— Они наши друзья!
— О боже, да.
И снова дрожь, дрожь, дрожь.
— Но у нас с ними никогда ничего не выйдет. Просто они не люди.
И вот я здесь, в ночном небе, передо мной почти законченный ковер. Я с нетерпением жду завтрашнего дня, когда капитан снова придет ко мне, и мы будем разговаривать с ним. Я с нетерпением жду, когда придут все эти добрые существа, которые находятся сейчас в таком смятении и непонятной тревоге, но со временем научатся любить и быть любимыми, научатся жить с нами и быть нам добрыми друзьями. Завтра мы с капитаном, я надеюсь, будем говорить о дожде, о небе, о цветах и о том, как это здорово, когда два существа понимают друг друга. Мой ковер готов. Я заканчиваю его последней цитатой на их языке, произнесенной голосами людей в корабле, голосами, которые доносит до меня ветер синей ночи. Голоса эти звучали уже спокойнее, словно смирившись с обстоятельствами, в них больше не было страха. Вот конец моей истории:
— Так вы решили, капитан?
— Нам остается только одно решение, сэр.
— Да. Только одно возможное решение.
— Он не ядовитый! — сказала жена.
— Все равно!
Муж вскочил с места, занес ногу и, весь дрожа, трижды топнул по ковру.
Он стоял и смотрел на мокрое пятно на полу.
Его дрожь прошла.
1952
Переводчик: Ольга Акимова
Я почти летел по небу, когда серебристый корабль начал спускаться на нас. Меня несло сквозь большие деревья на огромной утренней паутине, а рядом со мной были друзья. Наши дни протекали всегда одинаково и приятно, и мы были счастливы. Но не менее счастливы мы были, увидев, как из космоса на нас падает серебристая ракета. Ибо это означало новый, хотя и вполне обдуманный поворот нити в нашем тканом узоре, и мы чувствовали, что сумеем приспособиться к этому рисунку, как миллионы лет приспосабливались к любым виткам и завиткам.
Мы — старая и мудрая раса. Одно время мы рассматривали возможность космических путешествий, но отказались от этой идеи, поскольку тогда совершенство, к которому каждый из нас стремится, оказалось бы разорванным в клочья, словно паутина в жестокую бурю, и стотысячелетняя философия прервалась бы как раз в тот момент, когда она принесла самый спелый и прекраснейший из своих плодов. Мы решили остаться здесь, в нашем мире дождей и джунглей, и жить себе мирно и свободно.
Но теперь... этот серебристый корабль, спустившийся с небес, заставлял нас волноваться в предчувствии тихого приключения. Ибо сюда прибыли путешественники с какой-то другой планеты, которые избрали путь диаметрально противоположный нашему. Ночь, говорят, может многому научить день, а солнце, продолжают, может зажечь луну. И вот я и мои друзья счастливо и плавно, как в сказочном сне, стали спускаться на поляну среди джунглей, где лежала серебристая капсула.
Не могу не описать этот день: огромные паутинные города сверкали от прохладных дождевых капель, деревья стояли, омытые свежими струями падающей воды, и ярко светило солнце. Я только что разделил с другими сочную трапезу, отведал прекрасного вина жужжащей лесной пчелы, и теплая истома умеряла мое волнение, делая его еще более сладостным.
Однако... странное дело: в то время как все мы, числом около тысячи, собрались вокруг корабля, всячески выказывая свое дружеское и доброжелательное отношение, корабль оставался неподвижным и наглухо запечатанным. Двери его не открылись. В какой-то момент мне показалось, будто в небольшом отверстии наверху мелькнуло какое-то существо, но, возможно, я ошибся.
— По какой-то причине, — сказал я своим друзьям, — обитатели прекрасного корабля не осмеливаются выйти наружу.
Мы стали это обсуждать. И решили, что, возможно, — а природа суждений существ из других миров вполне может отличаться от нашей, — что, возможно, они почувствовали себя в подавляющем меньшинстве по сравнению с нашей гостеприимной делегацией. Это казалось маловероятным, но тем не менее я передал всем остальным это чувство относительно нас, и менее чем через секунду джунгли всколыхнулись, гигантские золотые сети паутины задрожали, и я остался один возле корабля.
После этого я одним махом приблизился к отверстию и громко вслух произнес:
— Мы приветствуем вас в наших городах и на наших землях!
Вскоре я с радостью заметил, что внутри корабля работают какие-то механизмы. Минуту спустя вход открылся.
Но оттуда никто не вышел.
Я дружелюбно позвал.
Не обращая на меня внимания, существа внутри корабля вели какой-то оживленный разговор. Разумеется, я ничего не понял из сказанного, поскольку он велся на незнакомом языке. Но сутью его были замешательство, некоторое раздражение и огромный, непонятный для меня страх.
У меня прекрасная память. Я помню этот разговор, который ничего не значил и до сих пор ничего не значит для меня. В моем мозгу хранятся слова. Мне стоит лишь вытащить их оттуда и передать вам:
— Ты пойдешь наружу, Фриман!
— Нет, ты!
Потом следует нерешительное бормотание вперемешку с опасениями. Я уже готов был повторить свое дружеское приглашение, но тут одно из существ осторожно высунулось из корабля и замерло, глядя на меня снизу вверх.
Чудно. Это существо тряслось от смертельного страха.
Это мгновенно обеспокоило и заинтриговало меня. Я не мог понять этой бессмысленной паники. Я, без сомнения, спокойный и благородный индивид. Этому гостю я не причинил никакого вреда; на самом деле, последнее вредоносное орудие прогремело над нашим миром давным-давно. И вот теперь это существо наставило на меня то, что, как я понял, было металлическим оружием, и при этом дрожало.
Я немедленно успокоил его.
— Я твой друг, — сказал я и повторил, передав в качестве мысли эмоции. Я вложил в свой мысленный посыл теплоту, любовь, обещание долгой и счастливой жизни и послал все это гостю.
Что ж, пусть он не откликнулся на произнесенное мной слово, зато явно отозвался на мой телепатический посыл. Он... расслабился.
— Хорошо, — услышал я его ответ.
Именно это слово он произнес. Я точно помню. Ничего не значащее слово, но за этим символом мысли существа потеплели.
Прошу прощения, но здесь я хочу описать моего гостя.
Он был довольно мал ростом. На мой взгляд, не более шести футов, голова держалась на коротком стебельке, у него было всего четыре конечности, две из которых он, похоже, использовал исключительно для ходьбы, остальные же две не использовались для передвижения вовсе, а всего лишь для того, чтобы держать предметы и жестикулировать! С невероятным изумлением я заметил отсутствие еще одной пары конечностей, столь необходимых для нас и столь полезных. Однако это существо, похоже, совершенно комфортно чувствовало себя в своем теле, так что я принял его как есть, в том виде, в каком оно принимало самого себя.
Это бледное, почти безволосое творение было наделено необычнейшими по своей эстетике чертами, в особенности рот, а глаза были впалыми и на удивление выразительными, как полуденное море. В общем, это было странное существо, столь же занятное, как новое, захватывающее приключение. Оно бросало вызов моему пониманию вкуса и моей философии.
Я мгновенно внес поправки.
Вот какие мысли я передал своему новому другу:
— Мы все твои отцы и твои дети. Мы с радостью приглашаем тебя в наши великие древесные города, посвящаем в нашу соборную жизнь, в наши тихие обычаи и в наши мысли. Ты будешь спокойно ходить среди нас. Не надо бояться.
Я услышал, как он воскликнул вслух:
— Господи! Это чудовищно! Семифутовый паук!
После этого с ним случился какой-то приступ, припадок. Изо рта хлынула жидкость, ужасная дрожь сотрясла его тело.
Я почувствовал сострадание, жалость и грусть. Это бедное существо отчего-то почувствовало себя плохо. Оно упало, его лицо, и без того белое, сделалось теперь совсем белым. Существо задыхалось и дрожало.
Я двинулся к нему, чтобы помочь. Но скорость, с какой я совершил это движение, почему-то встревожила тех, кто был внутри корабля, ибо как только я поднял упавшее существо, чтобы оказать ему помощь, внутренняя дверь корабля распахнулась. Оттуда выскочили другие существа, подобные моему другу, они кричали, в смятении и страхе размахивая серебристыми орудиями.
— Он напал на Фримана!
— Не стреляй! Идиот, ты попадешь в Фримана!
— Осторожней!
— Боже! Таковы были их слова. Для меня они бессмысленны даже теперь, но я их помню. Однако в них я чувствовал страх. От него накалялся воздух. Он обжигал мой разум.
Мой мозг очень быстро соображает. В мгновение ока я бросился вперед, положил существо туда, где оно лежало, в досягаемости остальных, и беззвучно удалился из их жизненного пространства, совершая мысленный посыл: «Он ваш. Он мой друг. Вы все мои друзья. Все хорошо. Я помогу ему и вам, если смогу. Он болен. Позаботьтесь о нем как следует».
Они стояли, пораженные. В их мыслях царило изумление, смешанное с чем-то вроде шока. Они спрятали своего друга внутрь корабля и выглядывали наружу, таращась на меня снизу вверх. Я послал им свою дружбу, словно теплый морской ветерок. И улыбнулся.
Затем я вернулся в город алмазных паутин, в наш прекрасный город, раскинувшийся меж высоких деревьев, под солнцем, в прохладных небесах. Начинал накрапывать новый дождь. Когда я добрался до дома, где жили мои дети и дети моих детей, откуда-то снизу, издалека, до меня донеслись слова, и я увидел, что существа стоят в дверях своего корабля и смотрят на меня. Слова их были такие:
— Надо же, они дружелюбные. Дружелюбные пауки.
— Как это может быть?
В отличном расположении духа я принялся ткать этот ковер и этот рассказ, вплетая в него плоды диких лимонных слив, персиков и апельсинов, развешанных на золотых нитях паутины. Получился неплохой узор.
Прошла ночь. Прохладные капли дождя падали, омывая наши города и повисая на их нитях светлыми бриллиантами. Я сказал своим друзьям: пусть корабль лежит там сам по себе, пусть существа, которые я нем, привыкнут к нашему миру, в конце концов они осмелятся выйти наружу, и мы подружимся, их страх рассеется без следа, как рассеиваются любые страхи, когда вокруг любовь и дружеское тепло. Нашим двум культурам будет чему поучиться друг у друга. Им, молодым и бесстрашно отправляющимся в глубь космоса в металлических зернышках, и нам, старым, спокойным, висящим в ночи на нитях своих городов, благодушно позволяя дождю капать на нас. Мы научим их философии ветра и звезд, поведаем, как растет трава и каково бывает полуденное небо — синее и теплое. Они, без сомнения, захотят об этом узнать. А они, в свою очередь, освежат наши представления рассказами о своей далекой планете, а быть может, о своих войнах и конфликтах, чтобы напомнить нам о нашем собственном прошлом, которое мы, по общему согласию, выкинули в море, как злую игрушку. Оставьте их в покое, друзья, терпение. Через несколько дней все будет в порядке.
Это, несомненно, любопытно. Я говорю о той атмосфере смятения и ужаса, которая неделю не рассеивалась над кораблем. Глядя из наших уютных древесных жилищ в небесах, мы снова и снова наблюдали, как эти существа таращатся на нас. Я перенесся разумом внутрь их корабля и услышал их разговоры, и хотя я не мог угадать их смысл, тем не менее мог уловить эмоциональное содержание:
— Пауки! Боже мой!
— Здоровенные! Твоя очередь идти наружу, Негли!
— Нет, только не я!
Это случилось после полудня на седьмой день: одно из существ отважилось выйти наружу в одиночку, без оружия и позвало, чтобы я спустился. Я откликнулся и, с теплым чувством и с добрым намерением, послал ему дружеское приветствие. Спустя мгновение огромный усыпанный жемчужинами город уже подрагивал, переливаясь на солнце, у меня за спиной. Я стоял перед гостем.
Я должен был то предвидеть. Он бросился бежать.
Я резко остановился, не переставая посылать ему свои самые лучшие и добрые мысли. Он успокоился и вернулся. Я почувствовал, что между ними был какой-то спор, кому идти. И выбрали его.
— Не пугайся, — подумал я.
— Я не пугаюсь, — подумал он на моем языке.
Тут пришла моя очередь удивляться, хотя удивление было приятным.
— Я выучил твой язык, — сказал он вслух, медленно, а глаза его безумно вращались, и губы дрожали. — С помощью машин. За неделю. Ты мне друг, правда?
— Конечно.
Я немного присел, так что мы оказались на одном уровне, глядя глаза в глаза. Нас разделяло около шести футов. Он продолжал осторожно отступать назад. Я улыбнулся.
— Чего ты боишься? Надеюсь, не меня?
— О нет, нет, — поспешно ответил он.
Я слышал, как воздух пульсирует от биения его сердца, как стук барабана, словно горячий шепот — торопливый и глубокий.
В своем мозгу, не зная, что я могу прочитать эти мысли, он думал на нашем языке: «Что ж, если меня убьют, команда не досчитается всего одного человека. Лучше потерять одного, чем всех».
— Убьют! — вскричал я в недоумении и изумлении, пораженный этой мыслью. — Зачем, в нашем мире уже сто тысяч лет никто не умирал от насилия. Прошу тебя, выкинь эту мысль из головы. Мы будем друзьями.
Существо мне поверило.
— Мы изучали тебя с помощью инструментов. Телепатических машин. Различных измерительных приборов, — сказало оно. — У вас здесь существует цивилизация?
— Как видишь, — ответил я.
— Твой коэффициент интеллекта, — продолжало оно, — нас поразил. Насколько мы можем видеть и слышать, он превышает двести баллов.
Высказывание было не совсем ясным, однако в нем я снова уловил тонкий юмор и в ответ мысленно послал ему радость и удовольствие.
— Да, — сказал я.
— Я помощник капитана, — сказало существо, по-своему изображая, как я понял, улыбку. Разница только в том, что оно улыбалось горизонтально, вместо того чтобы растягивать рот вертикально, как делаем мы, жители древесного города.
— А где капитан? — спросил я.
— Он болен, — ответил помощник капитана. — Болен со дня нашего прибытия.
— Мне бы хотелось повидаться с ним, — сказал я.
— Боюсь, это невозможно.
— Мне жаль это слышать, — сказал я.
Я мысленно перенесся внутрь корабля и увидел капитана: он лежал на чем-то вроде кровати и бормотал. Он и впрямь был очень болен. Время от времени он вскрикивал. Закрывал глаза и отмахивался от каких-то бредовых видений. «Боже, боже», — повторял он на своем языке.
— Ваш капитан чем-то напуган? — вежливо осведомился я.
— Нет, нет, нет, — нервно произнес помощник. — Просто неважно себя чувствует. Нам пришлось выбрать нового капитана, который потом выйдет. — Он боязливо попятился. — Что ж, до встречи.
— Позволь мне показать тебе завтра наш город, — предложил я. — Я всех приглашаю.
Но пока он стоял передо мной, все то время, пока он стоял и разговаривал со мной, внутри его била ужасная дрожь. Дрожь, дрожь, дрожь, дрожь.
— Ты тоже болен? — спросил я.
— Нет, нет, — ответил он, повернулся и побежал внутрь корабля.
Внутри корабля, я почувствовал, ему стало очень плохо.
В горьком недоумении я вернулся в наш небесный город, повисший средь деревьев.
— Какие странные, — думал я, — какие нервные эти пришельцы.
В сумерки, когда я продолжил работу над своим сливово-апельсиновым ковром, снизу до меня долетело одно слово:
— Паук !
Но я сразу забыл о нем, потому что настала пора подняться на вершину города и ждать первого дуновения нового ветра с моря, сидеть там ночь напролет, среди моих друзей, в тишине и покое, наслаждаясь ароматом и прелестью этого ветерка.
Среди ночи я спросил у родительницы моих прекрасных детей:
— В чем же дело? Почему они боятся? Чего им бояться? Разве я не являюсь существом, наделенным добротой, тонким умом и дружелюбным характером?
Ответ был утвердительный.
— Тогда откуда эта дрожь, это болезненное отвращение, эти жестокие приступы?
— Быть может, это как-то связано с их наружностью, — сказала жена. — Я нахожу их необычными.
— Согласен.
— И странными.
— Да, конечно.
— И немного пугающими с виду. Глядя на них, я чувствую себя как-то неловко. Они так отличаются от нас.
— Подумай об этом хорошенько, рассмотри с точки зрения разума, и тогда подобные мысли исчезнут, — сказал я. — Это вопрос эстетики. Просто мы привыкли к самим себе. У нас восемь ног, у них всего четыре, две из которых не используются как ноги вовсе. Необычные, странные, порой неприятные — да, но я сразу же внес поправки с помощью разума. Наши эстетические представления могут изменяться.
— А их, возможно, нет. Может быть, им не нравится, как мы выглядим.
Я рассмеялся, услышав такое предположение.
— Что, пугаться всего лишь внешней видимости? Ерунда!
— Конечно, ты прав. Наверное, тут что-то другое.
— Хотелось бы мне знать, — сказал я. — Хотелось бы знать. Мне хотелось бы как-то их успокоить.
— Не думай об этом, — сказала жена. — Поднимается новый ветер. Слушай. Слушай.
На следующий день я взял нового капитана на прогулку по нашему городу. Мы разговаривали часами. Наши умы соприкоснулись. Он был врачевателем душ. Разумным существом. Менее разумным, чем мы, правда. Но не стоит судить об этом предвзято. Я и в самом деле нашел его существом, обладающим острым умом, хорошим чувством юмора, немалыми познаниями и почти без предрассудков. Однако на протяжении всего дня, пока мы гуляли по нашему качающемуся у небесной пристани городу, я чувствовал его внутреннюю дрожь, дрожь.
Но из вежливости я не стал снова поднимать эту тему.
Время от времени новый капитан глотал горсть таблеток.
— Что это за таблетки? — спросил я.
— От нервов, — быстро ответил он. — Всего-навсего.
Я носил его повсюду и, как мог часто, опускал его отдохнуть на какой-нибудь ветке дерева. Затем приходила пора отправляться дальше, и в первый раз, когда я прикоснулся к нему, он испуганно вздрогнул, а лицо его по-своему страшно исказилось.
— Мы ведь друзья, верно? — спросил я его участливо.
— Да, друзья. А что? — Он как будто впервые слышал меня. — Конечно. Друзья. Вы прекрасная раса. Это замечательный город.
Мы разговаривали об искусстве, о красоте, о времени, о дожде и о городе. Он не открывал глаз. Пока он не открывал глаз, мы прекрасно с ним ладили. Наш разговор привел его в волнение, он смеялся и был счастлив, восхищался моим умом и остроумием. Странно, теперь я вспоминаю, что и я лучше чувствовал себя с ним, когда смотрел на небо, а не на него. Любопытное замечание. Он, с закрытыми глазами рассуждающий о разуме, об истории, о прошедших войнах и о проблемах, и я, живо ему отвечающий.
Лишь когда он открыл глаза, в нем снова почти мгновенно появилась отчужденность. От этого мне стало грустно. По-видимому, ему тоже. Потому что он сразу закрыл глаза и продолжил разговор, и через минуту наши прежние отношения восстановились. Его дрожь прошла.
— Да, — произнес он, не открывая глаз, — мы и впрямь отличные друзья.
— Счастлив это слышать, — ответил я.
Я отнес его обратно к кораблю. Мы пожелали друг другу доброй ночи, только он опять дрожал и, вернувшись в корабль, не смог съесть свой ужин. Я знал это, поскольку разум мой был там. Я возвратился к своей семье, чувствуя воодушевление от проведенного с пользой для ума дня, которое, однако, было окрашено доселе неведомой мне печалью.
Мой рассказ подходит к концу. Корабль пробыл с нами еще неделю. Я виделся с капитаном каждый день. Мы провели изумительные часы, беседуя, при этом он всегда отворачивал лицо или закрывал глаза. «Наши миры могли бы неплохо поладить», — сказал он. Я согласился. Для великого духа дружбы нет преград. Я показывал город разным членам команды, но некоторых из них отчего-то настолько поражало увиденное, что я с извинениями возвращал их в шоковом состоянии обратно к космическому кораблю. Все они казались более худыми, чем когда приземлились. И всех их по ночам мучили кошмары. Поздно ночью, во тьме эти кошмары доносились до меня удушливым облаком.
Сейчас я опишу разговор между членами команды, который я услышал, мысленно присутствуя на корабле в последнюю ночь. Я запомнил его слово в слово, благодаря моей невероятной памяти, и теперь пишу эти слова, которые не имеют для меня никакого смысла, но, возможно, когда-нибудь будут что-то значить для моих потомков. Быть может, я немного нездоров. По какой-то причине я чувствую себя сегодня не совсем счастливо. Ибо этот корабль внизу по-прежнему наполнен мыслями о смерти и ужасом. Не знаю, что принесет с собой завтрашний день, но я, разумеется, не верю, что эти существа имеют намерение причинить нам вред. Несмотря на их мысли, столь мучительные и путаные. Тем не менее я запечатлею этот разговор в узорах ковра, на случай, если произойдет что-нибудь невероятное. Я спрячу этот ковер в лесу, в глубокой могиле, чтобы сохранить его для потомков. Итак, вот каким был этот разговор:
— Как мы поступим, капитан?
— С ними? С этими?
— С пауками, с пауками. Как мы поступим?
— Не знаю. Господи, я уже много думал об этом. Они настроены дружелюбно. Они обладают совершенным разумом. Они добрые. У них нет никакого злого умысла. Уверен, если мы захотим переселиться сюда, использовать их ископаемые, плавать по их морям, летать в их небе, они примут нас с любовью и милосердием.
— Мы все согласны, капитан.
— Но когда я думаю о том, чтобы привезти сюда жену и детей...
По его телу пробежала дрожь.
— Этого никогда не будет.
— Никогда.
Дрожь побежала по телам.
— Я не могу представить, что завтра мне снова придется выйти наружу. Еще один день в обществе этих тварей я не выдержу.
— Помнится, когда я был мальчишкой, этих пауков в сарае...
— Господи!
— Но мы же мужчины, а? Здоровые мужики. Нам что, слабо? Мы что, струсили?
— Не в этом дело. Это же инстинкт, эстетические представления, зови как хочешь. Вот ты лично пойдешь завтра говорить с этим Большим, с этим волосатым гигантом с восемью ногами, с этой махиной?
— Нет!
— Капитан все еще не может оправиться от шока. Никто из нас не притрагивается к еде. Что же будет с нашими детьми, с нашими женами, если даже мы такие слабаки?
— Но эти пауки хорошие. Они добрые. Они великодушные, они обладают всем, чего нам никогда не достичь. Они любят всех и каждого, и они любят нас. Они предлагают нам помощь. Они разрешают нам войти в их мир.
— И мы должны войти в него, по многим веским причинам, коммерческим и всем остальным.
— Они наши друзья!
— О боже, да.
И снова дрожь, дрожь, дрожь.
— Но у нас с ними никогда ничего не выйдет. Просто они не люди.
И вот я здесь, в ночном небе, передо мной почти законченный ковер. Я с нетерпением жду завтрашнего дня, когда капитан снова придет ко мне, и мы будем разговаривать с ним. Я с нетерпением жду, когда придут все эти добрые существа, которые находятся сейчас в таком смятении и непонятной тревоге, но со временем научатся любить и быть любимыми, научатся жить с нами и быть нам добрыми друзьями. Завтра мы с капитаном, я надеюсь, будем говорить о дожде, о небе, о цветах и о том, как это здорово, когда два существа понимают друг друга. Мой ковер готов. Я заканчиваю его последней цитатой на их языке, произнесенной голосами людей в корабле, голосами, которые доносит до меня ветер синей ночи. Голоса эти звучали уже спокойнее, словно смирившись с обстоятельствами, в них больше не было страха. Вот конец моей истории:
— Так вы решили, капитан?
— Нам остается только одно решение, сэр.
— Да. Только одно возможное решение.
— Он не ядовитый! — сказала жена.
— Все равно!
Муж вскочил с места, занес ногу и, весь дрожа, трижды топнул по ковру.
Он стоял и смотрел на мокрое пятно на полу.
Его дрожь прошла.
Все мои враги мертвы
All My Enemies Are Dead
2003
Переводчик: Ольга Акимова
На седьмой странице был некролог: «Тимоти Салливан. Компьютерный гений. 77 лет. Рак. Заупок. служба неофиц. Похороны в Сакраменто».
— О боже! — вскричал Уолтер Грипп. — Боже, ну вот, все кончено.
— Что кончено? — спросил я.
— Жить больше незачем. Читай, — Уолтер встряхнул газетой.
— Ну и что? — удивился я.
— Все мои враги мертвы.
— Аллилуйя! — засмеялся я. — И долго ты ждал, пока этот сукин сын...
— ...ублюдок.
— Хорошо, пока этот ублюдок откинет копыта? Так радуйся.
— Радуйся, черта с два. Теперь у меня нет причин, нет причин, чтобы жить.
— А это еще почему?
— Ты не понимаешь. Тим Салливан был настоящим сукиным сыном. Я ненавидел его всей душой, всеми потрохами, всем своим существом.
— Ну и что?
— Да ты, похоже, меня не слушаешь. С его смертью исчез огонь.
Лицо Уолтера побелело.
— Какой еще огонь, черт возьми?!
— Пламя, черт побори, в моей груди, в моей душе, сокровенный огонь. Он горел благодаря ему. Он заставлял меня идти вперед. Я ложился ночью спать счастливый от ненависти. Я просыпался по утрам, радуясь, что завтрак даст мне необходимые силы, необходимые, чтобы убивать и убивать его раз за разом, между обедом и ужином. А теперь он все испортил, он задул это пламя.
— Он нарочно сделал это с тобой? Нарочно умер, чтобы вывести тебя из себя?
— Можно сказать и так.
— Я так и сказал!
— Ладно, пойду в кровать, буду снова бередить свои раны.
— Не будь нюней, сядь, допой свой джин. Что это ты делаешь?
— Не видишь, стягиваю простыню. Может, это моя последняя ночь.
— Отойди от кровати, это глупо.
— Смерть — глупая штука, какой-нибудь инсульт — бах — и меня нет.
— Значит, он сделал это нарочно?
— Не стану валить на него. Просто у меня скверный характер. Позвони в морг, какой там у них ассортимент надгробий. Мне простую плиту, без ангелов. Ты куда?
— На улицу. Воздухом подышать.
— Вернешься, а меня, может, уже и не будет!
— Потерпишь, пока я поговорю с кем-нибудь, кто в здравом уме!
— С кем же это?
— С самим собой!
Я вышел постоять на солнышке.
«Быть такого не может», — думал я.
«Не может? — возразил я себе. — Иди, полюбуйся».
«Погоди. Что делать-то?»
«Не спрашивай меня, — ответило мое второе я. — Умрет он, умрем и мы. Нет работы — нет бабок. Поговорим о чем-нибудь другом. Это что, его записная книжка?»
«Точно».
«Полистай-ка, должен же там быть кто-то живой-здоровый».
«Ладно. Листаю. А, Б, В! Все мертвы!»
«Проверь на Г, Д, Е и Ж!»
«Мертвы!»
Я захлопнул книжку, словно дверь склепа.
Он прав: его друзья, враги... книга мертвых.
«Это же ярко, напиши об этом».
«Боже мой, ярко! Придумай хоть что-нибудь!»
«Погоди. Какие чувства ты испытываешь к нему сейчас? Точно! Вот и зацепка! Возвращаемся!»
Я приоткрыл дверь и просунул голову внутрь.
— Все еще умираешь?
— А ты как думал?
— Вот упрямый осел.
Я вошел в комнату и встал у него над душой.
— Хочешь, чтобы я заткнулся? — спросил Уолтер.
— Ты не осел. Конь с норовом. Подожди, мне надо собраться с мыслями, чтобы вывалить все разом.
— Жду, — произнес Уолтер. — Только давай поскорее, я уже отхожу.
— Если бы. Так вот, слушай!
— Отойди подальше, ты на меня дышишь.
— Ну это же не «рот-в-рот», просто проверка в реальных условиях: так вот, слушай внимательно!
Уолтер удивленно заморгал:
— И это говорит мой старый друг, мой закадычный дружбан?
По лицу его пробежала тень.
— Нет. Никакой я тебе не друг.
— Брось, это же ты, дружище! — широко улыбаясь, проговорил он.
— Раз уж ты собрался помирать, настала пора для исповеди.
— Так ведь это я должен исповедоваться.
— Но сначала я!
Уолтер закрыл глаза и помолчал.
— Выкладывай, — сказал он.
— Помнишь, в шестьдесят девятом была недостача наличных, ты еще тогда подумал, что Сэм Уиллис прихватил их с собой в Мексику?
— Конечно, Сэм, кто же еще.
— Нет, это был я.
— Как так?
— А так, — сказал я. — Моих рук дело. Сэм сбежал с какой-то цыпочкой. А я прикарманил бабки и свалил все на него! Это я!
— Ну, это не такой уж тяжкий грех, — произнес Уолтер. — Я тебя прощаю.
— Подожди, это еще не все.
— Жду, — улыбнувшись, спокойно сказал Уолтер.
— Насчет школьного выпускного в пятьдесят восьмом.
— Да, подпортили мне вечерок. Мне досталась Дика-Энн Фрисби. А я хотел Мэри-Джейн Карузо.
— И ты бы ее получил. Это я рассказал Мэри-Джейн про все твои приключения с бабами, перечислил ей все твои подвиги!
— Ты это сделал? — Уолтер вытаращил на меня глаза. — Так это за тобой она увивалась на выпускном?
— Точно.
Уолтер в упор посмотрел на меня, но потом отвел взгляд.
— Ладно, черт с ним, что было, то давно быльем поросло. У тебя все?
— Не совсем.
— О господи! Это становится интересно. Выкладывай.
Уолтер ткнул кулаком подушку и лег, приподнявшись на локте.
— Потом была Генриетта Джордан.
— Бог мой, Генриетта. Красотка. Потрясающее было лето.
— Благодаря мне оно для тебя закончилось.
— Что?!
— Она ведь бросила тебя, да? Сказала, что ее мать при смерти и ей надо быть подле мамочки.
— Ты что, сбежал с Генриеттой?
— Точно. Пункт следующий: помнишь, я заставил тебя продать в убыток акции «Айронворкс»? На следующей неделе я купил, когда они пошли на повышение.
— Ну, это не страшно, — терпеливо произнес Уолтер.
— Далее, — продолжал я, — Барселона, шестьдесят девятый, я пожаловался на мигрень, отправился спать пораньше и прихватил с собой Кристину Лопес!
— Я частенько на нее заглядывался.
— Ты повышаешь голос.
— Правда?
— Далее, твоя жена! Мы с ней наставили тебе рога.
— Рога ?
— Не раз и не два, а раз сорок тебя сделали!
— Замолчи!
Уолтер в бешенстве вцепился в одеяло.
— Раскрой уши! Пока ты был в Панаме, мы с Эбби оттягивались тут по полной!
— Я бы узнал об этом.
— С каких это пор мужья узнают о таких вещах? Помнишь ее винный тур в Прованс?
— Было дело.
— А вот и нет. Она была в Париже и пила шампанское из моих ботинок для гольфа!
— Из ботинок для гольфа?!
— Париж был нашим гольф-клубом! А мы — чемпионами мира! Потом Марокко!
— Но она там никогда не была!
— Была, очень даже была! Рим! Угадай, кто был ее гидом?! Токио! Стокгольм!
— Но ее родители сами были шведами!
— Я вручал ей Нобелевскую премию. Брюссель, Москва, Шанхай, Бостон, Каир, Осло, Денвер, Дейтон!
— Замолчи, о боже, замолчи! Замолчи!
Я замолчал и, как в старых фильмах, отошел к окну и закурил сигарету.
Мне было слышно, как Уолтер плачет. Я обернулся и увидел, что он сидит, свесив ноги с кровати, и слезы капают с его носа на пол.
— Ты сукин сын! — всхлипнул он.
— Точно.
— Ублюдок!
— В самом деле.
— Чудовище!
— Правда?
— Мой лучший друг! Я убью тебя!
— Сначала поймай!
— А потом воскрешу и снова убью!
— Что это ты делаешь?
— Вылезаю из кровати, черт возьми! А ну, иди сюда!
— Нетушки, — я открыл дверь и выглянул наружу. — Пока.
— Я убью тебя, даже если на это уйдут годы!
— Ха ! Послушайте-ка его — годы!
— Даже если на это уйдет целая вечность!
— Вечность! Это круто! Тада-да-дам!
— Стой, черт возьми!
Уолтер, шатаясь, подошел ко мне.
— Сукин сын!
— Точно!
— Ублюдок!
— Аллилуйя! С Новым годом!
— Что?
— Прозит! Твое здоровье! Кем я тебе давеча был?
— Другом?
— Да, другом!
Я рассмеялся смехом врача-терапевта.
— Сукин сын! — прокричал Уолтер.
— Он самый, точно, это я!
Я выскочил за дверь и улыбнулся.
— Он самый!
Дверь с грохотом захлопнулась.
2003
Переводчик: Ольга Акимова
На седьмой странице был некролог: «Тимоти Салливан. Компьютерный гений. 77 лет. Рак. Заупок. служба неофиц. Похороны в Сакраменто».
— О боже! — вскричал Уолтер Грипп. — Боже, ну вот, все кончено.
— Что кончено? — спросил я.
— Жить больше незачем. Читай, — Уолтер встряхнул газетой.
— Ну и что? — удивился я.
— Все мои враги мертвы.
— Аллилуйя! — засмеялся я. — И долго ты ждал, пока этот сукин сын...
— ...ублюдок.
— Хорошо, пока этот ублюдок откинет копыта? Так радуйся.
— Радуйся, черта с два. Теперь у меня нет причин, нет причин, чтобы жить.
— А это еще почему?
— Ты не понимаешь. Тим Салливан был настоящим сукиным сыном. Я ненавидел его всей душой, всеми потрохами, всем своим существом.
— Ну и что?
— Да ты, похоже, меня не слушаешь. С его смертью исчез огонь.
Лицо Уолтера побелело.
— Какой еще огонь, черт возьми?!
— Пламя, черт побори, в моей груди, в моей душе, сокровенный огонь. Он горел благодаря ему. Он заставлял меня идти вперед. Я ложился ночью спать счастливый от ненависти. Я просыпался по утрам, радуясь, что завтрак даст мне необходимые силы, необходимые, чтобы убивать и убивать его раз за разом, между обедом и ужином. А теперь он все испортил, он задул это пламя.
— Он нарочно сделал это с тобой? Нарочно умер, чтобы вывести тебя из себя?
— Можно сказать и так.
— Я так и сказал!
— Ладно, пойду в кровать, буду снова бередить свои раны.
— Не будь нюней, сядь, допой свой джин. Что это ты делаешь?
— Не видишь, стягиваю простыню. Может, это моя последняя ночь.
— Отойди от кровати, это глупо.
— Смерть — глупая штука, какой-нибудь инсульт — бах — и меня нет.
— Значит, он сделал это нарочно?
— Не стану валить на него. Просто у меня скверный характер. Позвони в морг, какой там у них ассортимент надгробий. Мне простую плиту, без ангелов. Ты куда?
— На улицу. Воздухом подышать.
— Вернешься, а меня, может, уже и не будет!
— Потерпишь, пока я поговорю с кем-нибудь, кто в здравом уме!
— С кем же это?
— С самим собой!
Я вышел постоять на солнышке.
«Быть такого не может», — думал я.
«Не может? — возразил я себе. — Иди, полюбуйся».
«Погоди. Что делать-то?»
«Не спрашивай меня, — ответило мое второе я. — Умрет он, умрем и мы. Нет работы — нет бабок. Поговорим о чем-нибудь другом. Это что, его записная книжка?»
«Точно».
«Полистай-ка, должен же там быть кто-то живой-здоровый».
«Ладно. Листаю. А, Б, В! Все мертвы!»
«Проверь на Г, Д, Е и Ж!»
«Мертвы!»
Я захлопнул книжку, словно дверь склепа.
Он прав: его друзья, враги... книга мертвых.
«Это же ярко, напиши об этом».
«Боже мой, ярко! Придумай хоть что-нибудь!»
«Погоди. Какие чувства ты испытываешь к нему сейчас? Точно! Вот и зацепка! Возвращаемся!»
Я приоткрыл дверь и просунул голову внутрь.
— Все еще умираешь?
— А ты как думал?
— Вот упрямый осел.
Я вошел в комнату и встал у него над душой.
— Хочешь, чтобы я заткнулся? — спросил Уолтер.
— Ты не осел. Конь с норовом. Подожди, мне надо собраться с мыслями, чтобы вывалить все разом.
— Жду, — произнес Уолтер. — Только давай поскорее, я уже отхожу.
— Если бы. Так вот, слушай!
— Отойди подальше, ты на меня дышишь.
— Ну это же не «рот-в-рот», просто проверка в реальных условиях: так вот, слушай внимательно!
Уолтер удивленно заморгал:
— И это говорит мой старый друг, мой закадычный дружбан?
По лицу его пробежала тень.
— Нет. Никакой я тебе не друг.
— Брось, это же ты, дружище! — широко улыбаясь, проговорил он.
— Раз уж ты собрался помирать, настала пора для исповеди.
— Так ведь это я должен исповедоваться.
— Но сначала я!
Уолтер закрыл глаза и помолчал.
— Выкладывай, — сказал он.
— Помнишь, в шестьдесят девятом была недостача наличных, ты еще тогда подумал, что Сэм Уиллис прихватил их с собой в Мексику?
— Конечно, Сэм, кто же еще.
— Нет, это был я.
— Как так?
— А так, — сказал я. — Моих рук дело. Сэм сбежал с какой-то цыпочкой. А я прикарманил бабки и свалил все на него! Это я!
— Ну, это не такой уж тяжкий грех, — произнес Уолтер. — Я тебя прощаю.
— Подожди, это еще не все.
— Жду, — улыбнувшись, спокойно сказал Уолтер.
— Насчет школьного выпускного в пятьдесят восьмом.
— Да, подпортили мне вечерок. Мне досталась Дика-Энн Фрисби. А я хотел Мэри-Джейн Карузо.
— И ты бы ее получил. Это я рассказал Мэри-Джейн про все твои приключения с бабами, перечислил ей все твои подвиги!
— Ты это сделал? — Уолтер вытаращил на меня глаза. — Так это за тобой она увивалась на выпускном?
— Точно.
Уолтер в упор посмотрел на меня, но потом отвел взгляд.
— Ладно, черт с ним, что было, то давно быльем поросло. У тебя все?
— Не совсем.
— О господи! Это становится интересно. Выкладывай.
Уолтер ткнул кулаком подушку и лег, приподнявшись на локте.
— Потом была Генриетта Джордан.
— Бог мой, Генриетта. Красотка. Потрясающее было лето.
— Благодаря мне оно для тебя закончилось.
— Что?!
— Она ведь бросила тебя, да? Сказала, что ее мать при смерти и ей надо быть подле мамочки.
— Ты что, сбежал с Генриеттой?
— Точно. Пункт следующий: помнишь, я заставил тебя продать в убыток акции «Айронворкс»? На следующей неделе я купил, когда они пошли на повышение.
— Ну, это не страшно, — терпеливо произнес Уолтер.
— Далее, — продолжал я, — Барселона, шестьдесят девятый, я пожаловался на мигрень, отправился спать пораньше и прихватил с собой Кристину Лопес!
— Я частенько на нее заглядывался.
— Ты повышаешь голос.
— Правда?
— Далее, твоя жена! Мы с ней наставили тебе рога.
— Рога ?
— Не раз и не два, а раз сорок тебя сделали!
— Замолчи!
Уолтер в бешенстве вцепился в одеяло.
— Раскрой уши! Пока ты был в Панаме, мы с Эбби оттягивались тут по полной!
— Я бы узнал об этом.
— С каких это пор мужья узнают о таких вещах? Помнишь ее винный тур в Прованс?
— Было дело.
— А вот и нет. Она была в Париже и пила шампанское из моих ботинок для гольфа!
— Из ботинок для гольфа?!
— Париж был нашим гольф-клубом! А мы — чемпионами мира! Потом Марокко!
— Но она там никогда не была!
— Была, очень даже была! Рим! Угадай, кто был ее гидом?! Токио! Стокгольм!
— Но ее родители сами были шведами!
— Я вручал ей Нобелевскую премию. Брюссель, Москва, Шанхай, Бостон, Каир, Осло, Денвер, Дейтон!
— Замолчи, о боже, замолчи! Замолчи!
Я замолчал и, как в старых фильмах, отошел к окну и закурил сигарету.
Мне было слышно, как Уолтер плачет. Я обернулся и увидел, что он сидит, свесив ноги с кровати, и слезы капают с его носа на пол.
— Ты сукин сын! — всхлипнул он.
— Точно.
— Ублюдок!
— В самом деле.
— Чудовище!
— Правда?
— Мой лучший друг! Я убью тебя!
— Сначала поймай!
— А потом воскрешу и снова убью!
— Что это ты делаешь?
— Вылезаю из кровати, черт возьми! А ну, иди сюда!
— Нетушки, — я открыл дверь и выглянул наружу. — Пока.
— Я убью тебя, даже если на это уйдут годы!
— Ха ! Послушайте-ка его — годы!
— Даже если на это уйдет целая вечность!
— Вечность! Это круто! Тада-да-дам!
— Стой, черт возьми!
Уолтер, шатаясь, подошел ко мне.
— Сукин сын!
— Точно!
— Ублюдок!
— Аллилуйя! С Новым годом!
— Что?
— Прозит! Твое здоровье! Кем я тебе давеча был?
— Другом?
— Да, другом!
Я рассмеялся смехом врача-терапевта.
— Сукин сын! — прокричал Уолтер.
— Он самый, точно, это я!
Я выскочил за дверь и улыбнулся.
— Он самый!
Дверь с грохотом захлопнулась.
В Париж, скорей в Париж!
Where's My Hat, What's My Hurry
2003
Переводчик: Ольга Акимова
[Оригинальное название рассказа — «Where's My Hat, What's My Hurry?» — представляет собой перефразированную цитату из фильма Фрэнка Капры «Эта замечательная жизнь»]
— Скажи, Альма, когда мы в последний раз были в Париже? — спросил он.
— Господи, Карл, — удивилась Альма, — ты что, не помнишь? Всего два года назад.
— Ах, да, — сказал Карл и записал в блокноте. — В две тысячи втором. — Он снова поднял глаза. — А перед этим, Альма?
— В две тысячи первом, разумеется.
— Да, да, в две тысячи первом. А до этого был двухтысячный.
— Как можно забыть Миллениум?
— На самом деле это был еще не Миллениум.
— Люди не могут ждать. Они отпраздновали годом раньше.
— Ах, этот праздник годом раньше, ах, этот Париж. В двухтысячном.
Он снова записал.
Она бегло взглянула в его блокнот и наклонилась вперед.
— Что это ты делаешь?
— Вспоминаю, воскрешаю в памяти Париж. Сколько раз мы там были.
— Как мило.
Она с улыбкой откинулась в кресле.
— Не обязательно. Где мы были в девяносто девятом? Кажется, я припоминаю...
— Свадьба Джейн. Выпускной у Сэма. Тот год мы пропустили.
— Пропустили Париж в девяносто девятом. Надо же.
Он вычеркнул строку против этой даты.
— Мы были там в девяносто восьмом, девяносто седьмом, девяносто шестом.
Она трижды кивнула.
Он продолжал перечислять годы, пока не дошел до восемьдесят третьего.
Она продолжала кивать.
Он записал даты, затем долгое время глядел на свои записи.
Затем внес какие-то уточнения и приписал несколько замечаний против некоторых дат, после чего какое-то время сидел в задумчивости.
В конце концов он взял телефонную трубку н набрал номер. Услышав ответ на том конце провода, он произнес:
— «Арагон трэвел»? Мне нужно два билета, один на мое имя, другой без имени, на сегодня, пятичасовой рейс в Париж компании «Юнайтед». Был бы очень признателен, если бы вы перезвонили мне как можно скорее.
Он назвал свое имя и номер кредитной карты.
И положил трубку.
— В Париж? — удивленно спросила жена. — Ты не предупреждал меня. У меня нет времени.
— Просто я принял это решение несколько минут назад.
— Вот так просто? Однако...
— Ты что, не слышала? Один билет на мое имя. И один без имени. Имя еще надо вписать.
— Но...
— Ты не едешь.
— Но ты заказал два билета...
— Имя и желающий поехать найдутся.
— Желающий?
— Я позвоню нескольким людям.
— Но если бы ты только подождал двадцать четыре часа...
— Я не могу ждать. Я ждал двадцать лет.
— Двадцать лет?
Он снова застучал по кнопкам телефона. Далеко-далеко, на том конце, зазвонил телефон, послышался тонкий мелодичный голос.
— Эстель? — проговорил он. — Это Карл. Знаю, все это весьма неожиданно и глупо, но скажи, у тебя есть непросроченный паспорт? Есть. Хорошо... — Он засмеялся. — Как ты смотришь на то, чтобы полететь сегодня пятичасовым вечерним рейсом в Париж? — Он замолчал и слушал. — Без шуток. Я серьезно. Париж, десять ночей. Тот же номер. Та же кровать. Ты и я. Десять ночей, все расходы беру на себя. — Он снова стал слушать, кивая и закрыв глаза. — Да. Да. Да, понимаю. Ладно, ничего. Я понимаю. Попытка не пытка. Может, в следующий раз. Ладно, я понимаю. Я вполне принимаю твой отказ. Конечно. Пока.
Он повесил трубку и долго смотрел на телефон.
— Это была Эстель.
— Я слышала.
— Она не может. Ничего личного.
— А похоже, как раз наоборот.
— Ничего, подожди.
— Я жду.
Он снова набрал номер. Ответил другой, еще более высокий голос.
— Анджела? Это Карл. Это, конечно, безумие, но ты не могла бы встретиться со мной в самолете «Юнайтед эрлайнз» сегодня в пять? Небольшая прогулка налегке, конечная точка — Париж, десять ночей, шампанское и постельные беседы. Снимем номер на двоих. Ты и я.
Голос в трубке что-то прощебетал.
— Я понимаю это как «да». Отлично!
Он повесил трубку и едва не рассмеялся.
— Это была Анджела, — с сияющей улыбкой возвестил он.
— Я догадалась.
— Не спорь.
— Счастливый турист. А теперь, может, все-таки...
— Подожди.
Он вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с очень маленьким чемоданом в руке, засовывая бумажник и паспорт во внутренний карман своего пиджака.
Он стоял, покачиваясь и смеясь, перед своей женой.
— А теперь, — проговорила она. — Ты объяснишь?
— Да.
Он протянул ей список, сделанный им десять минут назад.
— С тысяча девятьсот восьмидесятого по две тысячи второй, — сказал он. — Все наши поездки в Париж, верно?
Она взглянула на список.
— Верно. И что же?
— Каждый раз мы были во Франции вместе, так?
— Да, все время вместе. — Она снова пробежала глазами список. — Но я не понимаю...
— И никогда не понимала. Скажи, ты помнишь, сколько раз за все наши поездки в Париж мы с тобой занимались там любовью?
— Странный вопрос.
— Ничуть не странный. Так сколько?
Она пристально изучила список, словно там был ответ.
— Не думаешь же ты, что я назову тебе точные даты.
— Нет, — сказал он, — потому что ты и не сможешь их назвать.
— Не смогу?..
— Даже если очень постараешься.
— Наверняка...
— Нет, не «наверняка», потому что ни разу за все ночи в Париже, городе любви, ни единого раза мы не занимались любовью!
— Наверняка что-то было...
— Нет, ни разу. Ты забыла. А я помню. Я вспомнил все. Ни разу, ни единого раза ты не позвала меня к себе в постель.
Наступило долгое молчание, она разглядывала список и в конце концов выронила его из рук. Она даже не взглянула на мужа.
— Ну что, теперь ты вспомнила? — поинтересовался он.
Она молча кивнула.
— Разве это не грустно? — спросил он.
Она снова кивнула, не произнося ни слова.
— Помнишь тот прекрасный фильм, который мы смотрели давным-давно, где Грета Гарбо и Мелвин Дуглас в Париже взглянули на часы, было почти двенадцать, и он говорит: «О, Ниночка, Ниночка, большая и маленькая стрелки почти соединились. Почти соединились, и через мгновение одна половина Парижа будет заниматься любовью с другой половиной. Ниночка, Ниночка». [Из фильма Эрнста Любича «Ниночка» (1939)]
Жена кивнула, и на ее глазах показались слезы.
Он подошел к двери, открыл ее и сказал:
— Ты понимаешь теперь, почему я должен ехать? Потому что через год я, возможно, буду уже слишком стар, а может, меня вообще уже не будет.
— Никогда не поздно... — начала она.
— Для нас — слишком поздно. Двадцать лет в Париже — слишком поздно. Двадцать недель и двадцать возможных ночей четырнадцатого июля. Дней взятия Бастилии и тому подобное — слишком поздно. Боже, как грустно. Я готов был разрыдаться. Но вот в этом году я это сделал. Прощай.
— Прощай, — прошептала она.
Он открыл дверь и остановился на пороге, глядя в будущее.
— О, Ниночка, Ниночка, — прошептал он и вышел, осторожно и без стука прикрыв за собой дверь.
Словно отброшенная этим звуком, жена рухнула в кресло.
2003
Переводчик: Ольга Акимова
[Оригинальное название рассказа — «Where's My Hat, What's My Hurry?» — представляет собой перефразированную цитату из фильма Фрэнка Капры «Эта замечательная жизнь»]
— Скажи, Альма, когда мы в последний раз были в Париже? — спросил он.
— Господи, Карл, — удивилась Альма, — ты что, не помнишь? Всего два года назад.
— Ах, да, — сказал Карл и записал в блокноте. — В две тысячи втором. — Он снова поднял глаза. — А перед этим, Альма?
— В две тысячи первом, разумеется.
— Да, да, в две тысячи первом. А до этого был двухтысячный.
— Как можно забыть Миллениум?
— На самом деле это был еще не Миллениум.
— Люди не могут ждать. Они отпраздновали годом раньше.
— Ах, этот праздник годом раньше, ах, этот Париж. В двухтысячном.
Он снова записал.
Она бегло взглянула в его блокнот и наклонилась вперед.
— Что это ты делаешь?
— Вспоминаю, воскрешаю в памяти Париж. Сколько раз мы там были.
— Как мило.
Она с улыбкой откинулась в кресле.
— Не обязательно. Где мы были в девяносто девятом? Кажется, я припоминаю...
— Свадьба Джейн. Выпускной у Сэма. Тот год мы пропустили.
— Пропустили Париж в девяносто девятом. Надо же.
Он вычеркнул строку против этой даты.
— Мы были там в девяносто восьмом, девяносто седьмом, девяносто шестом.
Она трижды кивнула.
Он продолжал перечислять годы, пока не дошел до восемьдесят третьего.
Она продолжала кивать.
Он записал даты, затем долгое время глядел на свои записи.
Затем внес какие-то уточнения и приписал несколько замечаний против некоторых дат, после чего какое-то время сидел в задумчивости.
В конце концов он взял телефонную трубку н набрал номер. Услышав ответ на том конце провода, он произнес:
— «Арагон трэвел»? Мне нужно два билета, один на мое имя, другой без имени, на сегодня, пятичасовой рейс в Париж компании «Юнайтед». Был бы очень признателен, если бы вы перезвонили мне как можно скорее.
Он назвал свое имя и номер кредитной карты.
И положил трубку.
— В Париж? — удивленно спросила жена. — Ты не предупреждал меня. У меня нет времени.
— Просто я принял это решение несколько минут назад.
— Вот так просто? Однако...
— Ты что, не слышала? Один билет на мое имя. И один без имени. Имя еще надо вписать.
— Но...
— Ты не едешь.
— Но ты заказал два билета...
— Имя и желающий поехать найдутся.
— Желающий?
— Я позвоню нескольким людям.
— Но если бы ты только подождал двадцать четыре часа...
— Я не могу ждать. Я ждал двадцать лет.
— Двадцать лет?
Он снова застучал по кнопкам телефона. Далеко-далеко, на том конце, зазвонил телефон, послышался тонкий мелодичный голос.
— Эстель? — проговорил он. — Это Карл. Знаю, все это весьма неожиданно и глупо, но скажи, у тебя есть непросроченный паспорт? Есть. Хорошо... — Он засмеялся. — Как ты смотришь на то, чтобы полететь сегодня пятичасовым вечерним рейсом в Париж? — Он замолчал и слушал. — Без шуток. Я серьезно. Париж, десять ночей. Тот же номер. Та же кровать. Ты и я. Десять ночей, все расходы беру на себя. — Он снова стал слушать, кивая и закрыв глаза. — Да. Да. Да, понимаю. Ладно, ничего. Я понимаю. Попытка не пытка. Может, в следующий раз. Ладно, я понимаю. Я вполне принимаю твой отказ. Конечно. Пока.
Он повесил трубку и долго смотрел на телефон.
— Это была Эстель.
— Я слышала.
— Она не может. Ничего личного.
— А похоже, как раз наоборот.
— Ничего, подожди.
— Я жду.
Он снова набрал номер. Ответил другой, еще более высокий голос.
— Анджела? Это Карл. Это, конечно, безумие, но ты не могла бы встретиться со мной в самолете «Юнайтед эрлайнз» сегодня в пять? Небольшая прогулка налегке, конечная точка — Париж, десять ночей, шампанское и постельные беседы. Снимем номер на двоих. Ты и я.
Голос в трубке что-то прощебетал.
— Я понимаю это как «да». Отлично!
Он повесил трубку и едва не рассмеялся.
— Это была Анджела, — с сияющей улыбкой возвестил он.
— Я догадалась.
— Не спорь.
— Счастливый турист. А теперь, может, все-таки...
— Подожди.
Он вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с очень маленьким чемоданом в руке, засовывая бумажник и паспорт во внутренний карман своего пиджака.
Он стоял, покачиваясь и смеясь, перед своей женой.
— А теперь, — проговорила она. — Ты объяснишь?
— Да.
Он протянул ей список, сделанный им десять минут назад.
— С тысяча девятьсот восьмидесятого по две тысячи второй, — сказал он. — Все наши поездки в Париж, верно?
Она взглянула на список.
— Верно. И что же?
— Каждый раз мы были во Франции вместе, так?
— Да, все время вместе. — Она снова пробежала глазами список. — Но я не понимаю...
— И никогда не понимала. Скажи, ты помнишь, сколько раз за все наши поездки в Париж мы с тобой занимались там любовью?
— Странный вопрос.
— Ничуть не странный. Так сколько?
Она пристально изучила список, словно там был ответ.
— Не думаешь же ты, что я назову тебе точные даты.
— Нет, — сказал он, — потому что ты и не сможешь их назвать.
— Не смогу?..
— Даже если очень постараешься.
— Наверняка...
— Нет, не «наверняка», потому что ни разу за все ночи в Париже, городе любви, ни единого раза мы не занимались любовью!
— Наверняка что-то было...
— Нет, ни разу. Ты забыла. А я помню. Я вспомнил все. Ни разу, ни единого раза ты не позвала меня к себе в постель.
Наступило долгое молчание, она разглядывала список и в конце концов выронила его из рук. Она даже не взглянула на мужа.
— Ну что, теперь ты вспомнила? — поинтересовался он.
Она молча кивнула.
— Разве это не грустно? — спросил он.
Она снова кивнула, не произнося ни слова.
— Помнишь тот прекрасный фильм, который мы смотрели давным-давно, где Грета Гарбо и Мелвин Дуглас в Париже взглянули на часы, было почти двенадцать, и он говорит: «О, Ниночка, Ниночка, большая и маленькая стрелки почти соединились. Почти соединились, и через мгновение одна половина Парижа будет заниматься любовью с другой половиной. Ниночка, Ниночка». [Из фильма Эрнста Любича «Ниночка» (1939)]
Жена кивнула, и на ее глазах показались слезы.
Он подошел к двери, открыл ее и сказал:
— Ты понимаешь теперь, почему я должен ехать? Потому что через год я, возможно, буду уже слишком стар, а может, меня вообще уже не будет.
— Никогда не поздно... — начала она.
— Для нас — слишком поздно. Двадцать лет в Париже — слишком поздно. Двадцать недель и двадцать возможных ночей четырнадцатого июля. Дней взятия Бастилии и тому подобное — слишком поздно. Боже, как грустно. Я готов был разрыдаться. Но вот в этом году я это сделал. Прощай.
— Прощай, — прошептала она.
Он открыл дверь и остановился на пороге, глядя в будущее.
— О, Ниночка, Ниночка, — прошептал он и вышел, осторожно и без стука прикрыв за собой дверь.
Словно отброшенная этим звуком, жена рухнула в кресло.
Метки: рассказ
Мафиозная бетономешалка
The Mafioso Cement-Mixing Machine
2003
Переводчик: Ольга Акимова
Бёрнем Вуд — его настоящего имени я никогда не знал — провел меня в свой потрясающий гараж, который он превратил в мастерскую-библиотеку.
На полках стояло полное собрание сочинений Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, в переплетах из дорогой кожи, с золотыми эполетами.
Руки у меня так и чесались, когда я разглядывал эту невероятную коллекцию, бывшую частью задуманного им литературного эксперимента.
Бёрнем Вуд повернулся спиной к своей изумительной библиотеке, подмигнул мне и указал на дальний угол своего огромного гаража.
— Вон там! — произнес он. — Это моя ироничная машина с престранным названием. Что скажешь?
— Выглядит, как одна из тех дур, что каждые десять секунд вращаются вокруг своей оси, перемешивая жидкий цемент, пока его везут к месту заливки новой дороги, — без особого восторга заметил я.
— Прямо в точку! — ответил Бёрнем Вуд. — Это моя Мафиозная Бетономешалка. Оглянись вокруг. Между ней и этой библиотекой есть некая связь.
Я взглянул на книги, но никакой связи не обнаружил. Бёрнем Вуд похлопал по боку своей машины, которая стояла, урча, как большой серый слон. Мафиозная машина вздрогнула и замерла.
— Эта мысль осенила меня, — продолжал Бёрнем Вуд, — однажды ночью, когда по безлюдной улице мимо меня на большой скорости пронеслась бетономешалка. Я подумал: а что, если она торопится замешать бетонные башмаки для обреченных на смерть итальянских гангстеров. Я посмеялся, но мыслишка засела во мне и много месяцев спустя разбудила среди ночи. Мне пришлось соединить свою библиотеку в одно целое с этим гигантским монстром, и я нашел, как мне думается, способ отправить этого бетонного мастодонта в прошлое.
Я обошел кругом это огромное серое чудовище, ворочавшееся и вздыхавшее, поворачивающееся и готовое отправиться в путь.
— Мафиозная Бетономешалка? — переспросил я. — Как это, объясни.
Бёрнем Вуд пробежал рукой по томам Скотта Фицджеральда на полке и дал мне один из них.
Я открыл книгу.
— «Последний магнат» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Его последний роман. Он не успел закончить его.
— Теперь смотри сюда, — Бёрнем Вуд погладил бока своей гигантской машины. — Сказать тебе, что внутри? Все секунды, минуты, часы, дни, недели, месяцы и годы времени, минувшего пятьдесят лет назад. Сейчас мы запустим эти часы и дни, чтобы дать Скотти еще немного времени для завершения его романа. Он должен был стать его лучшей книгой, но тут завелась эта старая заезженная пластинка, которая играла темными ночами, когда мы перепивались вусмерть.
— Ну и, — допытывался я, — как ты собираешься это сделать?
Бёрнем Вуд вытащил список.
— Читай. Вот пункты, через которые проследует моя машина, чтобы выполнить свою работу.
Я изумленно посмотрел на список и начал читать.
— Б. П. Шульберг — «Парамаунт», верно?
— Верно.
— Ирвинг Тальберг — «Метро-Голдвин-Майер»? Дэррил Занук — «Фокс»?
— Именно так.
— Ты что, собираешься посетить всех этих людей?
— Да.
— У тебя тут директора различных студий, продюсеры, шлюхи, с которыми он один раз переспал, бармены со всех концов света. Что ты собираешься с ними делать?
— Попробую их расшевелить, дам взятку, а если необходимо, отлуплю хорошенько.
— А как насчет Ирвинга Тальберга? Он ведь умер в тридцать шестом.
— А если б протянул подольше, он мог бы оказать положительное влияние на Скотти.
— И что же ты собираешься делать с мертвецом?
— Когда Тальберг умер, на свете еще не существовало сульфаниламида. Я хочу пробраться к нему в больничную палату за неделю до его смерти и дать ему лекарства, которые, возможно, вылечат его и позволят ему вернуться на следующий год в «MGM». Он наверняка предложит Скотти что-нибудь получше, чем та работа, которую они ему давали.
— Ничего себе списочек, — сказал я. — Ты говоришь так, будто собираешься двигать этими людьми, как пешками.
Бёрнем Вуд показал мне пачку стодолларовых бумажек.
— Я намерен раздать эту пачечку. Возможно, некоторые из этих тузов окажутся сговорчивыми. Встань поближе. Слушай.
Я подошел вплотную к огромной рокочущей машине. Изнутри до меня доносились далекие крики и звуки выстрелов.
— Похоже на революцию, — сказал я.
— Взятие Бастилии, — отозвался Бёрнем Вуд.
— Как она там оказалась?
— Фильм «Мария-Антуанетта», студия «MGM». Фицджеральд работал над ним.
— Господи, ну конечно. И зачем ему понадобилось писать такое?
— Он обожал кино, но еще больше он обожал деньги. Слушай дальше.
На сей раз выстрелы были громче, и когда обстрел прекратился, я сказал:
— «Три товарища». Германия, «MGM», тридцать шестой год.
Бёрнем Вуд кивнул.
Потом послышался заливистый, многоголосый женский смех. Когда он затих, я сказал:
— «Женщины» с Нормой Ширер и Розалиндой Рассел, «MGM», тридцать девятый год.
Бёрнем Вуд снова кивнул.
Затем опять послышались раскаты хохота и громкая музыка. Я по памяти называл имена, которые помнил по старым киножурналам.
— «Одержимость» с Джоан Кроуфорд. «Мадам Кюри» с Грир Гарсон, сценарий Хаксли и Скотта Фицджеральда. Боже мой, — продолжал я. — Зачем он возился со всем этим и как все эти звуки оказались в утробе твоей машины?
— Я их рву на части, я рву сценарии. И все это кучей перемешано внутри. «Алмаз величиной с отель «Риц»«, «По эту сторону рая», «Ночь нежна». Все там. Если перемешать весь хлам с действительно хорошими вещами, у тебя появляется шанс проложить новую дорогу в прошлом, чтобы создать новое будущее.
Я перечел список.
— Тут имена продюсеров, режиссеров и соавторов-сценаристов за несколько лет; некоторые из «MGM», другие из «Парамаунт», но больше из Нью-Йорка лета тридцать девятого. Что в итоге?
Я взглянул на Бёрнема Вуда и увидел, что тот прямо-таки дрожит от предвкушения, глядя на свою машину.
— Я собираюсь отправиться в прошлое со своей метафорической бетономешалкой, залить в цементные ботфорты всех этих идиотов, переправить их к какому-нибудь океану вечности и бросить их всех туда. Я расчищу дорогу для Скотти, подарю ему драгоценное Время, чтобы в конце концов — молю тебя, Господи — «Последний магнат» был дописан, завершен и опубликован.
— Никто не сможет этого сделать!
— Я смогу — или погибну. Я буду выуживать каждого из них, по одному, к определенные дни в течение всех этих лет. Я буду похищать их из привычного круга и переносить в другие города и в другие годы, где им придется пробиваться заново, на ощупь, забыв про то, откуда они взялись, и про то дурацкое ярмо, которое они повесили на Скотти.
Я задумался, закрыв глаза.
— Боже правый, это напоминает мне фильм Джорджа Арлисса, который я видел в детстве: «Человек, который играл в Бога».
Бёрнем Вуд тихонько засмеялся:
— Джордж Арлисс, пожалуй. Я действительно ощущаю себя немножко Создателем. Я замахнулся на роль Спасителя нашего дорогого, пьяного, непутевого, ребячливого Фицджеральда.
Он снова погладил машину, и та задрожала и вздохнула в ответ. Я почти мог уловить завывания кружащегося внутри вихря лет.
— Пора, — сказал Бёрнем Вуд. — Сейчас я заберусь внутрь, поверну реостаты и осуществлю собственное исчезновение. Через час зайди в ближайший книжный магазин или проверь книги у меня на полке и посмотри, изменилось ли что-нибудь. Вернусь я или нет, не знаю, я могу застрять в каком-нибудь далеком году в прошлом. А могу потеряться во времени, как те люди, которых я собираюсь похитить.
— Надеюсь, ты не примешь мои слова близко к сердцу, — сказал я, — но не думаю, что ты сможешь вмешаться в течение времени, как бы страстно тебе ни хотелось стать соиздателем последней книги Фицджеральда.
Бёрнем Вуд отрицательно покачал головой.
— Я много ночей лежал в кровати и с трепетом думал о том, как умерли многие из моих любимых писателей. Бедолага Мелвилл, доходяга По, Хемингуэй, который должен был погибнуть в том самолете, разбившемся над Африкой, но в нем всего лишь погиб отличный писатель. С ними я ничего не могу поделать, но здесь, на расстоянии пушечного выстрела от Голливуда, я должен попробовать. Вот так.
Бёрнем Вуд размял пальцы, протянул руку и пожал мою.
— Пожелай мне удачи.
— Удачи, — сказал я. — Я могу как-то остановить тебя?
— Не надо, — ответил он. — Вот этот большой американский слон будет переваривать в своих кишках не цемент, а время: часы, дни и годы — хитроумный агрегат.
Он залез в свою Мафиозную Бетономешалку, что-то настучал на компьютерной клавиатуре, затем повернулся и испытующе посмотрел на меня.
— Что ты должен сделать через час? — спросил он.
— Купить новый экземпляр «Последнего магната», — ответил я.
— Молодец! — прокричал Бёрнем Вуд. — А теперь отойди. Берегись, сейчас будет трясти!
— Это из «Облика грядущего», верно?
— Герберт Уэллс, — Бёрнем Вуд рассмеялся. — Берегись, сейчас будет трясти!
Крышка люка плотно защелкнулась. Огромная Мафиозная Бетономешалка заурчала, поворачивая вспять годы, и внезапно гараж опустел.
Я долго ждал, надеясь, что новый толчок заставит гигантского серого зверя вынырнуть из ниоткуда, но в гараже было по-прежнему пусто.
Через час в книжном магазине я спросил нужную книгу.
Продавец, дал мне томик «Последнего магната».
Я открыл его и пролистнул страницы.
Громкий крик сорвался с моих изумленных уст.
— Он сделал это! — кричал я. — Он сделал это! Здесь на пятьдесят страниц больше, и конец совсем не тот, что я читал, когда книга вышла много лет назад. Он сделал это, о боже, он сделал это!
Слезы брызнули у меня из глаз.
— С вас двадцать четыре доллара и пятьдесят центов, — произнес продавец. — Что с вами?
— Вам не понять, — ответил я. — А вот я понимаю и благословляю Бёрнема Вуда.
— Кто это?
— Человек, который играл в Бога, — ответил я.
Жгучие слезы снова навернулись на глаза, я прижал книгу к своему сердцу и вышел из магазина, бормоча: «О да, человек, который играл в Бога».
2003
Переводчик: Ольга Акимова
Бёрнем Вуд — его настоящего имени я никогда не знал — провел меня в свой потрясающий гараж, который он превратил в мастерскую-библиотеку.
На полках стояло полное собрание сочинений Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, в переплетах из дорогой кожи, с золотыми эполетами.
Руки у меня так и чесались, когда я разглядывал эту невероятную коллекцию, бывшую частью задуманного им литературного эксперимента.
Бёрнем Вуд повернулся спиной к своей изумительной библиотеке, подмигнул мне и указал на дальний угол своего огромного гаража.
— Вон там! — произнес он. — Это моя ироничная машина с престранным названием. Что скажешь?
— Выглядит, как одна из тех дур, что каждые десять секунд вращаются вокруг своей оси, перемешивая жидкий цемент, пока его везут к месту заливки новой дороги, — без особого восторга заметил я.
— Прямо в точку! — ответил Бёрнем Вуд. — Это моя Мафиозная Бетономешалка. Оглянись вокруг. Между ней и этой библиотекой есть некая связь.
Я взглянул на книги, но никакой связи не обнаружил. Бёрнем Вуд похлопал по боку своей машины, которая стояла, урча, как большой серый слон. Мафиозная машина вздрогнула и замерла.
— Эта мысль осенила меня, — продолжал Бёрнем Вуд, — однажды ночью, когда по безлюдной улице мимо меня на большой скорости пронеслась бетономешалка. Я подумал: а что, если она торопится замешать бетонные башмаки для обреченных на смерть итальянских гангстеров. Я посмеялся, но мыслишка засела во мне и много месяцев спустя разбудила среди ночи. Мне пришлось соединить свою библиотеку в одно целое с этим гигантским монстром, и я нашел, как мне думается, способ отправить этого бетонного мастодонта в прошлое.
Я обошел кругом это огромное серое чудовище, ворочавшееся и вздыхавшее, поворачивающееся и готовое отправиться в путь.
— Мафиозная Бетономешалка? — переспросил я. — Как это, объясни.
Бёрнем Вуд пробежал рукой по томам Скотта Фицджеральда на полке и дал мне один из них.
Я открыл книгу.
— «Последний магнат» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Его последний роман. Он не успел закончить его.
— Теперь смотри сюда, — Бёрнем Вуд погладил бока своей гигантской машины. — Сказать тебе, что внутри? Все секунды, минуты, часы, дни, недели, месяцы и годы времени, минувшего пятьдесят лет назад. Сейчас мы запустим эти часы и дни, чтобы дать Скотти еще немного времени для завершения его романа. Он должен был стать его лучшей книгой, но тут завелась эта старая заезженная пластинка, которая играла темными ночами, когда мы перепивались вусмерть.
— Ну и, — допытывался я, — как ты собираешься это сделать?
Бёрнем Вуд вытащил список.
— Читай. Вот пункты, через которые проследует моя машина, чтобы выполнить свою работу.
Я изумленно посмотрел на список и начал читать.
— Б. П. Шульберг — «Парамаунт», верно?
— Верно.
— Ирвинг Тальберг — «Метро-Голдвин-Майер»? Дэррил Занук — «Фокс»?
— Именно так.
— Ты что, собираешься посетить всех этих людей?
— Да.
— У тебя тут директора различных студий, продюсеры, шлюхи, с которыми он один раз переспал, бармены со всех концов света. Что ты собираешься с ними делать?
— Попробую их расшевелить, дам взятку, а если необходимо, отлуплю хорошенько.
— А как насчет Ирвинга Тальберга? Он ведь умер в тридцать шестом.
— А если б протянул подольше, он мог бы оказать положительное влияние на Скотти.
— И что же ты собираешься делать с мертвецом?
— Когда Тальберг умер, на свете еще не существовало сульфаниламида. Я хочу пробраться к нему в больничную палату за неделю до его смерти и дать ему лекарства, которые, возможно, вылечат его и позволят ему вернуться на следующий год в «MGM». Он наверняка предложит Скотти что-нибудь получше, чем та работа, которую они ему давали.
— Ничего себе списочек, — сказал я. — Ты говоришь так, будто собираешься двигать этими людьми, как пешками.
Бёрнем Вуд показал мне пачку стодолларовых бумажек.
— Я намерен раздать эту пачечку. Возможно, некоторые из этих тузов окажутся сговорчивыми. Встань поближе. Слушай.
Я подошел вплотную к огромной рокочущей машине. Изнутри до меня доносились далекие крики и звуки выстрелов.
— Похоже на революцию, — сказал я.
— Взятие Бастилии, — отозвался Бёрнем Вуд.
— Как она там оказалась?
— Фильм «Мария-Антуанетта», студия «MGM». Фицджеральд работал над ним.
— Господи, ну конечно. И зачем ему понадобилось писать такое?
— Он обожал кино, но еще больше он обожал деньги. Слушай дальше.
На сей раз выстрелы были громче, и когда обстрел прекратился, я сказал:
— «Три товарища». Германия, «MGM», тридцать шестой год.
Бёрнем Вуд кивнул.
Потом послышался заливистый, многоголосый женский смех. Когда он затих, я сказал:
— «Женщины» с Нормой Ширер и Розалиндой Рассел, «MGM», тридцать девятый год.
Бёрнем Вуд снова кивнул.
Затем опять послышались раскаты хохота и громкая музыка. Я по памяти называл имена, которые помнил по старым киножурналам.
— «Одержимость» с Джоан Кроуфорд. «Мадам Кюри» с Грир Гарсон, сценарий Хаксли и Скотта Фицджеральда. Боже мой, — продолжал я. — Зачем он возился со всем этим и как все эти звуки оказались в утробе твоей машины?
— Я их рву на части, я рву сценарии. И все это кучей перемешано внутри. «Алмаз величиной с отель «Риц»«, «По эту сторону рая», «Ночь нежна». Все там. Если перемешать весь хлам с действительно хорошими вещами, у тебя появляется шанс проложить новую дорогу в прошлом, чтобы создать новое будущее.
Я перечел список.
— Тут имена продюсеров, режиссеров и соавторов-сценаристов за несколько лет; некоторые из «MGM», другие из «Парамаунт», но больше из Нью-Йорка лета тридцать девятого. Что в итоге?
Я взглянул на Бёрнема Вуда и увидел, что тот прямо-таки дрожит от предвкушения, глядя на свою машину.
— Я собираюсь отправиться в прошлое со своей метафорической бетономешалкой, залить в цементные ботфорты всех этих идиотов, переправить их к какому-нибудь океану вечности и бросить их всех туда. Я расчищу дорогу для Скотти, подарю ему драгоценное Время, чтобы в конце концов — молю тебя, Господи — «Последний магнат» был дописан, завершен и опубликован.
— Никто не сможет этого сделать!
— Я смогу — или погибну. Я буду выуживать каждого из них, по одному, к определенные дни в течение всех этих лет. Я буду похищать их из привычного круга и переносить в другие города и в другие годы, где им придется пробиваться заново, на ощупь, забыв про то, откуда они взялись, и про то дурацкое ярмо, которое они повесили на Скотти.
Я задумался, закрыв глаза.
— Боже правый, это напоминает мне фильм Джорджа Арлисса, который я видел в детстве: «Человек, который играл в Бога».
Бёрнем Вуд тихонько засмеялся:
— Джордж Арлисс, пожалуй. Я действительно ощущаю себя немножко Создателем. Я замахнулся на роль Спасителя нашего дорогого, пьяного, непутевого, ребячливого Фицджеральда.
Он снова погладил машину, и та задрожала и вздохнула в ответ. Я почти мог уловить завывания кружащегося внутри вихря лет.
— Пора, — сказал Бёрнем Вуд. — Сейчас я заберусь внутрь, поверну реостаты и осуществлю собственное исчезновение. Через час зайди в ближайший книжный магазин или проверь книги у меня на полке и посмотри, изменилось ли что-нибудь. Вернусь я или нет, не знаю, я могу застрять в каком-нибудь далеком году в прошлом. А могу потеряться во времени, как те люди, которых я собираюсь похитить.
— Надеюсь, ты не примешь мои слова близко к сердцу, — сказал я, — но не думаю, что ты сможешь вмешаться в течение времени, как бы страстно тебе ни хотелось стать соиздателем последней книги Фицджеральда.
Бёрнем Вуд отрицательно покачал головой.
— Я много ночей лежал в кровати и с трепетом думал о том, как умерли многие из моих любимых писателей. Бедолага Мелвилл, доходяга По, Хемингуэй, который должен был погибнуть в том самолете, разбившемся над Африкой, но в нем всего лишь погиб отличный писатель. С ними я ничего не могу поделать, но здесь, на расстоянии пушечного выстрела от Голливуда, я должен попробовать. Вот так.
Бёрнем Вуд размял пальцы, протянул руку и пожал мою.
— Пожелай мне удачи.
— Удачи, — сказал я. — Я могу как-то остановить тебя?
— Не надо, — ответил он. — Вот этот большой американский слон будет переваривать в своих кишках не цемент, а время: часы, дни и годы — хитроумный агрегат.
Он залез в свою Мафиозную Бетономешалку, что-то настучал на компьютерной клавиатуре, затем повернулся и испытующе посмотрел на меня.
— Что ты должен сделать через час? — спросил он.
— Купить новый экземпляр «Последнего магната», — ответил я.
— Молодец! — прокричал Бёрнем Вуд. — А теперь отойди. Берегись, сейчас будет трясти!
— Это из «Облика грядущего», верно?
— Герберт Уэллс, — Бёрнем Вуд рассмеялся. — Берегись, сейчас будет трясти!
Крышка люка плотно защелкнулась. Огромная Мафиозная Бетономешалка заурчала, поворачивая вспять годы, и внезапно гараж опустел.
Я долго ждал, надеясь, что новый толчок заставит гигантского серого зверя вынырнуть из ниоткуда, но в гараже было по-прежнему пусто.
Через час в книжном магазине я спросил нужную книгу.
Продавец, дал мне томик «Последнего магната».
Я открыл его и пролистнул страницы.
Громкий крик сорвался с моих изумленных уст.
— Он сделал это! — кричал я. — Он сделал это! Здесь на пятьдесят страниц больше, и конец совсем не тот, что я читал, когда книга вышла много лет назад. Он сделал это, о боже, он сделал это!
Слезы брызнули у меня из глаз.
— С вас двадцать четыре доллара и пятьдесят центов, — произнес продавец. — Что с вами?
— Вам не понять, — ответил я. — А вот я понимаю и благословляю Бёрнема Вуда.
— Кто это?
— Человек, который играл в Бога, — ответил я.
Жгучие слезы снова навернулись на глаза, я прижал книгу к своему сердцу и вышел из магазина, бормоча: «О да, человек, который играл в Бога».
Метки: рассказ
Смерть осторожного человека
A Careful Man Dies
1984
Переводчик: С. Анисимов
По ночам ты спишь всего четыре часа. Ложишься в одиннадцать, встаешь в три, и все ясно как божий день. Начинается твое утро; ты пьешь кофе, приблизительно с час читаешь какую-нибудь книгу, прислушиваясь к отдаленным, тихим, нереальным голосам и музыке предрассветных радиостанций, иногда выходишь прогуляться, не забывая взять с собой пропуск, полученный в полиции. Поскольку раньше тебя часто забирали в участок за появление на улице в позднее и необычное время, это наконец стало надоедать, и ты выправил себе специальный пропуск. Теперь можешь гулять когда вздумается - руки в карманах, насвистывая, медленно и едва слышно постукивая каблуками по тротуару.
Это тянется с шестнадцати лет. Сейчас тебе двадцать пять, а четырехчасового сна все равно вполне достаточно.
У тебя дома почти нет стеклянной посуды. Бреешься ты электробритвой, потому что безопасная бритва иногда наносит порезы, а ты не можешь себе этого позволить.
Ты - гемофилик. Если начинает идти кровь, ее нельзя остановить. То же самое было и у отца, хотя он знаком тебе лишь как страшный пример: однажды порезал палец, причем довольно глубоко, по пути в больницу истек кровью и умер. Гемофилия была и у родственников с материнской стороны; от них болезнь передалась и тебе.
В правом внутреннем кармане ты всегда носишь пузырек с таблетками коагулянта. Если порежешься, то немедленно их глотаешь. Лекарство попадает в кровеносную систему, снабжая ее недостающими свертывающими веществами, которые останавливают кровотечение.
Вот так и живешь. Тебе нужно всего четыре часа сна, да еще держаться подальше от острых предметов. Каждый день твоей жизни чуть ли не вдвое дольше, чем у обычных людей, однако, поскольку вряд ли удастся прожить долго, здесь кроется некий забавный баланс.
До утренней почты еще очень долго. Поэтому ты садишься за пишущую машинку и выдаешь четыре тысячи слов. Ровно в девять раздается звяканье почтового ящика перед дверью, и ты собираешь отпечатанные страницы, складываешь их вместе, просматриваешь копии и убираешь в папку. Потом, закурив сигарету, идешь за почтой.
Достаешь из ящика письма. Чек на триста долларов от крупного журнала, два отказа из маленьких издательств и небольшая картонная коробочка, перевязанная зеленой лентой.
Просмотрев письма, берешься за бандероль, развязываешь, открываешь крышку, лезешь внутрь и вытаскиваешь оттуда эту штуку.
- Черт!
Роняешь коробку. Все пальцы в красных брызгах. Сверкнув и раскручиваясь, из коробки вылетает что-то блестящее. Слышится тихое жужжание стальной пружины.
Из пораненного пальца обильно потекла кровь. Несколько секунд ты переводишь взгляд с руки на острый предмет, валяющийся на полу, - маленькое зверское приспособление с бритвой, приделанной к закрученной пружине, которая, застигнув врасплох, распрямилась, когда ты ее вытащил!
Ты дрожишь, суетливо лезешь в карман, пачкая одежду кровью, достаешь пузырек с таблетками и глотаешь сразу несколько штук.
Затем, пока ждешь, чтобы лекарство подействовало, заматываешь руку носовым платком и, подобрав с пола устройство, со злорадством водружаешь его на стол.
Минут десять сидишь, неуклюже держа сигарету, и, уставившись на этот механизм, моргаешь. Взгляд туманится, проясняется, и снова предметы в комнате расплываются. Наконец ответ готов.
...Меня кто-то не любит... Кому-то я сильно не нравлюсь...
Звонит телефон. Ты берешь трубку.
- Дуглас слушает.
- Привет, Роб. Это Джерри.
- А, Джерри.
- Как дела. Роб?
- Скверно и безотрадно.
- Что такое?
- Кто-то прислал мне в коробочке бритву.
- Перестань трепаться.
- Серьезно. Но тебе это не интересно.
- Что с романом. Роб?
- Я никогда его не закончу, если мне не перестанут присылать острые предметы. В следующий раз, видимо, пришлют хрустальную шведскую вазу или шкатулку фокусника с разбивающимся зеркалом.
- У тебя голос какой-то странный, - говорит Джерри.
- Еще бы. Что касается романа, Джералд, то он наделает много шума. Только что написал еще четыре тысячи слов. В этой сцене я рассказываю о великой любви Энн Дж. Энтони к мистеру Майклу М. Хорну.
- Ты напрашиваешься на неприятности. Роб.
- Минуту назад я пришел к такому же выводу.
Джерри что-то бормочет.
Ты отвечаешь:
- Джерри, Майк впрямую меня не тронет. Так же, как и Энн. В конце концов, мы с Энн когда-то были помолвлены. Еще до того, как я узнал, чем они занимаются. О вечеринках, которые они закатывали, о шприцах с морфием, которыми они потчевали гостей.
- Но ведь они могут попытаться как-нибудь помешать изданию книги.
- Возможно, ты прав. Они уже пробуют. Вот, например, сегодняшняя бандероль, присланная по почте. Ну, может, они сами и не делали этого, но кто-то другой, из тех, кого я упоминаю в книге, тоже мог что-нибудь пронюхать.
- Ты в последнее время говорил с Энн? - спрашивает Джерри.
- Да, - отвечаешь ты.
- И она по-прежнему предпочитает вести такой образ жизни?
- Это очень возбуждает. Когда принимаешь какой-нибудь наркотик, начинаешь видеть множество восхитительных картинок.
- Никогда бы про нее такого не подумал; она производит впечатление совершенно другого человека.
- Это все твой эдипов комплекс, Джерри. Ты никогда не воспринимаешь женщин как людей иного пола. Они представляются тебе вымытыми, надушенными бесполыми статуями на пьедесталах в стиле рококо. Ты слишком самозабвенно любил свою матушку. К счастью, я не такой идеалист. Энн некоторое время удавалось дурачить меня. Но как-то ночью она так разошлась, что я подумал, будто Энн пьяна, и тут вдруг она целует меня, сует в руку маленький шприц и говорит: "Ну давай же. Роб, пожалуйста. Тебе понравится". А шприц был полон морфия, как и сама Энн.
- Так вот оно что, - отозвался Джерри на другом конце провода.
- Вот именно, - говоришь ты. - Поэтому я обратился в полицию и Федеральное бюро по наркотикам, но они там ничего не умеют и боятся пошевелиться. А может, получают хорошие отступные. Подозреваю, что и то и другое. В каждой системе где-то сидит человек, закупоривающий трубу и мешающий работе. В полицейском управлении всегда отыщется какой-нибудь парень, который понемногу прирабатывает на стороне и пачкает доброе имя всего департамента. Это факт. И поделать с этим ничего нельзя. Людям свойственны человеческие слабости. Но если я не могу прочистить трубу одним способом, то сделаю это другим. Свой роман, как ты понимаешь, я для того и пишу.
- Роб, тебя самого вместе с этой книгой могут спустить в канализацию. Неужели ты всерьез думаешь, что твой роман пристыдит наркобюрократов и они начнут действовать?
- Идея именно такая.
- А тебя к суду не привлекут?
- Я об этом позаботился. С издателями я подписываю бумагу, освобождающую их от всякой ответственности, где сказано, что все персонажи романа вымышлены. Таким образом, если я солгал своим издателям, то это не их вина. А если в суд потащат меня, то гонорара за книгу хватит для защиты. А у меня полно доказательств. Между прочим, роман получается чертовски хороший.
- Серьезно, Роб. Тебе правда кто-то прислал бритву в бандероли?
- Да. В этом-то и заключается самая большая опасность. Довольно занятно. Они не решатся открыто убить меня. Но если я умру по собственной бытовой халатности от наследственной болезни крови, их ни в чем нельзя будет обвинить. Они не станут перерезать мне горло, это было бы слишком уж очевидно. Но бритва, гвоздь или руль в моей машине, к которому прикреплено лезвие... как это мелодраматично. Джерри, а твой роман продвигается?
- Медленно. Может, сегодня пообедаем вместе?
- Идет. В "Коричневом котелке"?
- Ты точно нарываешься на неприятности. Ведь, черт возьми, отлично знаешь, что Энн с Майком едят там каждый день!
- Джералд, старичок, это возбуждает у меня аппетит. До встречи.
Ты вешаешь трубку. С рукой уже все в порядке. Перебинтовывая ее в ванной, насвистываешь. Потом еще раз тщательно осматриваешь маленькое бритвенное устройство. Примитивная штуковина. Шансы были едва ли пятьдесят на пятьдесят, что она вообще сработает.
Утренние события побуждают тебя сесть и настрочить еще три тысячи слов.
Над ручкой дверцы твоего автомобиля ночью поработали напильником, заострив ее, как бритву. Роняя капли крови, возвращаешься в дом за бинтами. Глотаешь таблетки. Кровотечение прекращается.
Положив две новые главы книги в абонентный ящик в банке, ты едешь в "Коричневый котелок", чтобы встретиться с Джерри Уолтерсом. Он, все такой же маленький и возбужденный, с небритым подбородком, таращится из-за толстых очков.
- Энн внутри, - ухмыляется Джерри. - А с нею Майк. Ну почему обязательно обедать здесь, позволь спросить? - Усмешка исчезает, и он во все глаза смотрит на твою руку. - Тебе надо выпить! Пойдем-ка. Вон там, за тем столом, Энн. Кивни ей.
Киваю.
Энн сидит за угловым столиком. На ней спортивного покроя платье с капюшоном, вышитое золотыми и серебряными нитями, на загорелой шее - ацтекское ожерелье из бронзовых пластинок. Ее волосы такого же бронзового цвета. Рядом с Энн, за сигарой и облаком дыма, довольно высокая худощавая фигура Майкла Хорна, который выглядит так, как и должен выглядеть игрок, специалист по наркотикам, сластолюбец par excellence [В высшей степени, преимущественно (фр.).], ценитель женщин, образец для подражания среди мужчин, любитель бриллиантов и шелковых подштанников. Не хотелось бы здороваться с ним за руку. Его маникюр кажется слишком острым.
Ты приступаешь к салату. Допив коктейли, Энн и Майк проходят мимо твоего стола.
- Привет, остряк, - говоришь ты Майклу Хорну, слегка подчеркивая последнее слово.
Позади Хорна идет его телохранитель, двадцатидвухлетний парень из Чикаго по имени Бритз, с красной гвоздикой в петлице черного пиджака и с черными напомаженными волосами; уголки его глаз несколько опущены, поэтому вид у него печальный.
- Привет, Роб, дорогой, - говорит Энн. - Как книга?
- Отлично, отлично. Я только что написал шикарную главу о тебе, Энн.
- Спасибо, дорогой.
- Когда ты наконец бросишь этого большого тупоголового лепрекона [Лепрекон - маленький злой дух в ирландском фольклоре; эльф.] ? - спрашиваешь ее, глядя на Майка.
- Когда убью его, - отвечает Энн. Майк смеется:
- Отлично сказано. Пойдем, детка. Меня утомляет этот сопляк.
Ты бросаешь нож и вилку. Тарелки летят на пол. Тебе почти удается врезать Майку. Но Энн, Бритз и Джерри набрасываются на тебя и усаживают на место. Кровь стучит у тебя в ушах, окружающие подбирают приборы и кладут на стол.
- Пока, - говорит Майк.
Энн проходит в дверь; она похожа на маятник, и ты смотришь на часы. За ней следуют Майк и Бритз.
Перед тобой недоеденный салат. Ты берешь вилку, поддеваешь еду и отправляешь в рот.
Джерри выпучил глаза:
- Ради Бога, Роб, что случилось?
Ты ничего не отвечаешь. Только вынимаешь вилку изо рта.
- В чем дело, Роб? Выплюни!
Ты плюешь.
Джерри шепотом ругается.
Кровь.
Вы с Джерри выходите на улицу, и ты теперь разговариваешь на языке жестов. У тебя во рту кусок пропитанной лекарствами ваты. От тебя пахнет антисептиками.
- Но я не понимаю как, - говорит Джерри. Ты жестикулируешь. - Ну да, ясно: ссора в "Котелке". Вилка упала на пол. - Ты снова показываешь руками. Джерри дает перевод. - Майк или Бритз поднимают, возвращают тебе, но подсовывают другую, заостренную вилку.
Ты энергично киваешь, все еще кровоточа.
- А может, это сделала Энн, - добавляет Джерри.
Нет, отрицательно трясешь ты головой. И с помощью пантомимы пытаешься объяснить, что, если б Энн об этом узнала, она тут же бросила бы Майка. Джерри не понимает и таращится сквозь свои толстые линзы. Ты теряешь терпение.
Язык опасно ранить. Ты был знаком с одним парнем, который порезал язык, и рана так никогда и не зажила, хотя кровотечение остановилось. А если такое случается с гемофиликом!
Уже забираясь в машину, ты делаешь руками знаки и вымученно улыбаешься. Джерри щурится, думает, наконец понимает:
- А, - смеется он, - хочешь сказать, что теперь осталось только всадить тебе нож в спину?
Киваешь, жмешь ему руку, уезжаешь.
Вдруг жизнь перестает казаться забавной. Она реальна. Жизнь-это то вещество, которое выливается из твоих вен при самой ничтожной случайности. Рука бессознательно снова и снова ощупывает внутренний карман пиджака, где спрятан пузырек. Старое доброе лекарство.
В это время замечаешь, что тебя преследуют.
На следующем углу поворачиваешь налево и начинаешь соображать, очень быстро. Авария. Ты без сознания, весь в крови. В таком состоянии нипочем не сможешь принять дозу тех драгоценных крохотных таблеток, которые носишь в кармане.
Давишь на педаль газа. Машина делает рывок, ты оглядываешься и видишь, что другой автомобиль по-прежнему едет сзади, все приближаясь. Удар головой, малейший порез, и с тобой все кончено.
На Уилкокс сворачиваешь вправо, резкий поворот налево, когда доезжаешь до Мелроуз, но они все еще у тебя на хвосте. Остается только одно.
Останавливаешь машину у тротуара, вытаскиваешь ключи, спокойно вылезаешь, идешь и усаживаешься на газоне перед чьим-то домом.
Когда преследователи проезжают мимо, ты улыбаешься и машешь им рукой.
Кажется, будто слышишь, как они ругаются, скрываясь из виду.
До дома добираешься пешком. По дороге звонишь в гараж и просишь пригнать твою машину.
Никогда раньше ты так остро не ощущал, что жив. Ты будешь жить вечно. Ты умнее, чем они все, вместе взятые. Ты начеку. Они не в состоянии сделать ничего, что ты не увидел бы и так или иначе не обошел. Ты полон веры в собственные силы. Ты не можешь умереть. Умиряют другие, но только не ты. Ты совершенно убежден в своей способности выжить. Не найдется такого умника, который убил бы тебя.
Ты способен поедать пламя, ловить пушечные ядра, целовать женщин, у которых не губы, а факелы, трепать бандитов по подбородку. То, что ты такой, вот с этой кровью в теле, превратило тебя... в игрока? Любителя риска? Наверно, есть какое-то объяснение твоему болезненному стремлению к опасности, к краю пропасти. Каждый раз, выходя из очередной переделки, ты ощущаешь неимоверный взлет собственного "я". Надо признать, что ты - тщеславный, самовлюбленный человек с патологическим стремлением к самоуничтожению. Естественно, подсознательным стремлением. Никто открыто не признается, что хочет умереть, но где-то внутри таится это желание. Инстинкт самосохранения и тяга к смерти дергают его то туда, то сюда. Побуждение умереть втягивает в рискованные ситуации, самосохранение снова и снова вырывает оттуда. А ты смеешься и ненавидишь этих людей, дрожащих и корчащихся от злости, потому что ты цел и невредим. Ты ощущаешь свое превосходство, чувствуешь себя богоподобным, бессмертным. Они - неполноценны, трусливы, заурядны. И тебя слегка раздражает то, что Энн предпочитает тебе свои наркотики. Игла возбуждает ее сильнее. Пошла она к черту! И тем не менее... она тебя влечет... и кажется опасной. Но ты готов с ней рискнуть, в любое время, да, как раньше...
Снова четыре часа утра. Пальцы порхают по клавишам пишущей машинки, и вдруг раздается звонок в дверь. Ты поднимаешься и в полной предрассветной тишине идешь узнать, кто там.
Где-то далеко-далеко, на другом конце мироздания, звучит ее голос:
- Привет, Роб. Энн. Только что встал?
- Точно. Давненько же ты ко мне не заходила, Энн.
Открываешь дверь, и она проходит в комнату, мимоходом обдав тебя приятным запахом.
- Устала от Майка. Меня от него тошнит. Мне необходима хорошая доза Роберта Дугласа. Я правда устала, Роб.
- Похоже на то. Мои соболезнования.
- Роб... - Молчание.
- Да? Молчание.
- Роб... давай завтра уедем? Я хочу сказать, сегодня... днем. Куда-нибудь на побережье. Полежим на солнышке, пусть оно нас просто погреет. Мне это нужно, Роб, очень.
- Вообще-то, думаю, можно. Конечно. Да. Разумеется, черт возьми!
- Я люблю тебя. Роб. Мне бы только не хотелось, чтобы ты писал этот проклятый роман.
- Если ты распрощалась с этой шайкой, я могу перестать, - говоришь ты. - Но мне не нравится, что они с тобой сделали. А Майк рассказывал тебе, что он вытворяет со мной?
- Разве он что-нибудь вытворяет, дорогой?
- Пытается обескровить меня. Я имею в виду, по-настоящему обескровить. Ты ведь хорошо знаешь, что такое Майк, разве нет, Энн? Подлый и трусливый. Бритз... Бритз, между прочим, тоже, если уж на то пошло. Я и раньше встречал таких. Хотят казаться крутыми, чтобы скрыть собственную трусость. Майк не желает убивать меня. Убийства он боится. Думает, будто ему удастся меня запугать. Но я не собираюсь поддаваться, потому что уверен, у него не хватит духа довести все это до конца. Он скорее согласится, чтобы ему повесили обвинение за наркотики, чем решится на убийство. Знаю я Майка.
- А меня ты знаешь, милый?
- Думаю, да.
- Очень хорошо?
- Достаточно хорошо.
- А вдруг я тебя убью?
- Не сумеешь. Ты любишь меня.
- Себя, - промурлыкала она, - я тоже люблю.
- Ты всегда была со странностями. Никогда не понимал и сейчас не понимаю, что и зачем ты делаешь.
- Самосохранение.
Ты предлагаешь ей сигарету. Она стоит совсем рядом. Ты с удивлением качаешь головой:
- Видел однажды, как ты отрываешь мухе крылышки.
- Это было интересна.
- А ты в школе не анатомировала слепых котят?
- С увлечением.
- Ты хоть представляешь, что наркота с тобой делает?
- Мне это доставляет огромное удовольствие.
- А это?
Вы стоите совсем рядом, поэтому довольно одного движения, чтобы лица сблизились. Ее губы все так же хороши. Теплые, живые, мягкие.
Она чуть-чуть отстраняется:
- Это мне тоже очень нравится.
Ты прижимаешь ее, ваши губы снова встречаются, и ты закрываешь глаза...
- Черт! - Ты отскакиваешь.
Ее ноготь впился тебе в шею.
- Прости, милый. Я тебе сделала больно? - спрашивает Энн.
- Все хотят принять участие в представлении, - говоришь ты, достаешь любимый пузырек и вытряхиваешь на ладонь несколько пилюль. - Бог мой, леди, ну и хватка у вас. Впредь обращайтесь со мною получше. Я очень нежный.
- Извини, забылась, - говорит Энн.
- Лестно слышать. Но если будешь забываться каждый раз, когда мы целуемся, то от меня скоро останется лишь кровавая лужа. Подожди.
Еще бинт - на шею. Опять целуешь ее.
- Тише едешь - дальше будешь, детка. Мы смотаемся на пляж, и там я прочитаю тебе лекцию о том, сколько зла таит в себе общение с Майклом Хорном.
- Роб, что бы я ни говорила, ты все равно будешь продолжать роман?
- Решение принято. На чем мы остановились? Ах да.
Снова губы.
Чуть позже полудня ты останавливаешь машину у края облитого солнцем обрыва. Энн бежит впереди, к деревянной лестнице, уходящей на двести футов вниз по склону. Ветер треплет ее бронзовые волосы; в синем купальнике она выглядит очень нарядно. Ты, задумавшись, идешь следом. Ты исчез. Городов нет, шоссе пусто. Под ногами море охватывает широкий пустынный берег с гранитными выступами, выщербленными и вымытыми бурунами. Пронзительно кричат болотные птицы. Энн идет впереди. "Ну что за дурочка", - думаешь ты о ней.
Вы гуляете, взявшись за руки, и стоите, впитывая солнечные лучи. Тебе кажется, что все очистилось, все хорошо. Пока. Жизнь чиста и свежа, даже жизнь Энн. Тебе хочется разговаривать, но среди этого соленого безмолвия голос звучит как-то нелепо, да и все равно язык еще болит от той острой вилки.
Вы подходите к самой воде, и Энн что-то поднимает.
- Ракушка, - говорит она. - А помнишь, как ты нырял в своей резиновой маске и с трезубцем. Сорвиголова? В старое доброе время.
- Старое доброе время. - Ты думаешь о прошлом, об Энн и о себе, о том, что вам обоим нравилось. Ездить на побережье. Рыбачить. Нырять. Но уже тогда она была каким-то странным существом. Совершенно спокойно убивала омаров. С удовольствием чистила их.
- Ты всегда был таким безрассудным, Роб. Да, в сущности, таким и остался. Не боялся нырять за устрицами, а ведь этими раковинами мог сильно порезаться. Острые, как бритвы.
- Знаю, - говоришь ты.
Энн кидает ракушку, которая падает около твоих сброшенных ботинок. Возвращаясь, ты обходишь ее, чтобы случайно не наступить.
- Мы могли бы быть счастливы, - говорит Энн.
- Приятно об этом мечтать, правда?
- Мне бы хотелось, чтобы ты передумал.
- Слишком поздно, - отвечаешь ты.
Она вздыхает.
На берег накатывает волна.
Тебе не страшно быть здесь вместе с Энн. Она ничего тебе не сделает. Ты ее контролируешь. Нет, это будет легкий, праздный день, без всяких событий. Ты настороже, готов к любым неожиданностям.
Ты лежишь на солнце, и оно пронизывает до самых костей, расслабляет, расплавляет на песке. Энн рядом, солнечные лучи золотят ее вздернутый носик и сверкают в крохотных капельках пота на лбу. Вы болтаете о веселых пустяках, ты ею очарован; как она, такая красивая, может быть такой подколодной змеюкой, лежащей у тебя поперек дороги, и в то же время смущенной и маленькой где-то в глубине души, куда ты не можешь заглянуть?
Ты перевернулся на живот. Песок горячий. Солнце теплое.
- Да ты сейчас сгоришь, - наконец, смеясь, говорит Энн.
- Не исключено, - отвечаешь ты, чувствуя себя очень умным, совершенно бессмертным.
- Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, - говорит Энн, расстегивая блестящую, натуральной кожи китайскую головоломку своей сумочки. Вынимает бутылочку прозрачного желтого масла. - Это защитит тебя от солнца. Идет?
- Идет, - отзываешься ты, чувствуя себя очень хорошо, прямо-таки превосходно.
Она поливает тебя маслом, словно поросенка на вертеле. Бутылочка опрокинута и содержимое стекает тонкими струйками, блестящими, желтыми и прохладными, во все углубления на спине. Энн растирает масло рукой. Ты лежишь с закрытыми глазами, что-то мурлыча под нос, наблюдая за маленькими голубыми и желтыми пузырьками, танцующими под зажмуренными веками, а она все льет и льет масло, смеется, массирует спину.
- Мне уже прохладнее, - говоришь ты.
Она растирает тебя еще минуту-другую, потом тихо садится рядом. Проходит много времени, а ты дежишь не двигаясь, поджариваясь на песчаной жаровне, не желая пошевелиться. Солнце уже не такое горячее.
- Ты боишься щекотки? - доносится сзади голос Энн.
- Нет, - отвечаешь ты и улыбаешься уголками рта.
- У тебя такая милая спинка, - говорит Энн. - Хочу пощекотать ее.
- Валяй щекочи.
- Здесь щекотно? - спрашивает она.
Ты чувствуешь далекое, какое-то сонное прикосновение к спине.
- Нет.
- А тут?
Ты ничего не ощущаешь.
- Ты ведь даже не дотрагиваешься до меня.
- Я читала в какой-то книге, - говорит Энн, - что зоны чувствительности на спине развиты очень плохо, поэтому большинство людей не может точно определить, до какого места у них дотрагиваются.
- Чушь, - отвечаешь ты. - Вот дотронься. Давай. Я точно скажу.
Чувствуешь три долгих прикосновения к спине.
- Ну? - спрашивает Энн.
- Ты провела пальцем вниз под одной лопаткой дюймов на пять. Так же под другой лопаткой. А потом прямо вниз по спине. Так-то вот.
- Умница. Сдаюсь. Тебя не проведешь. Хочу сигарету. Ах, черт! Все кончились. Не против, если я сбегаю возьму в машине?
- Я схожу, - предлагаешь ты.
- Ничего, лежи.
Она бежит по песчаной косе. Ты провожаешь ее взглядом, лениво, сквозь дрему. Довольно странно, что она взяла с собой сумочку и бутылку с маслом. Эти женщины. А бежит она красиво. Энн взбирается по деревянным ступенькам, поворачивается, машет и улыбается. Ты улыбаешься в ответ и слегка шевелишь рукой.
- Жарко? - кричит она.
- Промок насквозь! - нехотя выкрикиваешь в ответ.
У тебя на теле выступает пот. Жар теперь внутри тебя, и ты погружаешься в него, словно в ванну. Пот льется по спине ручьями, но как-то вяло и слабо, будто по тебе ползают муравьи. С потом все выйдет, думаешь ты. С потом все уйдет. Пот сочится по ребрам и щекотно стекает по животу. Ты смеешься. Господи, сколько пота. Никогда в жизни ты так не потел. В теплом воздухе разносится сладкое благоухание масла, которым тебя натерла Энн, и усыпляет, усыпляет.
Взбадриваешься. Наверху слышится какой-то шум.
На вершине обрыва завели машину, включили передачу, и вот ты видишь, как Энн машет рукой, автомобиль, сверкнув на солнце, разворачивается и уносится в сторону шоссе.
Вот и все.
- Что? Куда, сучка?! - злобно орешь ты. Хочешь встать. И не можешь. От солнца совсем обессилел. В голове все плывет. Черт побери! Ты потел.
Потел.
В знойном воздухе появился какой-то новый запах. Что-то знакомое и вечное, как соленое дыхание моря. Горячее, приторное, тошнотворное благоухание. Аромат, чудовищнее которого для тебя и тебе подобных не существует. Ты с воплем вскакиваешь на ноги.
На тебя наброшен плащ, пурпурное одеяние. Он прилип к бедрам, и ты видишь, как начинает обволакивать поясницу, ноги, голени. Плащ красный. Наикраснейший красный во всей цветовой гамме. Чистейший, нежнейший, ужаснейший красный, какой ты только видел, пульсируя, растекается и покрывает все тело.
Трогаешь спину. Бормочешь бессмысленные слова. Рука нащупывает три открытые раны, взрезавшие плоть ниже лопаток!
Пот! Думал, что потеешь, а это была кровь! Лежал, полагая, что из тебя выходит пот, посмеивался, наслаждался!
Ты ничего не чувствуешь. Пальцы неуклюже и бессильно царапают спину. Спина ничего не ощущает. Омертвела.
"Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, - говорит Энн где-то вдалеке, в зыбком кошмаре моей памяти. - А то сейчас сгоришь".
Волна ударилась о берег. В мыслях всплывает длинная тонкая струйка жидкости, льющейся тебе на спину из бутылочки, зажатой в восхитительных пальцах Энн. Вспоминаешь, как она растирает спину.
Раствор наркотика. Желтый раствор новокаина, кокаина или чего-нибудь еще, который, прикоснувшись к спине, сделал нечувствительным каждый нерв. Энн ведь отлично разбирается в наркотиках.
Сладкая, сладкая, милая Энн.
В голове опять звучит ее голос: "Ты боишься щекотки?"
Тебя рвет. В кроваво-красном тумане мозга эхом отзывается твой ответ: "Нет. Валяй щекочи. Валяй щекочи. Валяй щекочи... Валяй щекочи, Энн Дж. Энтони, очаровательная леди. Валяй щекочи".
Прекрасной острой ракушкой.
Нырял за устрицами неподалеку от берега, задел спиной за скалу и сильно расцарапал ее об острые, как бритвы, раковины моллюсков. Да, именно так. Нырял. Несчастный случай. Как все здорово подстроено.
Сладкая, милая Энн.
А может, ты оселком заточила свои ногти, моя дорогая?
Солнце повисло прямо у тебя в мозгу. Песок начинает плавиться под ногами. Ты пытаешься отыскать пуговицы, чтобы расстегнуть, сорвать багряное одеяние. Ничего не чувствуя, вслепую, на ощупь ты ищешь застежки. Их нет. Плащ не снять. Как это глупо, приходит нелепая мысль. Как глупо, что тебя найдут в этом длинном, красном шерстяном исподнем. Как же это глупо.
Тут где-то должна быть молния. Эти три длинных глубоких пореза можно крепко застегнуть на молнию, и тогда липкая красная жидкость перестанет течь из тебя. Из тебя, бессмертного человека.
Порезы не слишком глубокие. Надо добраться до врача. Надо принять таблетки.
Таблетки!
Ты бросаешься к пиджаку, обшариваешь один карман, другой, потом еще один, выворачиваешь его наизнанку, отрываешь подкладку, кричишь и плачешь, и с грохотом, подобно проносящимся поездам, четыре волны обрушиваются на берег позади тебя. И ты снова принимаешься за карманы в надежде, что чего-то не заметил. Но там пусто, только завалялись кусочек ваты, коробок спичек и два корешка от театральных билетов. Бросаешь пиджак.
- Энн, вернись! - кричишь ты. - Вернись! До города, до врача тридцать миль. Я их не пройду. У меня не осталось времени.
У подножия обрыва ты поднимаешь глаза вверх. Сто четырнадцать ступеней. Отвесный обрыв сияет в солнечных лучах.
Ничего не остается, как только карабкаться по ступеням.
До города тридцать миль. Подумаешь, что такое тридцать миль?
Превосходный денек для прогулки!
1984
Переводчик: С. Анисимов
По ночам ты спишь всего четыре часа. Ложишься в одиннадцать, встаешь в три, и все ясно как божий день. Начинается твое утро; ты пьешь кофе, приблизительно с час читаешь какую-нибудь книгу, прислушиваясь к отдаленным, тихим, нереальным голосам и музыке предрассветных радиостанций, иногда выходишь прогуляться, не забывая взять с собой пропуск, полученный в полиции. Поскольку раньше тебя часто забирали в участок за появление на улице в позднее и необычное время, это наконец стало надоедать, и ты выправил себе специальный пропуск. Теперь можешь гулять когда вздумается - руки в карманах, насвистывая, медленно и едва слышно постукивая каблуками по тротуару.
Это тянется с шестнадцати лет. Сейчас тебе двадцать пять, а четырехчасового сна все равно вполне достаточно.
У тебя дома почти нет стеклянной посуды. Бреешься ты электробритвой, потому что безопасная бритва иногда наносит порезы, а ты не можешь себе этого позволить.
Ты - гемофилик. Если начинает идти кровь, ее нельзя остановить. То же самое было и у отца, хотя он знаком тебе лишь как страшный пример: однажды порезал палец, причем довольно глубоко, по пути в больницу истек кровью и умер. Гемофилия была и у родственников с материнской стороны; от них болезнь передалась и тебе.
В правом внутреннем кармане ты всегда носишь пузырек с таблетками коагулянта. Если порежешься, то немедленно их глотаешь. Лекарство попадает в кровеносную систему, снабжая ее недостающими свертывающими веществами, которые останавливают кровотечение.
Вот так и живешь. Тебе нужно всего четыре часа сна, да еще держаться подальше от острых предметов. Каждый день твоей жизни чуть ли не вдвое дольше, чем у обычных людей, однако, поскольку вряд ли удастся прожить долго, здесь кроется некий забавный баланс.
До утренней почты еще очень долго. Поэтому ты садишься за пишущую машинку и выдаешь четыре тысячи слов. Ровно в девять раздается звяканье почтового ящика перед дверью, и ты собираешь отпечатанные страницы, складываешь их вместе, просматриваешь копии и убираешь в папку. Потом, закурив сигарету, идешь за почтой.
Достаешь из ящика письма. Чек на триста долларов от крупного журнала, два отказа из маленьких издательств и небольшая картонная коробочка, перевязанная зеленой лентой.
Просмотрев письма, берешься за бандероль, развязываешь, открываешь крышку, лезешь внутрь и вытаскиваешь оттуда эту штуку.
- Черт!
Роняешь коробку. Все пальцы в красных брызгах. Сверкнув и раскручиваясь, из коробки вылетает что-то блестящее. Слышится тихое жужжание стальной пружины.
Из пораненного пальца обильно потекла кровь. Несколько секунд ты переводишь взгляд с руки на острый предмет, валяющийся на полу, - маленькое зверское приспособление с бритвой, приделанной к закрученной пружине, которая, застигнув врасплох, распрямилась, когда ты ее вытащил!
Ты дрожишь, суетливо лезешь в карман, пачкая одежду кровью, достаешь пузырек с таблетками и глотаешь сразу несколько штук.
Затем, пока ждешь, чтобы лекарство подействовало, заматываешь руку носовым платком и, подобрав с пола устройство, со злорадством водружаешь его на стол.
Минут десять сидишь, неуклюже держа сигарету, и, уставившись на этот механизм, моргаешь. Взгляд туманится, проясняется, и снова предметы в комнате расплываются. Наконец ответ готов.
...Меня кто-то не любит... Кому-то я сильно не нравлюсь...
Звонит телефон. Ты берешь трубку.
- Дуглас слушает.
- Привет, Роб. Это Джерри.
- А, Джерри.
- Как дела. Роб?
- Скверно и безотрадно.
- Что такое?
- Кто-то прислал мне в коробочке бритву.
- Перестань трепаться.
- Серьезно. Но тебе это не интересно.
- Что с романом. Роб?
- Я никогда его не закончу, если мне не перестанут присылать острые предметы. В следующий раз, видимо, пришлют хрустальную шведскую вазу или шкатулку фокусника с разбивающимся зеркалом.
- У тебя голос какой-то странный, - говорит Джерри.
- Еще бы. Что касается романа, Джералд, то он наделает много шума. Только что написал еще четыре тысячи слов. В этой сцене я рассказываю о великой любви Энн Дж. Энтони к мистеру Майклу М. Хорну.
- Ты напрашиваешься на неприятности. Роб.
- Минуту назад я пришел к такому же выводу.
Джерри что-то бормочет.
Ты отвечаешь:
- Джерри, Майк впрямую меня не тронет. Так же, как и Энн. В конце концов, мы с Энн когда-то были помолвлены. Еще до того, как я узнал, чем они занимаются. О вечеринках, которые они закатывали, о шприцах с морфием, которыми они потчевали гостей.
- Но ведь они могут попытаться как-нибудь помешать изданию книги.
- Возможно, ты прав. Они уже пробуют. Вот, например, сегодняшняя бандероль, присланная по почте. Ну, может, они сами и не делали этого, но кто-то другой, из тех, кого я упоминаю в книге, тоже мог что-нибудь пронюхать.
- Ты в последнее время говорил с Энн? - спрашивает Джерри.
- Да, - отвечаешь ты.
- И она по-прежнему предпочитает вести такой образ жизни?
- Это очень возбуждает. Когда принимаешь какой-нибудь наркотик, начинаешь видеть множество восхитительных картинок.
- Никогда бы про нее такого не подумал; она производит впечатление совершенно другого человека.
- Это все твой эдипов комплекс, Джерри. Ты никогда не воспринимаешь женщин как людей иного пола. Они представляются тебе вымытыми, надушенными бесполыми статуями на пьедесталах в стиле рококо. Ты слишком самозабвенно любил свою матушку. К счастью, я не такой идеалист. Энн некоторое время удавалось дурачить меня. Но как-то ночью она так разошлась, что я подумал, будто Энн пьяна, и тут вдруг она целует меня, сует в руку маленький шприц и говорит: "Ну давай же. Роб, пожалуйста. Тебе понравится". А шприц был полон морфия, как и сама Энн.
- Так вот оно что, - отозвался Джерри на другом конце провода.
- Вот именно, - говоришь ты. - Поэтому я обратился в полицию и Федеральное бюро по наркотикам, но они там ничего не умеют и боятся пошевелиться. А может, получают хорошие отступные. Подозреваю, что и то и другое. В каждой системе где-то сидит человек, закупоривающий трубу и мешающий работе. В полицейском управлении всегда отыщется какой-нибудь парень, который понемногу прирабатывает на стороне и пачкает доброе имя всего департамента. Это факт. И поделать с этим ничего нельзя. Людям свойственны человеческие слабости. Но если я не могу прочистить трубу одним способом, то сделаю это другим. Свой роман, как ты понимаешь, я для того и пишу.
- Роб, тебя самого вместе с этой книгой могут спустить в канализацию. Неужели ты всерьез думаешь, что твой роман пристыдит наркобюрократов и они начнут действовать?
- Идея именно такая.
- А тебя к суду не привлекут?
- Я об этом позаботился. С издателями я подписываю бумагу, освобождающую их от всякой ответственности, где сказано, что все персонажи романа вымышлены. Таким образом, если я солгал своим издателям, то это не их вина. А если в суд потащат меня, то гонорара за книгу хватит для защиты. А у меня полно доказательств. Между прочим, роман получается чертовски хороший.
- Серьезно, Роб. Тебе правда кто-то прислал бритву в бандероли?
- Да. В этом-то и заключается самая большая опасность. Довольно занятно. Они не решатся открыто убить меня. Но если я умру по собственной бытовой халатности от наследственной болезни крови, их ни в чем нельзя будет обвинить. Они не станут перерезать мне горло, это было бы слишком уж очевидно. Но бритва, гвоздь или руль в моей машине, к которому прикреплено лезвие... как это мелодраматично. Джерри, а твой роман продвигается?
- Медленно. Может, сегодня пообедаем вместе?
- Идет. В "Коричневом котелке"?
- Ты точно нарываешься на неприятности. Ведь, черт возьми, отлично знаешь, что Энн с Майком едят там каждый день!
- Джералд, старичок, это возбуждает у меня аппетит. До встречи.
Ты вешаешь трубку. С рукой уже все в порядке. Перебинтовывая ее в ванной, насвистываешь. Потом еще раз тщательно осматриваешь маленькое бритвенное устройство. Примитивная штуковина. Шансы были едва ли пятьдесят на пятьдесят, что она вообще сработает.
Утренние события побуждают тебя сесть и настрочить еще три тысячи слов.
Над ручкой дверцы твоего автомобиля ночью поработали напильником, заострив ее, как бритву. Роняя капли крови, возвращаешься в дом за бинтами. Глотаешь таблетки. Кровотечение прекращается.
Положив две новые главы книги в абонентный ящик в банке, ты едешь в "Коричневый котелок", чтобы встретиться с Джерри Уолтерсом. Он, все такой же маленький и возбужденный, с небритым подбородком, таращится из-за толстых очков.
- Энн внутри, - ухмыляется Джерри. - А с нею Майк. Ну почему обязательно обедать здесь, позволь спросить? - Усмешка исчезает, и он во все глаза смотрит на твою руку. - Тебе надо выпить! Пойдем-ка. Вон там, за тем столом, Энн. Кивни ей.
Киваю.
Энн сидит за угловым столиком. На ней спортивного покроя платье с капюшоном, вышитое золотыми и серебряными нитями, на загорелой шее - ацтекское ожерелье из бронзовых пластинок. Ее волосы такого же бронзового цвета. Рядом с Энн, за сигарой и облаком дыма, довольно высокая худощавая фигура Майкла Хорна, который выглядит так, как и должен выглядеть игрок, специалист по наркотикам, сластолюбец par excellence [В высшей степени, преимущественно (фр.).], ценитель женщин, образец для подражания среди мужчин, любитель бриллиантов и шелковых подштанников. Не хотелось бы здороваться с ним за руку. Его маникюр кажется слишком острым.
Ты приступаешь к салату. Допив коктейли, Энн и Майк проходят мимо твоего стола.
- Привет, остряк, - говоришь ты Майклу Хорну, слегка подчеркивая последнее слово.
Позади Хорна идет его телохранитель, двадцатидвухлетний парень из Чикаго по имени Бритз, с красной гвоздикой в петлице черного пиджака и с черными напомаженными волосами; уголки его глаз несколько опущены, поэтому вид у него печальный.
- Привет, Роб, дорогой, - говорит Энн. - Как книга?
- Отлично, отлично. Я только что написал шикарную главу о тебе, Энн.
- Спасибо, дорогой.
- Когда ты наконец бросишь этого большого тупоголового лепрекона [Лепрекон - маленький злой дух в ирландском фольклоре; эльф.] ? - спрашиваешь ее, глядя на Майка.
- Когда убью его, - отвечает Энн. Майк смеется:
- Отлично сказано. Пойдем, детка. Меня утомляет этот сопляк.
Ты бросаешь нож и вилку. Тарелки летят на пол. Тебе почти удается врезать Майку. Но Энн, Бритз и Джерри набрасываются на тебя и усаживают на место. Кровь стучит у тебя в ушах, окружающие подбирают приборы и кладут на стол.
- Пока, - говорит Майк.
Энн проходит в дверь; она похожа на маятник, и ты смотришь на часы. За ней следуют Майк и Бритз.
Перед тобой недоеденный салат. Ты берешь вилку, поддеваешь еду и отправляешь в рот.
Джерри выпучил глаза:
- Ради Бога, Роб, что случилось?
Ты ничего не отвечаешь. Только вынимаешь вилку изо рта.
- В чем дело, Роб? Выплюни!
Ты плюешь.
Джерри шепотом ругается.
Кровь.
Вы с Джерри выходите на улицу, и ты теперь разговариваешь на языке жестов. У тебя во рту кусок пропитанной лекарствами ваты. От тебя пахнет антисептиками.
- Но я не понимаю как, - говорит Джерри. Ты жестикулируешь. - Ну да, ясно: ссора в "Котелке". Вилка упала на пол. - Ты снова показываешь руками. Джерри дает перевод. - Майк или Бритз поднимают, возвращают тебе, но подсовывают другую, заостренную вилку.
Ты энергично киваешь, все еще кровоточа.
- А может, это сделала Энн, - добавляет Джерри.
Нет, отрицательно трясешь ты головой. И с помощью пантомимы пытаешься объяснить, что, если б Энн об этом узнала, она тут же бросила бы Майка. Джерри не понимает и таращится сквозь свои толстые линзы. Ты теряешь терпение.
Язык опасно ранить. Ты был знаком с одним парнем, который порезал язык, и рана так никогда и не зажила, хотя кровотечение остановилось. А если такое случается с гемофиликом!
Уже забираясь в машину, ты делаешь руками знаки и вымученно улыбаешься. Джерри щурится, думает, наконец понимает:
- А, - смеется он, - хочешь сказать, что теперь осталось только всадить тебе нож в спину?
Киваешь, жмешь ему руку, уезжаешь.
Вдруг жизнь перестает казаться забавной. Она реальна. Жизнь-это то вещество, которое выливается из твоих вен при самой ничтожной случайности. Рука бессознательно снова и снова ощупывает внутренний карман пиджака, где спрятан пузырек. Старое доброе лекарство.
В это время замечаешь, что тебя преследуют.
На следующем углу поворачиваешь налево и начинаешь соображать, очень быстро. Авария. Ты без сознания, весь в крови. В таком состоянии нипочем не сможешь принять дозу тех драгоценных крохотных таблеток, которые носишь в кармане.
Давишь на педаль газа. Машина делает рывок, ты оглядываешься и видишь, что другой автомобиль по-прежнему едет сзади, все приближаясь. Удар головой, малейший порез, и с тобой все кончено.
На Уилкокс сворачиваешь вправо, резкий поворот налево, когда доезжаешь до Мелроуз, но они все еще у тебя на хвосте. Остается только одно.
Останавливаешь машину у тротуара, вытаскиваешь ключи, спокойно вылезаешь, идешь и усаживаешься на газоне перед чьим-то домом.
Когда преследователи проезжают мимо, ты улыбаешься и машешь им рукой.
Кажется, будто слышишь, как они ругаются, скрываясь из виду.
До дома добираешься пешком. По дороге звонишь в гараж и просишь пригнать твою машину.
Никогда раньше ты так остро не ощущал, что жив. Ты будешь жить вечно. Ты умнее, чем они все, вместе взятые. Ты начеку. Они не в состоянии сделать ничего, что ты не увидел бы и так или иначе не обошел. Ты полон веры в собственные силы. Ты не можешь умереть. Умиряют другие, но только не ты. Ты совершенно убежден в своей способности выжить. Не найдется такого умника, который убил бы тебя.
Ты способен поедать пламя, ловить пушечные ядра, целовать женщин, у которых не губы, а факелы, трепать бандитов по подбородку. То, что ты такой, вот с этой кровью в теле, превратило тебя... в игрока? Любителя риска? Наверно, есть какое-то объяснение твоему болезненному стремлению к опасности, к краю пропасти. Каждый раз, выходя из очередной переделки, ты ощущаешь неимоверный взлет собственного "я". Надо признать, что ты - тщеславный, самовлюбленный человек с патологическим стремлением к самоуничтожению. Естественно, подсознательным стремлением. Никто открыто не признается, что хочет умереть, но где-то внутри таится это желание. Инстинкт самосохранения и тяга к смерти дергают его то туда, то сюда. Побуждение умереть втягивает в рискованные ситуации, самосохранение снова и снова вырывает оттуда. А ты смеешься и ненавидишь этих людей, дрожащих и корчащихся от злости, потому что ты цел и невредим. Ты ощущаешь свое превосходство, чувствуешь себя богоподобным, бессмертным. Они - неполноценны, трусливы, заурядны. И тебя слегка раздражает то, что Энн предпочитает тебе свои наркотики. Игла возбуждает ее сильнее. Пошла она к черту! И тем не менее... она тебя влечет... и кажется опасной. Но ты готов с ней рискнуть, в любое время, да, как раньше...
Снова четыре часа утра. Пальцы порхают по клавишам пишущей машинки, и вдруг раздается звонок в дверь. Ты поднимаешься и в полной предрассветной тишине идешь узнать, кто там.
Где-то далеко-далеко, на другом конце мироздания, звучит ее голос:
- Привет, Роб. Энн. Только что встал?
- Точно. Давненько же ты ко мне не заходила, Энн.
Открываешь дверь, и она проходит в комнату, мимоходом обдав тебя приятным запахом.
- Устала от Майка. Меня от него тошнит. Мне необходима хорошая доза Роберта Дугласа. Я правда устала, Роб.
- Похоже на то. Мои соболезнования.
- Роб... - Молчание.
- Да? Молчание.
- Роб... давай завтра уедем? Я хочу сказать, сегодня... днем. Куда-нибудь на побережье. Полежим на солнышке, пусть оно нас просто погреет. Мне это нужно, Роб, очень.
- Вообще-то, думаю, можно. Конечно. Да. Разумеется, черт возьми!
- Я люблю тебя. Роб. Мне бы только не хотелось, чтобы ты писал этот проклятый роман.
- Если ты распрощалась с этой шайкой, я могу перестать, - говоришь ты. - Но мне не нравится, что они с тобой сделали. А Майк рассказывал тебе, что он вытворяет со мной?
- Разве он что-нибудь вытворяет, дорогой?
- Пытается обескровить меня. Я имею в виду, по-настоящему обескровить. Ты ведь хорошо знаешь, что такое Майк, разве нет, Энн? Подлый и трусливый. Бритз... Бритз, между прочим, тоже, если уж на то пошло. Я и раньше встречал таких. Хотят казаться крутыми, чтобы скрыть собственную трусость. Майк не желает убивать меня. Убийства он боится. Думает, будто ему удастся меня запугать. Но я не собираюсь поддаваться, потому что уверен, у него не хватит духа довести все это до конца. Он скорее согласится, чтобы ему повесили обвинение за наркотики, чем решится на убийство. Знаю я Майка.
- А меня ты знаешь, милый?
- Думаю, да.
- Очень хорошо?
- Достаточно хорошо.
- А вдруг я тебя убью?
- Не сумеешь. Ты любишь меня.
- Себя, - промурлыкала она, - я тоже люблю.
- Ты всегда была со странностями. Никогда не понимал и сейчас не понимаю, что и зачем ты делаешь.
- Самосохранение.
Ты предлагаешь ей сигарету. Она стоит совсем рядом. Ты с удивлением качаешь головой:
- Видел однажды, как ты отрываешь мухе крылышки.
- Это было интересна.
- А ты в школе не анатомировала слепых котят?
- С увлечением.
- Ты хоть представляешь, что наркота с тобой делает?
- Мне это доставляет огромное удовольствие.
- А это?
Вы стоите совсем рядом, поэтому довольно одного движения, чтобы лица сблизились. Ее губы все так же хороши. Теплые, живые, мягкие.
Она чуть-чуть отстраняется:
- Это мне тоже очень нравится.
Ты прижимаешь ее, ваши губы снова встречаются, и ты закрываешь глаза...
- Черт! - Ты отскакиваешь.
Ее ноготь впился тебе в шею.
- Прости, милый. Я тебе сделала больно? - спрашивает Энн.
- Все хотят принять участие в представлении, - говоришь ты, достаешь любимый пузырек и вытряхиваешь на ладонь несколько пилюль. - Бог мой, леди, ну и хватка у вас. Впредь обращайтесь со мною получше. Я очень нежный.
- Извини, забылась, - говорит Энн.
- Лестно слышать. Но если будешь забываться каждый раз, когда мы целуемся, то от меня скоро останется лишь кровавая лужа. Подожди.
Еще бинт - на шею. Опять целуешь ее.
- Тише едешь - дальше будешь, детка. Мы смотаемся на пляж, и там я прочитаю тебе лекцию о том, сколько зла таит в себе общение с Майклом Хорном.
- Роб, что бы я ни говорила, ты все равно будешь продолжать роман?
- Решение принято. На чем мы остановились? Ах да.
Снова губы.
Чуть позже полудня ты останавливаешь машину у края облитого солнцем обрыва. Энн бежит впереди, к деревянной лестнице, уходящей на двести футов вниз по склону. Ветер треплет ее бронзовые волосы; в синем купальнике она выглядит очень нарядно. Ты, задумавшись, идешь следом. Ты исчез. Городов нет, шоссе пусто. Под ногами море охватывает широкий пустынный берег с гранитными выступами, выщербленными и вымытыми бурунами. Пронзительно кричат болотные птицы. Энн идет впереди. "Ну что за дурочка", - думаешь ты о ней.
Вы гуляете, взявшись за руки, и стоите, впитывая солнечные лучи. Тебе кажется, что все очистилось, все хорошо. Пока. Жизнь чиста и свежа, даже жизнь Энн. Тебе хочется разговаривать, но среди этого соленого безмолвия голос звучит как-то нелепо, да и все равно язык еще болит от той острой вилки.
Вы подходите к самой воде, и Энн что-то поднимает.
- Ракушка, - говорит она. - А помнишь, как ты нырял в своей резиновой маске и с трезубцем. Сорвиголова? В старое доброе время.
- Старое доброе время. - Ты думаешь о прошлом, об Энн и о себе, о том, что вам обоим нравилось. Ездить на побережье. Рыбачить. Нырять. Но уже тогда она была каким-то странным существом. Совершенно спокойно убивала омаров. С удовольствием чистила их.
- Ты всегда был таким безрассудным, Роб. Да, в сущности, таким и остался. Не боялся нырять за устрицами, а ведь этими раковинами мог сильно порезаться. Острые, как бритвы.
- Знаю, - говоришь ты.
Энн кидает ракушку, которая падает около твоих сброшенных ботинок. Возвращаясь, ты обходишь ее, чтобы случайно не наступить.
- Мы могли бы быть счастливы, - говорит Энн.
- Приятно об этом мечтать, правда?
- Мне бы хотелось, чтобы ты передумал.
- Слишком поздно, - отвечаешь ты.
Она вздыхает.
На берег накатывает волна.
Тебе не страшно быть здесь вместе с Энн. Она ничего тебе не сделает. Ты ее контролируешь. Нет, это будет легкий, праздный день, без всяких событий. Ты настороже, готов к любым неожиданностям.
Ты лежишь на солнце, и оно пронизывает до самых костей, расслабляет, расплавляет на песке. Энн рядом, солнечные лучи золотят ее вздернутый носик и сверкают в крохотных капельках пота на лбу. Вы болтаете о веселых пустяках, ты ею очарован; как она, такая красивая, может быть такой подколодной змеюкой, лежащей у тебя поперек дороги, и в то же время смущенной и маленькой где-то в глубине души, куда ты не можешь заглянуть?
Ты перевернулся на живот. Песок горячий. Солнце теплое.
- Да ты сейчас сгоришь, - наконец, смеясь, говорит Энн.
- Не исключено, - отвечаешь ты, чувствуя себя очень умным, совершенно бессмертным.
- Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, - говорит Энн, расстегивая блестящую, натуральной кожи китайскую головоломку своей сумочки. Вынимает бутылочку прозрачного желтого масла. - Это защитит тебя от солнца. Идет?
- Идет, - отзываешься ты, чувствуя себя очень хорошо, прямо-таки превосходно.
Она поливает тебя маслом, словно поросенка на вертеле. Бутылочка опрокинута и содержимое стекает тонкими струйками, блестящими, желтыми и прохладными, во все углубления на спине. Энн растирает масло рукой. Ты лежишь с закрытыми глазами, что-то мурлыча под нос, наблюдая за маленькими голубыми и желтыми пузырьками, танцующими под зажмуренными веками, а она все льет и льет масло, смеется, массирует спину.
- Мне уже прохладнее, - говоришь ты.
Она растирает тебя еще минуту-другую, потом тихо садится рядом. Проходит много времени, а ты дежишь не двигаясь, поджариваясь на песчаной жаровне, не желая пошевелиться. Солнце уже не такое горячее.
- Ты боишься щекотки? - доносится сзади голос Энн.
- Нет, - отвечаешь ты и улыбаешься уголками рта.
- У тебя такая милая спинка, - говорит Энн. - Хочу пощекотать ее.
- Валяй щекочи.
- Здесь щекотно? - спрашивает она.
Ты чувствуешь далекое, какое-то сонное прикосновение к спине.
- Нет.
- А тут?
Ты ничего не ощущаешь.
- Ты ведь даже не дотрагиваешься до меня.
- Я читала в какой-то книге, - говорит Энн, - что зоны чувствительности на спине развиты очень плохо, поэтому большинство людей не может точно определить, до какого места у них дотрагиваются.
- Чушь, - отвечаешь ты. - Вот дотронься. Давай. Я точно скажу.
Чувствуешь три долгих прикосновения к спине.
- Ну? - спрашивает Энн.
- Ты провела пальцем вниз под одной лопаткой дюймов на пять. Так же под другой лопаткой. А потом прямо вниз по спине. Так-то вот.
- Умница. Сдаюсь. Тебя не проведешь. Хочу сигарету. Ах, черт! Все кончились. Не против, если я сбегаю возьму в машине?
- Я схожу, - предлагаешь ты.
- Ничего, лежи.
Она бежит по песчаной косе. Ты провожаешь ее взглядом, лениво, сквозь дрему. Довольно странно, что она взяла с собой сумочку и бутылку с маслом. Эти женщины. А бежит она красиво. Энн взбирается по деревянным ступенькам, поворачивается, машет и улыбается. Ты улыбаешься в ответ и слегка шевелишь рукой.
- Жарко? - кричит она.
- Промок насквозь! - нехотя выкрикиваешь в ответ.
У тебя на теле выступает пот. Жар теперь внутри тебя, и ты погружаешься в него, словно в ванну. Пот льется по спине ручьями, но как-то вяло и слабо, будто по тебе ползают муравьи. С потом все выйдет, думаешь ты. С потом все уйдет. Пот сочится по ребрам и щекотно стекает по животу. Ты смеешься. Господи, сколько пота. Никогда в жизни ты так не потел. В теплом воздухе разносится сладкое благоухание масла, которым тебя натерла Энн, и усыпляет, усыпляет.
Взбадриваешься. Наверху слышится какой-то шум.
На вершине обрыва завели машину, включили передачу, и вот ты видишь, как Энн машет рукой, автомобиль, сверкнув на солнце, разворачивается и уносится в сторону шоссе.
Вот и все.
- Что? Куда, сучка?! - злобно орешь ты. Хочешь встать. И не можешь. От солнца совсем обессилел. В голове все плывет. Черт побери! Ты потел.
Потел.
В знойном воздухе появился какой-то новый запах. Что-то знакомое и вечное, как соленое дыхание моря. Горячее, приторное, тошнотворное благоухание. Аромат, чудовищнее которого для тебя и тебе подобных не существует. Ты с воплем вскакиваешь на ноги.
На тебя наброшен плащ, пурпурное одеяние. Он прилип к бедрам, и ты видишь, как начинает обволакивать поясницу, ноги, голени. Плащ красный. Наикраснейший красный во всей цветовой гамме. Чистейший, нежнейший, ужаснейший красный, какой ты только видел, пульсируя, растекается и покрывает все тело.
Трогаешь спину. Бормочешь бессмысленные слова. Рука нащупывает три открытые раны, взрезавшие плоть ниже лопаток!
Пот! Думал, что потеешь, а это была кровь! Лежал, полагая, что из тебя выходит пот, посмеивался, наслаждался!
Ты ничего не чувствуешь. Пальцы неуклюже и бессильно царапают спину. Спина ничего не ощущает. Омертвела.
"Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, - говорит Энн где-то вдалеке, в зыбком кошмаре моей памяти. - А то сейчас сгоришь".
Волна ударилась о берег. В мыслях всплывает длинная тонкая струйка жидкости, льющейся тебе на спину из бутылочки, зажатой в восхитительных пальцах Энн. Вспоминаешь, как она растирает спину.
Раствор наркотика. Желтый раствор новокаина, кокаина или чего-нибудь еще, который, прикоснувшись к спине, сделал нечувствительным каждый нерв. Энн ведь отлично разбирается в наркотиках.
Сладкая, сладкая, милая Энн.
В голове опять звучит ее голос: "Ты боишься щекотки?"
Тебя рвет. В кроваво-красном тумане мозга эхом отзывается твой ответ: "Нет. Валяй щекочи. Валяй щекочи. Валяй щекочи... Валяй щекочи, Энн Дж. Энтони, очаровательная леди. Валяй щекочи".
Прекрасной острой ракушкой.
Нырял за устрицами неподалеку от берега, задел спиной за скалу и сильно расцарапал ее об острые, как бритвы, раковины моллюсков. Да, именно так. Нырял. Несчастный случай. Как все здорово подстроено.
Сладкая, милая Энн.
А может, ты оселком заточила свои ногти, моя дорогая?
Солнце повисло прямо у тебя в мозгу. Песок начинает плавиться под ногами. Ты пытаешься отыскать пуговицы, чтобы расстегнуть, сорвать багряное одеяние. Ничего не чувствуя, вслепую, на ощупь ты ищешь застежки. Их нет. Плащ не снять. Как это глупо, приходит нелепая мысль. Как глупо, что тебя найдут в этом длинном, красном шерстяном исподнем. Как же это глупо.
Тут где-то должна быть молния. Эти три длинных глубоких пореза можно крепко застегнуть на молнию, и тогда липкая красная жидкость перестанет течь из тебя. Из тебя, бессмертного человека.
Порезы не слишком глубокие. Надо добраться до врача. Надо принять таблетки.
Таблетки!
Ты бросаешься к пиджаку, обшариваешь один карман, другой, потом еще один, выворачиваешь его наизнанку, отрываешь подкладку, кричишь и плачешь, и с грохотом, подобно проносящимся поездам, четыре волны обрушиваются на берег позади тебя. И ты снова принимаешься за карманы в надежде, что чего-то не заметил. Но там пусто, только завалялись кусочек ваты, коробок спичек и два корешка от театральных билетов. Бросаешь пиджак.
- Энн, вернись! - кричишь ты. - Вернись! До города, до врача тридцать миль. Я их не пройду. У меня не осталось времени.
У подножия обрыва ты поднимаешь глаза вверх. Сто четырнадцать ступеней. Отвесный обрыв сияет в солнечных лучах.
Ничего не остается, как только карабкаться по ступеням.
До города тридцать миль. Подумаешь, что такое тридцать миль?
Превосходный денек для прогулки!
Метки: рассказ
Ole, Ороско! Сикейрос, si!
Ole, Orozco! Siqueiros, Si!
2003
Переводчик: Ольга Акимова
Сэм Уолтер ворвался в мой кабинет, пристально оглядел все коллекционные постеры на моих стенах и спросил:
— Каких ты знаешь знаменитых мексиканских художников?
— Ривера, — ответил я. — Мартинес-Дельгадо.
— А как насчет этого?
Сэм швырнул мне на стол яркую папку.
— Прочти-ка!
Я прочел то, что было написано большими красными буквами.
— Сикейрос, si, Ороско, ole. — И дальше. — Галерея «Гамбит». Бойл-Хайтc. У них на том берегу что, выставка Ороско-Сикейроса?
— Читай то, что мелким шрифтом, — Сэм ткнул пальцем в брошюру.
— Выставка, посвященная памяти великого художника Себастьяна Родригеса, наследника величайшего искусства Сикейроса и Ороско.
— Беру тебя с собой, — сказал Сэм. — Посмотри на дату.
— Двадцатое апреля. Черт, это ж сегодня, в два. Черт, через час начало! Я не могу...
— Можешь. Ты ведь эксперт по живописи, верно? Это не открытие, а закрытие. Похороны.
— Похороны?!
— Художник, Себастьян Родригес, будет присутствовать, но только мертвый.
— Ты хочешь сказать, что?..
— Это поминки. Там будут его мать с отцом. Придут братья и сестры. Кардинал Махони заскочит.
— Боже правый, неужто он был таким талантливым художником? Какие люди!
— Изначально предполагалось устроить вечеринку, но он упал и расшибся насмерть. И вместо того чтобы все отменить, они притащили туда тело. Так что теперь это будет что-то вроде заупокойной мессы со свечами и хористами в кружевах.
— Боже мой! — произнес я.
— Вот именно, можешь повторить это еще раз.
— Боже мой. Заупокойная месса по неизвестному художнику в третьеразрядной галерее где-то в мексикано-испано-еврейском районе Бойл-Хайтс?
— Листай дальше. Ты увидишь на этих страницах дух Ороско и Сикейроса.
Я перевернул несколько страниц и ахнул:
— Ничего себе!
— Вот именно, — сказал Сэм.
Мчась по автостраде, ведущей к еврейско-испанскому району Бойл-Хайтс, я постоянно твердил себе:
— Этот парень гений! Где ты его откопал?
— В полиции, — ответил Сэм, ведя машину.
— Где?
— У копов. Он нарушил закон. Провел несколько часов в КПЗ.
— Несколько часов? А что он натворил?
— Что-то ужасное. Невероятное. Но не настолько, чтобы засадить его в кутузку. С одной стороны, ужас, с другой — ничего особенного. Посмотри наверх!
Я поднял глаза.
— Видишь этот пролет наверху?
— Мост? Но мы его уже проехали! А что?
— Вот оттуда он и упал.
— Спрыгнул?
— Нет, упал. — Сэм нажал на газ. — Больше ты ничего не заметил?
— Где?
— На том пролете. На мосту.
— А что я должен был заметить? Ты ехал слишком быстро.
— На обратном пути. Увидишь.
— Место, где он погиб?
— Место, где он пережил слой звездный час. А потом погиб.
— Место, где в него вселились духи Ороско и Сикейроса?
— Ты попал в самую точку!
Сэм свернул с автострады.
— Приехали!
Это была не художественная галерея.
Это была церковь.
На всех стенах развешаны яркие картины, каждая из которых была настолько потрясающа в своем радужном великолепии, что казалось, они взвиваются в небо языками пламени. Но они уступали место другому пламени. Две или три сотни свечей горели огромным кольцом вокруг просторной галереи. Они горели так уже несколько часов, и от их пламени веяло таким летним зноем, что вы сразу забывали о том, что только что пришли с апрельского холода.
Сам художник тоже находился там, но был занят своим новым делом: наполнял вечность тишиной.
Он лежал не в тесном гробу, а на облачном возвышении, покрытом белоснежной тканью, которое, казалось, парит вместе с ним среди созвездий огней, всколыхнувшихся от дуновения из боковой двери, в которую только что вошел служитель церкви.
Я сразу узнал его лицо. Карлос Хесус Монтойя, пастырь огромного овечьего стада латиносов, по ту и другую стороны от пересохшего русла обмелевшей реки Лос-Анджелес-Ривер. Священник, поэт, искатель приключений в тропических лесах, разбивший сердца десяти тысяч женщин, герой журнальных заголовков, мистик, а ныне критик в «Арт ньюс квотерли», он стоял, словно капитан на носу утопающего в огне корабля, окидывая взором стены, на которых были развешаны еще никому не известные фантазии Себастьяна Родригеса.
Я взглянул туда, куда смотрел он, и тихо присвистнул.
— Что такое? — шепнул Сэм.
— Эти картины, — сказал я, повышая голос, — вовсе не живопись. Это цветные фотографии!
— Тс-с-с! — прошипел кто-то.
— Замолчи, — прошептал Сэм.
— Но...
— Так и задумано. — Сэм нервно оглянулся по сторонам. — Сначала фотографии, чтобы возбудить любопытство зрителей. Потом настоящие картины. Двойная премьера выставки.
— Однако, — сказал я. — Как фотографии они просто великолепны!
— Тс-с-с, — прошипел кто-то еще громче.
Великий Монтойя уставился на меня через море знойного огня.
— Блестящие фотографии, — прошептал я.
Монтойя прочитал это по моим губам и величественно кивнул, как тореро перед корридой в Севилье.
— Постой! — сказал я, что-то смутно припоминая. — Эти картины. Я их уже где-то видел!
Карлос Хесус Монтойя снова устремил взгляд на стены.
— Уходим, — прошипел Сэм, подталкивая меня к двери.
— Подожди! — сказал я. — Не сбивай меня с мысли.
— Идиот, — чуть не закричал Сэм, — тебя же убьют!
Монтойя прочитал это по его губам и подтвердил едва заметным кивком.
— За что меня убивать? — спросил я.
— Ты слишком много знаешь!
— Я ничего не знаю!
— Знаешь! Andale! Vamoose! [ Давай! Поспеши! (исп.)]
И мы уже собрались выйти из знойного лета в апрельский холод, но в дверях нас смыло в сторону волной плача, за которым последовали и плакальщицы: темная толпа рыдающих женщин в черных платках.
— Родственники так не убиваются, — заметил Сэм. — Это бывшие любовницы.
Я прислушался.
— Точно.
Послышался другой плач. Вошли другие женщины, менее изящные и более толстые, а за ними — важный джентльмен, спокойный и благородный, как знаменосец.
— Родственники, — сказал Сэм.
— Так мы уходим или нет?
— Это кульминация. Я хотел, чтобы ты ничего не пропустил и увидел все как сторонний наблюдатель, непредвзято, прежде чем поймешь, как все обстоит на самом деле.
— И сколько ты просишь за весь этот мешок с дерьмом?
— Это не дерьмо. Всего лишь кровь художника, его фантазии и вероятные отклики критиков — хорошие или плохие.
— Дай мешок. Я накидаю тебе этого добра.
— Нет. Зайди еще раз внутрь. Взгляни в последний раз на убитого гения и на истину, что вскоре будет извращена.
— Такие слова от тебя обычно слышишь поздним субботним вечером, когда ты сидишь, не раздеваясь, за пустой бутылкой.
— Сегодня не суббота. А бутылка — вот. Выпей. Сделай последний глоток, брось последний взгляд.
Я пил, стоя в проеме двери, через которую чувствовалось знойное дыхание страдного лета, пахнущего горячим свечным воском.
Где-то там, в глубине, Себастьян тихо плыл на своем белоснежном корабле. Где-то вдали слышалось щебетание хора мальчиков.
Когда мы мчались по автостраде, я догадался:
— Я знаю, куда мы едем!
— Тс-с-с, — сказал Сэм.
— Туда, откуда прыгнул Себастьян Родригес.
— Упал!
— Упал и разбился насмерть.
— Смотри в оба. Мы почти на месте.
— Точно! Езжай помедленнее. Господи. Вот же они!
Сэм сбавил скорость.
— Подними голову, — сказал я. — Боже, я, наверное, сошел с ума. Смотри!
— Смотрю!
Они действительно были там, на стене мостового пролета над дорогой.
— Это же картины Себастьяна, которые мы видели в галерее!
— То были фотографии. А это — настоящие.
Они действительно были настоящие: более яркие, более масштабные, необыкновенные, потрясающие, бунтарские.
— Граффити, — наконец, выдохнул я.
— Но какие граффити, — заметил Сэм, завороженно глядя вверх, словно на витраж собора.
— Почему ты не показал мне их сначала?
— Ты и так их видел, но периферическим зрением и на скорости шестьдесят миль в час. А сейчас разглядел их по-настоящему.
— Но почему только сейчас?
— Мне не хотелось, чтобы в эту фантастическую тайну вклинилась обыденная реальность. Я хотел дать тебе ответы, чтобы ты мог домыслить все безумные вопросы.
— Фотографии в галерее или граффити там, на пролете моста. Что первично: курица или яйцо?
— Наполовину курица, наполовину яйцо. Месяц назад отец Монтойя ехал на большой скорости и заметил эти чудесные творения, он был так поражен, что потерял управление и чуть не попал в аварию.
— И он стал первым коллекционером придорожных благовещений и божественных откровений Себастьяна? — догадался я.
— Совершенно верно! Наглядевшись на все эти латиноамериканские красоты, он развернулся и бросился домой за фотоаппаратом. Полученные снимки были настолько потрясающими, настолько притягивающими взгляд и берущими за душу, что у Монтойи родился гениальный проект. Поскольку большинство людей с пренебрежением относятся к любым придорожным граффити, почему бы не развесить пламенеющие фантазии Себастьяна на стенах галереи, чтобы распалить желания и кошельки? А потом, когда отказаться, передумать или потребовать назад свои деньги будет уже слишком поздно, устроить великое разоблачение: «Если вы думаете, что все эти галерейные моргалки — дары божьи, — завоет Монтойя, — откройте глаза, когда будете проезжать по автостраде сто один, под мостом восемьдесят девять». Итак, Монтойя повесил фотографии, эти окна с видом на бурлящую жизнь, и приготовился огорошить голой правдой критиков, когда те, ни о чем не догадываясь, будут все сидеть в этой лодке. Проблема была лишь в том, что...
— Себастьян упал с моста прежде, чем начался спектакль?
— Упал и подмочил свою репутацию.
— А я думал, смерть увеличивает шансы художника на известность.
— Иногда да, а иногда нет. С Себастьяном вышел особый случай. Сложный случай. Когда Себастьян упал...
— А кстати, как его угораздило?
— Он висел вниз головой, перекинувшись через перила моста, и рисовал, пока какой-то приятель держал его за ноги, но тут приятель чихнул и... да-да, он чихнул и выпустил Себастьяна из рук.
— Боже мой!
— Никто не хотел рассказывать правду ни его родственникам, ни кому-либо другому. Надо же так! Висеть вверх тормашками, рисуя противозаконные граффити, и разбиться, упав в поток машин. Происшествие зарегистрировали как аварию мотоцикла, хотя никакого мотоцикла так и не нашли. Преступную краску с его рук смыли еще до прибытия коронера. Так что Монтойя остался...
— ...в галерее, полной никому не нужных фотографий.
— Нет! В галерее, полной бесценных свидетельств жизни и творчества художника-маргинала, умершего слишком рано, но зато, слава богу, остались эти вдохновенные фотографии, за которые можно будет просить фантастическую цену! Кардинал Махони дал официальное разрешение на публикацию, и цены вообще взлетели до небес.
— Так что же, никто до сих пор не рассказал, где находятся оригиналы?
— Никто и не расскажет. Родные предупреждали своего мальчика: не играй на шоссе — а смотри, как вышло! Вероятно, яркое торжество в честь Себастьяна на выставке его фотографий они еще переживут, но вот мост восемьдесят девять на автостраде сто один... после его смерти он стал для них слишком печальным зрелищем и чересчур коммерческим. И тогда Монтойя придумал зажечь тысячу свечей и создать церковь Святого Себастьяна.
— Сколько людей знают эту историю?
— Монтойя, владелец галереи, может быть, пара тетушек-дядюшек. Ну и мы с тобой. Никто не выпустит кошку из мешка, чтобы она перебежала шоссе. Так мама говорила. Протяни-ка руку на заднее сиденье. Пощупай. Ну, что?
Я протянул руку назад и пощупал.
— Похоже на три ведра.
— А еще?
Я снова пошарил рукой.
— Большая кисточка!
— Значит что?
— Три ведра с краской!
— Верно!
— Но зачем?
— Чтобы закрасить придорожные шедевры Себастьяна Родригеса.
— Закрасить все эти бесценные фрески? Для чего?
— Если мы их оставим, кто-нибудь случайно обратит на них внимание, сравнит с фотографиями в галерее, и наша песенка спета!
— Весь мир узнает, что он был всего лишь безбашенным смельчаком, рисовавшим граффити на шоссе?
— Или начнет гоняться за его гениальными произведениями, и на дороге возникнут аварии или пробки из-за толпы зевак. Ни то, ни другое не приемлемо.
Я долго смотрел на ярко разрисованный пролет моста.
— А кто будет закрашивать всю эту живопись?
— Я! — ответил Сэм.
— И как же ты будешь это делать?
— Ты будешь держать меня за ноги вниз головой, а я буду замазывать. Только сперва высморкайся. Никаких чиханий.
— Сикейрос, nada [** Ничто (исп.)], Ороско, no [Нет (исп.)]?
— Точно. Можешь повторить это еще раз.
Я повторил эти слова трижды. Но про себя.
2003
Переводчик: Ольга Акимова
Сэм Уолтер ворвался в мой кабинет, пристально оглядел все коллекционные постеры на моих стенах и спросил:
— Каких ты знаешь знаменитых мексиканских художников?
— Ривера, — ответил я. — Мартинес-Дельгадо.
— А как насчет этого?
Сэм швырнул мне на стол яркую папку.
— Прочти-ка!
Я прочел то, что было написано большими красными буквами.
— Сикейрос, si, Ороско, ole. — И дальше. — Галерея «Гамбит». Бойл-Хайтc. У них на том берегу что, выставка Ороско-Сикейроса?
— Читай то, что мелким шрифтом, — Сэм ткнул пальцем в брошюру.
— Выставка, посвященная памяти великого художника Себастьяна Родригеса, наследника величайшего искусства Сикейроса и Ороско.
— Беру тебя с собой, — сказал Сэм. — Посмотри на дату.
— Двадцатое апреля. Черт, это ж сегодня, в два. Черт, через час начало! Я не могу...
— Можешь. Ты ведь эксперт по живописи, верно? Это не открытие, а закрытие. Похороны.
— Похороны?!
— Художник, Себастьян Родригес, будет присутствовать, но только мертвый.
— Ты хочешь сказать, что?..
— Это поминки. Там будут его мать с отцом. Придут братья и сестры. Кардинал Махони заскочит.
— Боже правый, неужто он был таким талантливым художником? Какие люди!
— Изначально предполагалось устроить вечеринку, но он упал и расшибся насмерть. И вместо того чтобы все отменить, они притащили туда тело. Так что теперь это будет что-то вроде заупокойной мессы со свечами и хористами в кружевах.
— Боже мой! — произнес я.
— Вот именно, можешь повторить это еще раз.
— Боже мой. Заупокойная месса по неизвестному художнику в третьеразрядной галерее где-то в мексикано-испано-еврейском районе Бойл-Хайтс?
— Листай дальше. Ты увидишь на этих страницах дух Ороско и Сикейроса.
Я перевернул несколько страниц и ахнул:
— Ничего себе!
— Вот именно, — сказал Сэм.
Мчась по автостраде, ведущей к еврейско-испанскому району Бойл-Хайтс, я постоянно твердил себе:
— Этот парень гений! Где ты его откопал?
— В полиции, — ответил Сэм, ведя машину.
— Где?
— У копов. Он нарушил закон. Провел несколько часов в КПЗ.
— Несколько часов? А что он натворил?
— Что-то ужасное. Невероятное. Но не настолько, чтобы засадить его в кутузку. С одной стороны, ужас, с другой — ничего особенного. Посмотри наверх!
Я поднял глаза.
— Видишь этот пролет наверху?
— Мост? Но мы его уже проехали! А что?
— Вот оттуда он и упал.
— Спрыгнул?
— Нет, упал. — Сэм нажал на газ. — Больше ты ничего не заметил?
— Где?
— На том пролете. На мосту.
— А что я должен был заметить? Ты ехал слишком быстро.
— На обратном пути. Увидишь.
— Место, где он погиб?
— Место, где он пережил слой звездный час. А потом погиб.
— Место, где в него вселились духи Ороско и Сикейроса?
— Ты попал в самую точку!
Сэм свернул с автострады.
— Приехали!
Это была не художественная галерея.
Это была церковь.
На всех стенах развешаны яркие картины, каждая из которых была настолько потрясающа в своем радужном великолепии, что казалось, они взвиваются в небо языками пламени. Но они уступали место другому пламени. Две или три сотни свечей горели огромным кольцом вокруг просторной галереи. Они горели так уже несколько часов, и от их пламени веяло таким летним зноем, что вы сразу забывали о том, что только что пришли с апрельского холода.
Сам художник тоже находился там, но был занят своим новым делом: наполнял вечность тишиной.
Он лежал не в тесном гробу, а на облачном возвышении, покрытом белоснежной тканью, которое, казалось, парит вместе с ним среди созвездий огней, всколыхнувшихся от дуновения из боковой двери, в которую только что вошел служитель церкви.
Я сразу узнал его лицо. Карлос Хесус Монтойя, пастырь огромного овечьего стада латиносов, по ту и другую стороны от пересохшего русла обмелевшей реки Лос-Анджелес-Ривер. Священник, поэт, искатель приключений в тропических лесах, разбивший сердца десяти тысяч женщин, герой журнальных заголовков, мистик, а ныне критик в «Арт ньюс квотерли», он стоял, словно капитан на носу утопающего в огне корабля, окидывая взором стены, на которых были развешаны еще никому не известные фантазии Себастьяна Родригеса.
Я взглянул туда, куда смотрел он, и тихо присвистнул.
— Что такое? — шепнул Сэм.
— Эти картины, — сказал я, повышая голос, — вовсе не живопись. Это цветные фотографии!
— Тс-с-с! — прошипел кто-то.
— Замолчи, — прошептал Сэм.
— Но...
— Так и задумано. — Сэм нервно оглянулся по сторонам. — Сначала фотографии, чтобы возбудить любопытство зрителей. Потом настоящие картины. Двойная премьера выставки.
— Однако, — сказал я. — Как фотографии они просто великолепны!
— Тс-с-с, — прошипел кто-то еще громче.
Великий Монтойя уставился на меня через море знойного огня.
— Блестящие фотографии, — прошептал я.
Монтойя прочитал это по моим губам и величественно кивнул, как тореро перед корридой в Севилье.
— Постой! — сказал я, что-то смутно припоминая. — Эти картины. Я их уже где-то видел!
Карлос Хесус Монтойя снова устремил взгляд на стены.
— Уходим, — прошипел Сэм, подталкивая меня к двери.
— Подожди! — сказал я. — Не сбивай меня с мысли.
— Идиот, — чуть не закричал Сэм, — тебя же убьют!
Монтойя прочитал это по его губам и подтвердил едва заметным кивком.
— За что меня убивать? — спросил я.
— Ты слишком много знаешь!
— Я ничего не знаю!
— Знаешь! Andale! Vamoose! [ Давай! Поспеши! (исп.)]
И мы уже собрались выйти из знойного лета в апрельский холод, но в дверях нас смыло в сторону волной плача, за которым последовали и плакальщицы: темная толпа рыдающих женщин в черных платках.
— Родственники так не убиваются, — заметил Сэм. — Это бывшие любовницы.
Я прислушался.
— Точно.
Послышался другой плач. Вошли другие женщины, менее изящные и более толстые, а за ними — важный джентльмен, спокойный и благородный, как знаменосец.
— Родственники, — сказал Сэм.
— Так мы уходим или нет?
— Это кульминация. Я хотел, чтобы ты ничего не пропустил и увидел все как сторонний наблюдатель, непредвзято, прежде чем поймешь, как все обстоит на самом деле.
— И сколько ты просишь за весь этот мешок с дерьмом?
— Это не дерьмо. Всего лишь кровь художника, его фантазии и вероятные отклики критиков — хорошие или плохие.
— Дай мешок. Я накидаю тебе этого добра.
— Нет. Зайди еще раз внутрь. Взгляни в последний раз на убитого гения и на истину, что вскоре будет извращена.
— Такие слова от тебя обычно слышишь поздним субботним вечером, когда ты сидишь, не раздеваясь, за пустой бутылкой.
— Сегодня не суббота. А бутылка — вот. Выпей. Сделай последний глоток, брось последний взгляд.
Я пил, стоя в проеме двери, через которую чувствовалось знойное дыхание страдного лета, пахнущего горячим свечным воском.
Где-то там, в глубине, Себастьян тихо плыл на своем белоснежном корабле. Где-то вдали слышалось щебетание хора мальчиков.
Когда мы мчались по автостраде, я догадался:
— Я знаю, куда мы едем!
— Тс-с-с, — сказал Сэм.
— Туда, откуда прыгнул Себастьян Родригес.
— Упал!
— Упал и разбился насмерть.
— Смотри в оба. Мы почти на месте.
— Точно! Езжай помедленнее. Господи. Вот же они!
Сэм сбавил скорость.
— Подними голову, — сказал я. — Боже, я, наверное, сошел с ума. Смотри!
— Смотрю!
Они действительно были там, на стене мостового пролета над дорогой.
— Это же картины Себастьяна, которые мы видели в галерее!
— То были фотографии. А это — настоящие.
Они действительно были настоящие: более яркие, более масштабные, необыкновенные, потрясающие, бунтарские.
— Граффити, — наконец, выдохнул я.
— Но какие граффити, — заметил Сэм, завороженно глядя вверх, словно на витраж собора.
— Почему ты не показал мне их сначала?
— Ты и так их видел, но периферическим зрением и на скорости шестьдесят миль в час. А сейчас разглядел их по-настоящему.
— Но почему только сейчас?
— Мне не хотелось, чтобы в эту фантастическую тайну вклинилась обыденная реальность. Я хотел дать тебе ответы, чтобы ты мог домыслить все безумные вопросы.
— Фотографии в галерее или граффити там, на пролете моста. Что первично: курица или яйцо?
— Наполовину курица, наполовину яйцо. Месяц назад отец Монтойя ехал на большой скорости и заметил эти чудесные творения, он был так поражен, что потерял управление и чуть не попал в аварию.
— И он стал первым коллекционером придорожных благовещений и божественных откровений Себастьяна? — догадался я.
— Совершенно верно! Наглядевшись на все эти латиноамериканские красоты, он развернулся и бросился домой за фотоаппаратом. Полученные снимки были настолько потрясающими, настолько притягивающими взгляд и берущими за душу, что у Монтойи родился гениальный проект. Поскольку большинство людей с пренебрежением относятся к любым придорожным граффити, почему бы не развесить пламенеющие фантазии Себастьяна на стенах галереи, чтобы распалить желания и кошельки? А потом, когда отказаться, передумать или потребовать назад свои деньги будет уже слишком поздно, устроить великое разоблачение: «Если вы думаете, что все эти галерейные моргалки — дары божьи, — завоет Монтойя, — откройте глаза, когда будете проезжать по автостраде сто один, под мостом восемьдесят девять». Итак, Монтойя повесил фотографии, эти окна с видом на бурлящую жизнь, и приготовился огорошить голой правдой критиков, когда те, ни о чем не догадываясь, будут все сидеть в этой лодке. Проблема была лишь в том, что...
— Себастьян упал с моста прежде, чем начался спектакль?
— Упал и подмочил свою репутацию.
— А я думал, смерть увеличивает шансы художника на известность.
— Иногда да, а иногда нет. С Себастьяном вышел особый случай. Сложный случай. Когда Себастьян упал...
— А кстати, как его угораздило?
— Он висел вниз головой, перекинувшись через перила моста, и рисовал, пока какой-то приятель держал его за ноги, но тут приятель чихнул и... да-да, он чихнул и выпустил Себастьяна из рук.
— Боже мой!
— Никто не хотел рассказывать правду ни его родственникам, ни кому-либо другому. Надо же так! Висеть вверх тормашками, рисуя противозаконные граффити, и разбиться, упав в поток машин. Происшествие зарегистрировали как аварию мотоцикла, хотя никакого мотоцикла так и не нашли. Преступную краску с его рук смыли еще до прибытия коронера. Так что Монтойя остался...
— ...в галерее, полной никому не нужных фотографий.
— Нет! В галерее, полной бесценных свидетельств жизни и творчества художника-маргинала, умершего слишком рано, но зато, слава богу, остались эти вдохновенные фотографии, за которые можно будет просить фантастическую цену! Кардинал Махони дал официальное разрешение на публикацию, и цены вообще взлетели до небес.
— Так что же, никто до сих пор не рассказал, где находятся оригиналы?
— Никто и не расскажет. Родные предупреждали своего мальчика: не играй на шоссе — а смотри, как вышло! Вероятно, яркое торжество в честь Себастьяна на выставке его фотографий они еще переживут, но вот мост восемьдесят девять на автостраде сто один... после его смерти он стал для них слишком печальным зрелищем и чересчур коммерческим. И тогда Монтойя придумал зажечь тысячу свечей и создать церковь Святого Себастьяна.
— Сколько людей знают эту историю?
— Монтойя, владелец галереи, может быть, пара тетушек-дядюшек. Ну и мы с тобой. Никто не выпустит кошку из мешка, чтобы она перебежала шоссе. Так мама говорила. Протяни-ка руку на заднее сиденье. Пощупай. Ну, что?
Я протянул руку назад и пощупал.
— Похоже на три ведра.
— А еще?
Я снова пошарил рукой.
— Большая кисточка!
— Значит что?
— Три ведра с краской!
— Верно!
— Но зачем?
— Чтобы закрасить придорожные шедевры Себастьяна Родригеса.
— Закрасить все эти бесценные фрески? Для чего?
— Если мы их оставим, кто-нибудь случайно обратит на них внимание, сравнит с фотографиями в галерее, и наша песенка спета!
— Весь мир узнает, что он был всего лишь безбашенным смельчаком, рисовавшим граффити на шоссе?
— Или начнет гоняться за его гениальными произведениями, и на дороге возникнут аварии или пробки из-за толпы зевак. Ни то, ни другое не приемлемо.
Я долго смотрел на ярко разрисованный пролет моста.
— А кто будет закрашивать всю эту живопись?
— Я! — ответил Сэм.
— И как же ты будешь это делать?
— Ты будешь держать меня за ноги вниз головой, а я буду замазывать. Только сперва высморкайся. Никаких чиханий.
— Сикейрос, nada [** Ничто (исп.)], Ороско, no [Нет (исп.)]?
— Точно. Можешь повторить это еще раз.
Я повторил эти слова трижды. Но про себя.
Метки: рассказ
Остров
The Island
1952
Переводчик: Ольга Акимова
Зимняя ночь белыми клочьями носилась за освещенными окнами. Снежная вереница то выступала размеренным шагом, то взвивалась и закручивалась вихрем. Но непрестанно сыпала и ложилась белая крупа, бесконечно заполняя тишиной глубокую бездну.
Дом был заперт, заткнуты все щели, все окна, все двери и створы. В каждой комнате мягко светили лампы. Задержав дыхание, дом погрузился в теплую дрему. Вздыхали батареи. Тихо жужжал холодильник. В библиотеке, под зеленым, цвета лайма, абажуром керосиновой лампы, двигалась белая рука, скрипело перо, лицо склонилось над чернилами, высыхающими на этом искусственно-летнем воздухе.
На верхнем этаже в кровати лежала старая женщина и читала. Напротив, через гостиную, ее дочь раскладывала белье в гардеробной. Еще выше, в мансарде, ее сын, лет двадцати пяти, изящно стучал на пишущей машинке и бросал очередной комок бумаги в растущую на ковре кучу.
Внизу кухарка закончила мыть винные бокалы после ужина, под мелодичный звон убрала их на полки, вытерла руки, поправила волосы и протянула руку к выключателю.
И в этот самый момент все пятеро обитателей заснеженного ночного дома услышали необычный звук.
Звук разбивающегося окна.
Он напоминал треск лунно-белого льда на полночном пруду.
Старая женщина села в своей кровати. Ее младшая дочь перестала раскладывать белье. Сын, собиравшийся было скомкать отпечатанную страницу, застыл, сжимая в кулаке бумагу.
Вторая дочь, в библиотеке, затаила дыхание, дав темным чернилам с почти различимым шипением беспрепятственно высохнуть на полпути к странице.
Кухарка остановилась, держа руку на выключателе.
Ни звука.
Тишина.
Только шелест холодного ветра, залетевшего в какое-то дальнее разбитое окно и гуляющего по комнатам.
Все головы, каждая в своей комнате, повернулись, посмотрели сперва на едва заметное шевеление коврового ворса, ласкаемого дыханием ветра, проскользнувшего под каждую дверь. Потом их взгляды метнулись к медным ручкам дверей.
Каждая дверь имела свою оборону, у каждой была система защиты — щеколда, цепочка, засовы, ключи. Мать за те годы, когда ее странности развивались, раскручиваясь как юла, пока не дошли до полного абсурда, носилась с этими дверями так, будто каждая из них была драгоценным, удивительным и новым живым существом.
Пока болезнь бесцеремонно не уложила ее в постель, она годами твердила всем, что боится всякой комнаты, которая не может мгновенно превратиться в крепость! Дом, где живут женщины (сын Роберт редко спускался со своей верхотуры), требовал средств быстрой защиты от слепой алчности, зависти и насилия этого мира, чья лихорадочная похоть лишь немного умерялась зимой.
Такова была ее теория.
— На что нам столько замков! — возмущалась Элис много лет назад.
— Настанет день, — отвечала ей мать, — и ты возблагодаришь Бога за один-единственный крепкий замок.
— Но грабителю, — говорила Элис, — достаточно всего лишь разбить окно, открыть эти глупые замки и...
— Разбить окно! И тем самым предупредить нас? Чепуха!
— Все было бы гораздо проще, если бы мы попросту держали деньги в банке.
— Опять чепуха! В двадцать девятом я хорошо узнала, что значит отнять у бедняка последнюю монету! У меня пистолет под подушкой, а деньги под кроватью! Я сама — Первый национальный банк Оук-Грин-Айленда!
— Банк с капиталом в сорок тысяч долларов?
— Замолчи! Почему бы тебе не выйти на улицу и не покричать об этом на всех углах? Кроме того, злодеи могут прийти не только за деньгами. А за тобой, за Мэделин... за мной!
— Мама, мама! Мы же старые девы, будем смотреть правде в глаза.
— Мы женщины, не забывай, женщины. А где остальные пистолеты?
— По одному в каждой комнате, мама.
И вот так, из года в год, вся эта домашняя артиллерия заряжалась и приводилась в боевую готовность, люки задраивались и отдраивались в зависимости от времени года. Вверх и вниз по проводам бежал сигнал внутреннего телефона, работающего от батарей. Дочери, хотя и не без улыбки, согласились на установку этих телефонов: по крайней мере, это избавит от необходимости кричать с этажа на этаж.
— А почему бы одновременно, — предложила Элис, — не обрезать внешний телефон? Вот уже давно никто из города из-за озера не звонил ни мне, ни Мэделин.
— К черту этот телефон! — подхватила Мэделин. — Каждый месяц, он стоит нам кучу денег! Ну кому мы можем туда звонить?
— Мужланы, — отозвался Роберт, направляясь на свой чердак. — Все они мужланы.
И вот сейчас, глубокой зимней ночью, послышался один-единственный, одинокий звук. Звук разбивающегося оконного стекла, словно тонкий звон лопнувшего винного бокала, словно пробуждение от долгого и уютного зимнего сна.
Все пятеро обитателей этого дома-острова превратились в белые статуи.
Если бы кто-то заглянул в окна каждой комнаты, он бы подумал, что это музей восковых фигур. Каждый его обитатель, застывший от ужаса, был представлен в последнее мгновение работы мысли: когда пришло осознание. В каждом из остекленевших глаз виднелась та же самая искра, которая мелькает и навсегда запечатлевается в памяти, когда на залитой солнцем поляне застывший в испуге олень медленно поворачивает голову, чтобы заглянуть в длинное, холодное дуло стального ружья.
Внимание каждого из пятерых было приковано к двери.
Каждый увидел, что от этой ожидающей, готовой замкнуться двери его кровать или кресло отделяет целый континент. Расстояние — незначительное для тела. Но психологически непреодолимое для разума. А вдруг, пока они будут делать этот бросок, этот длинный бросок, чтобы задвинута засовы, повернуть ключи, нечто из холла прыжком преодолеет такое же расстояние и вломится в еще не запертую дверь?!
Эта мысль пронеслась в каждой голове со скоростью машинки для стрижки волос. Она пригвоздила их к месту. И не отпускала.
За ней пришла другая, успокаивающая мысль.
Ничего страшного, говорила она. Ветер разбил окно. Какая-нибудь ветка упала, конечно! Или снежок, брошенный каким-нибудь маленьким зимним шалунишкой, неслышно подкравшимся в ночи и неведомо куда направляющимся.
Все пятеро обитателей дома одновременно встали.
Коридоры сотрясались от ветра. Бледность хлопьями оседала на лицах семейства, засыпала снегом их воспаленные глаза. Все уже приготовились было схватиться за ручки своих личных дверей, распахнуть их, выглянуть наружу и крикнуть: «Это всего лишь упавшая ветка дерева, да!» — но тут послышался еще один звук.
Лязг металла.
А потом где-то, словно неумолимое лезвие огромной гильотины, начала подниматься рама окна.
Она ползла в своих проржавевших пазах. Она раззявила свой огромный рот, впуская в дом зимний холод.
Все двери в доме заколотились и заныли всеми своими петлями и порогами.
Порыв ветра задул лампы в каждой комнате.
— Никакого электричества! — когда-то, много лет назад, заявила мать. — Никаких подачек от города! Наш козырь — самодостаточность! Ничего не давать, ничего не брать.
Ее голос, затихая, канул в прошлое.
Не успели масляные лампы потухнуть, как в каждой комнате ярче, чем дрова в камине, вспыхнул и разгорелся страх.
Элис чувствовала, как он призрачным светом пылает на ее щеках. При свете этого ужаса, горевшего на ее челе, она могла бы читать книги.
По всей видимости, оставалось только одно.
Четверо людей, все вместе, каждый в своей комнате, одинаково бросились к своим дверям и начали ковыряться в замках, задвигать щеколды, накидывать цепочки, поворачивать ключи!
— Я в безопасности! — кричали они. — Я заперся, я в безопасности!
Так поступили все, кроме одного человека — кухарки. Она проводила в этом варварском доме каждый день лишь несколько часов, дикие паники и страхи матери ее не касались. Жизнь в городе за широким травяным рвом, забором и стеной с голами сделала ее практичной, и она размышляла всего мгновение. После чего совершила то, что должно было быть жестом спасения, но стало жестом отчаяния.
Рванув на себя дверь кухни, она распахнула ее и кинулась в большую гостиную при входе. Откуда-то издалека во тьме дул ветер, словно из ледяной глотки дракона.
«Сейчас выйдут остальные!» — подумала она. Она быстро выкрикнула их имена.
— Мисс Мэделин, мисс Элис, миссис Бентон, мистер Роберт!
Затем, повернувшись, она бросилась через холл, в сторону завывающей тьмы открытого окна.
— Мисс Мэделин!
Мэделин, как Христос пригвожденная к двери своей гардеробной, еще раз повернула ключ в замке.
— Мисс Элис!
В библиотеке, где бледные листы бумаги плясали в темноте, как пьяные мотыльки, Элис отпрянула от своей закрытой двери, нашарила спички и зажгла керосинку. В голове у нее стучало, будто внутри билось живое сердце, выдавливая глаза из орбит, не давая сомкнуться задыхающимся губам, закладывая уши, так что ничего не было слышно, кроме дикой пульсации и глухого, всасывающего дыхания.
— Миссис Бентон!
Старуха беспокойно заерзала на своей кровати, провела руками по лицу, стараясь придать его растаявшей плоти наиболее подходящее сейчас выражение потрясения. Затем ее пальцы простерлись в сторону незапертой двери.
— Идиоты! Чертовы идиоты! Кто-нибудь, заприте мою дверь! Элис, Роберт, Мэделин!
— Элис, Роберт, Мэделин! — эхом разносилось по темным коридорам.
— Мистер Роберт! — призывал его спуститься с чердака дрожащий голос кухарки.
Затем каждый из них по отдельности услышал крик кухарки. Один испуганный и осуждающий вскрик.
А затем — мягкий звук падающего на крышу снега.
Они все застыли на месте, осознавая, что значит это молчание. Они ждали какого-нибудь нового звука.
Кто-то, ступая неслышно, как в ночном кошмаре, будто босиком, медленно бродил по коридорам. Они чувствовали, как какая-то масса движется по дому, появляясь то тут, то там, то где-то вдалеке.
На дальнем столе библиотеки стояли два телефонных аппарата. Элис схватила один из них, задребезжала рычажком и прокричала:
— Барышня! Полицию!
Но тут она вспомнила: «Теперь никто больше не позвонит ни мне, ни Мэделин. Скажите в компании «Белл», чтобы сняли наш телефон. Мы никого не знаем в городе».
«Будь практичной, — сказала тогда мать. — Оставь сам телефон здесь на случай, если мы когда-нибудь решим снова подключиться».
— Барышня!
Она бросила трубку и удивленно уставилась на нее, словно это было какое-то упрямое животное, которое она попросила исполнить простейший трюк. Она перевела взгляд на окно. Открой его, высунься наружу, кричи! Ах, ведь соседи-то сидят по домам в тепле, в своем отдельном далеком мирке, и ветер к тому же завывает, а вокруг — зима, ночь. Все равно что кричать на погосте.
— Роберт, Элис, Мэделин, Роберт, Элис, Мэделин!
Это мать кричит, вот тупица.
— Заприте мою дверь! Роберт, Элис, Мэделин!
«Я слышу, — думала Элис. — Мы все слышим. И он тоже ее услышит».
Она схватила второй телефон и трижды резко нажала на кнопку.
— Мзделин, Элис, Роберт! — разносился по коридорам голос матери.
— Мама! — закричала Элис в трубку. — Не кричи, не сообщай ему, где ты находишься, не сообщай ему о том, чего он не знает!
Элис снова застучала по кнопке.
— Роберт, Элис, Мэделин!
— Возьми трубку, мама, пожалуйста, возьми...
Клик.
— Алло, барышня, — раздался хриплый крик матери. — Спасите меня! Заприте дверь!
— Мама, это Элис! Тише, я тебя слышу!
— О господи! Элис, господи, дверь! Я не могу встать с постели! Как глупо, ужасно, столько замков — и не могу до них добраться!
— Погаси лампу!
— Помоги мне, Элис!
— Я помогаю! Послушай! Найди свой пистолет. Выключи свет. Спрячься под кроватью! Давай!
— О Господи! Элис, приди, запри мою дверь!
— Мама, послушай!
— Элис, Элис! — послышался голос Мэделин. — Что происходит? Мне страшно!
И еще один голос:
— Элис!
— Роберт!
Они кричали, едва ли не визжали.
— Нет, — сказала Элис. — Замолчите, все замолчите! Пока не поздно. Все до единого. Слышите? Возьмите свои пистолеты, откройте двери, выйдите в коридор. Мы все, все вместе против него одного. Понятно?
Роберт зарыдал.
Мэделин скорбно застонала.
— Элис, Мэделин, дети, спасите вашу мамочку!
— Мама, заткнись! — приказала Элис и монотонно повторила: — Откройте двери. Все разом. Мы можем это сделать! Сейчас!
— Он убьет меня! — кричала Мэделин.
— Нет, нет, — вторил ей Роберт. — Это бесполезно, бесполезно!
— Дверь, моя дверь... не заперта, — плакала мать.
—Послушайте, все!
— Моя дверь! — причитала мать. — О боже! Она открывается!
Из коридора донесся вопль, и тот же вопль раздался в телефоне.
Остальные в ошеломлении смотрели на трубки в своих пальцах, ощущавшие лишь биение их сердец.
Выше этажом хлопнула дверь.
Крик оборвался.
— Мама!
«Если б она не кричала, — думала Элис. — Если б она не выдала себя».
— Мэделин, Роберт! Пистолеты! Я считаю до пяти, и мы все разом выскакиваем! Раз, два, три...
Роберт застонал.
— Роберт!
Он упал на пол, сжимая в руке телефонную трубку. Его дверь по-прежнему была заперта. Его сердце остановилось.
— Роберт! — надрывалась трубка в его руке.
Он лежал неподвижно.
— Он у моей двери! — где-то наверху в заснеженном доме сказала Мэделин.
— Стреляй через дверь! Стреляй!
— Меня он не получит, нет, он до меня не доберется!
— Мэделин, послушай! Стреляй через дверь!
— Он копается в замке, он сейчас войдет!
— Мэделин!
Раздался выстрел.
Один-единственный выстрел.
Элис стояла одна в библиотеке, глядя на холодную трубку телефона в своей руке. В трубке царило гробовое молчание.
Внезапно наверху, за дверью, в холле она увидела в темноте этого незнакомца, который, улыбаясь, тихо скребся в дверное полотно.
Выстрел!
Незнакомец во тьме удивленно посмотрел вниз. Из-под закрытой двери медленно потолкла тоненькая струйка крови. Кровь текла так спокойно, такой тонкой, блестящей струйкой. Все это Элис видела. И все это она знала: она слышала, как наверху, в темном холле, что-то движется, словно кто-то ходит от одной двери к другой, пробуя открыть двери и находя за ними лишь тишину.
— Мэделин, — в оцепенении произнесла она в трубку. — Роберт! — Тщетно выкрикивала она их имена. — Мама!
Она закрыла глаза. «Почему вы меня не послушали? Если бы мы все сразу... выбежали...»
Тишина.
Снег, тихо кружась, сыпал, как из рога изобилия, щедро укрывая лужайку безмолвными сугробами. Элис осталась совсем одна.
Покачиваясь, она подошла к окну, открыла щеколду, с трудом подняла раму, откинула крючок ставней и распахнула их. Затем, перекинув ногу через подоконник, она уселась между теплым молчаливым уютом дома и заснеженной ночью. Она долго сидела так, неотрывно глядя на запертую дверь библиотеки. Медная ручка единожды повернулась.
Элис завороженно смотрела, как она поворачивается. Будто блестящий глаз, глядящий на нее в упор.
Ей даже захотелось подойти к двери, отпереть замок и, приветливо кивнув, поманить рукой из мрака эту ужасную тень, чтобы посмотреть в лицо тому, кто одним легким ударом развеял в прах эту островную крепость. Элис обнаружила, что ее рука все еще сжимает пистолет, она подняла его и, дрожа, направила на дверь.
Медная ручка поворачивалась вправо-влево. Во тьме за дверью слышалось тяжелое дыхание тьмы. Вправо-влево. С невидимой улыбкой.
Закрыв глаза, Элис трижды нажала на курок!
Когда глаза ее открылись, она увидела, что все выстрелы прошли мимо. Одна пуля попала в стену, другая в нижнюю часть двери, третья — в верхнюю. Какое-то мгновение Элис удивленно смотрела на свою неуклюжую руку, а затем отшвырнула пистолет.
Дверная ручка дергалась туда-сюда. Это было последнее, что увидела Элис. Блестящая дверная ручка, сверкающая, как глаз.
Перегнувшись через подоконник, она упала в снег.
Вернувшись несколько часов спустя вместе с полицейскими, она увидела на снегу следы своих ног, убегавших от тишины.
Она, шериф и его люди стояли под оголенными деревьями, вглядываясь в дом.
Казалось, в нем опять тепло и уютно, он снова был ярко освещен: сияющий и приветливый мирок посреди унылого пейзажа. Входная дверь была широко распахнута навстречу вьюгам.
— Господи, — сказал шериф. — Должно быть, он вот так запросто открыл входную дверь и ушел, черт возьми, не заботясь, что кто-то может его увидеть! Надо же, вот это выдержка!
Элис шевельнулась. Тысячи белых мотыльков спорхнули с ее глаз. Она заморгала, а затем ее взгляд изумленно остановился. И тут в горле ее сперва тихий, медленно нарастая, затрепетал какой-то звук.
Она разразилась хохотом, переходящим в задушенное рыдание.
— Смотрите! — вскричал она. — Только посмотрите!
Они посмотрели и увидели вторую, тянувшуюся от ступеней крыльца, цепочку следов, которые четко отпечатались на снежном белом бархате. Можно было видеть, как эти следы размеренно и даже как-то безмятежно пересекли двор перед домом и, уверенно и глубоко вдавливаясь в снег, направились дальше, скрывшись в холодной ночи и заснеженном городе.
— Его следы! — Элис наклонилась и вытянула руку вперед. Измерив их, она попыталась накрыть их, ткнув в снег ладонь с негнущимися пальцами. И расплакалась.
— Его следы! Господи, какой маленький человечек! Вы видите, какого они размера, видите? Господи, какой маленький человечек!
И в тот момент, когда она, встав на колени и ладони, рыдая, припала к земле, снег, ветер и ночь сжалились над ней. Прямо на ее глазах падавший вокруг снег начал заметать эти следы, сглаживая, заполняя и стирая их до тех пор, пока наконец, не оставил ни намека, ни воспоминания об их маленьких размерах.
И тогда, только тогда она перестала плакать.
1952
Переводчик: Ольга Акимова
Зимняя ночь белыми клочьями носилась за освещенными окнами. Снежная вереница то выступала размеренным шагом, то взвивалась и закручивалась вихрем. Но непрестанно сыпала и ложилась белая крупа, бесконечно заполняя тишиной глубокую бездну.
Дом был заперт, заткнуты все щели, все окна, все двери и створы. В каждой комнате мягко светили лампы. Задержав дыхание, дом погрузился в теплую дрему. Вздыхали батареи. Тихо жужжал холодильник. В библиотеке, под зеленым, цвета лайма, абажуром керосиновой лампы, двигалась белая рука, скрипело перо, лицо склонилось над чернилами, высыхающими на этом искусственно-летнем воздухе.
На верхнем этаже в кровати лежала старая женщина и читала. Напротив, через гостиную, ее дочь раскладывала белье в гардеробной. Еще выше, в мансарде, ее сын, лет двадцати пяти, изящно стучал на пишущей машинке и бросал очередной комок бумаги в растущую на ковре кучу.
Внизу кухарка закончила мыть винные бокалы после ужина, под мелодичный звон убрала их на полки, вытерла руки, поправила волосы и протянула руку к выключателю.
И в этот самый момент все пятеро обитателей заснеженного ночного дома услышали необычный звук.
Звук разбивающегося окна.
Он напоминал треск лунно-белого льда на полночном пруду.
Старая женщина села в своей кровати. Ее младшая дочь перестала раскладывать белье. Сын, собиравшийся было скомкать отпечатанную страницу, застыл, сжимая в кулаке бумагу.
Вторая дочь, в библиотеке, затаила дыхание, дав темным чернилам с почти различимым шипением беспрепятственно высохнуть на полпути к странице.
Кухарка остановилась, держа руку на выключателе.
Ни звука.
Тишина.
Только шелест холодного ветра, залетевшего в какое-то дальнее разбитое окно и гуляющего по комнатам.
Все головы, каждая в своей комнате, повернулись, посмотрели сперва на едва заметное шевеление коврового ворса, ласкаемого дыханием ветра, проскользнувшего под каждую дверь. Потом их взгляды метнулись к медным ручкам дверей.
Каждая дверь имела свою оборону, у каждой была система защиты — щеколда, цепочка, засовы, ключи. Мать за те годы, когда ее странности развивались, раскручиваясь как юла, пока не дошли до полного абсурда, носилась с этими дверями так, будто каждая из них была драгоценным, удивительным и новым живым существом.
Пока болезнь бесцеремонно не уложила ее в постель, она годами твердила всем, что боится всякой комнаты, которая не может мгновенно превратиться в крепость! Дом, где живут женщины (сын Роберт редко спускался со своей верхотуры), требовал средств быстрой защиты от слепой алчности, зависти и насилия этого мира, чья лихорадочная похоть лишь немного умерялась зимой.
Такова была ее теория.
— На что нам столько замков! — возмущалась Элис много лет назад.
— Настанет день, — отвечала ей мать, — и ты возблагодаришь Бога за один-единственный крепкий замок.
— Но грабителю, — говорила Элис, — достаточно всего лишь разбить окно, открыть эти глупые замки и...
— Разбить окно! И тем самым предупредить нас? Чепуха!
— Все было бы гораздо проще, если бы мы попросту держали деньги в банке.
— Опять чепуха! В двадцать девятом я хорошо узнала, что значит отнять у бедняка последнюю монету! У меня пистолет под подушкой, а деньги под кроватью! Я сама — Первый национальный банк Оук-Грин-Айленда!
— Банк с капиталом в сорок тысяч долларов?
— Замолчи! Почему бы тебе не выйти на улицу и не покричать об этом на всех углах? Кроме того, злодеи могут прийти не только за деньгами. А за тобой, за Мэделин... за мной!
— Мама, мама! Мы же старые девы, будем смотреть правде в глаза.
— Мы женщины, не забывай, женщины. А где остальные пистолеты?
— По одному в каждой комнате, мама.
И вот так, из года в год, вся эта домашняя артиллерия заряжалась и приводилась в боевую готовность, люки задраивались и отдраивались в зависимости от времени года. Вверх и вниз по проводам бежал сигнал внутреннего телефона, работающего от батарей. Дочери, хотя и не без улыбки, согласились на установку этих телефонов: по крайней мере, это избавит от необходимости кричать с этажа на этаж.
— А почему бы одновременно, — предложила Элис, — не обрезать внешний телефон? Вот уже давно никто из города из-за озера не звонил ни мне, ни Мэделин.
— К черту этот телефон! — подхватила Мэделин. — Каждый месяц, он стоит нам кучу денег! Ну кому мы можем туда звонить?
— Мужланы, — отозвался Роберт, направляясь на свой чердак. — Все они мужланы.
И вот сейчас, глубокой зимней ночью, послышался один-единственный, одинокий звук. Звук разбивающегося оконного стекла, словно тонкий звон лопнувшего винного бокала, словно пробуждение от долгого и уютного зимнего сна.
Все пятеро обитателей этого дома-острова превратились в белые статуи.
Если бы кто-то заглянул в окна каждой комнаты, он бы подумал, что это музей восковых фигур. Каждый его обитатель, застывший от ужаса, был представлен в последнее мгновение работы мысли: когда пришло осознание. В каждом из остекленевших глаз виднелась та же самая искра, которая мелькает и навсегда запечатлевается в памяти, когда на залитой солнцем поляне застывший в испуге олень медленно поворачивает голову, чтобы заглянуть в длинное, холодное дуло стального ружья.
Внимание каждого из пятерых было приковано к двери.
Каждый увидел, что от этой ожидающей, готовой замкнуться двери его кровать или кресло отделяет целый континент. Расстояние — незначительное для тела. Но психологически непреодолимое для разума. А вдруг, пока они будут делать этот бросок, этот длинный бросок, чтобы задвинута засовы, повернуть ключи, нечто из холла прыжком преодолеет такое же расстояние и вломится в еще не запертую дверь?!
Эта мысль пронеслась в каждой голове со скоростью машинки для стрижки волос. Она пригвоздила их к месту. И не отпускала.
За ней пришла другая, успокаивающая мысль.
Ничего страшного, говорила она. Ветер разбил окно. Какая-нибудь ветка упала, конечно! Или снежок, брошенный каким-нибудь маленьким зимним шалунишкой, неслышно подкравшимся в ночи и неведомо куда направляющимся.
Все пятеро обитателей дома одновременно встали.
Коридоры сотрясались от ветра. Бледность хлопьями оседала на лицах семейства, засыпала снегом их воспаленные глаза. Все уже приготовились было схватиться за ручки своих личных дверей, распахнуть их, выглянуть наружу и крикнуть: «Это всего лишь упавшая ветка дерева, да!» — но тут послышался еще один звук.
Лязг металла.
А потом где-то, словно неумолимое лезвие огромной гильотины, начала подниматься рама окна.
Она ползла в своих проржавевших пазах. Она раззявила свой огромный рот, впуская в дом зимний холод.
Все двери в доме заколотились и заныли всеми своими петлями и порогами.
Порыв ветра задул лампы в каждой комнате.
— Никакого электричества! — когда-то, много лет назад, заявила мать. — Никаких подачек от города! Наш козырь — самодостаточность! Ничего не давать, ничего не брать.
Ее голос, затихая, канул в прошлое.
Не успели масляные лампы потухнуть, как в каждой комнате ярче, чем дрова в камине, вспыхнул и разгорелся страх.
Элис чувствовала, как он призрачным светом пылает на ее щеках. При свете этого ужаса, горевшего на ее челе, она могла бы читать книги.
По всей видимости, оставалось только одно.
Четверо людей, все вместе, каждый в своей комнате, одинаково бросились к своим дверям и начали ковыряться в замках, задвигать щеколды, накидывать цепочки, поворачивать ключи!
— Я в безопасности! — кричали они. — Я заперся, я в безопасности!
Так поступили все, кроме одного человека — кухарки. Она проводила в этом варварском доме каждый день лишь несколько часов, дикие паники и страхи матери ее не касались. Жизнь в городе за широким травяным рвом, забором и стеной с голами сделала ее практичной, и она размышляла всего мгновение. После чего совершила то, что должно было быть жестом спасения, но стало жестом отчаяния.
Рванув на себя дверь кухни, она распахнула ее и кинулась в большую гостиную при входе. Откуда-то издалека во тьме дул ветер, словно из ледяной глотки дракона.
«Сейчас выйдут остальные!» — подумала она. Она быстро выкрикнула их имена.
— Мисс Мэделин, мисс Элис, миссис Бентон, мистер Роберт!
Затем, повернувшись, она бросилась через холл, в сторону завывающей тьмы открытого окна.
— Мисс Мэделин!
Мэделин, как Христос пригвожденная к двери своей гардеробной, еще раз повернула ключ в замке.
— Мисс Элис!
В библиотеке, где бледные листы бумаги плясали в темноте, как пьяные мотыльки, Элис отпрянула от своей закрытой двери, нашарила спички и зажгла керосинку. В голове у нее стучало, будто внутри билось живое сердце, выдавливая глаза из орбит, не давая сомкнуться задыхающимся губам, закладывая уши, так что ничего не было слышно, кроме дикой пульсации и глухого, всасывающего дыхания.
— Миссис Бентон!
Старуха беспокойно заерзала на своей кровати, провела руками по лицу, стараясь придать его растаявшей плоти наиболее подходящее сейчас выражение потрясения. Затем ее пальцы простерлись в сторону незапертой двери.
— Идиоты! Чертовы идиоты! Кто-нибудь, заприте мою дверь! Элис, Роберт, Мэделин!
— Элис, Роберт, Мэделин! — эхом разносилось по темным коридорам.
— Мистер Роберт! — призывал его спуститься с чердака дрожащий голос кухарки.
Затем каждый из них по отдельности услышал крик кухарки. Один испуганный и осуждающий вскрик.
А затем — мягкий звук падающего на крышу снега.
Они все застыли на месте, осознавая, что значит это молчание. Они ждали какого-нибудь нового звука.
Кто-то, ступая неслышно, как в ночном кошмаре, будто босиком, медленно бродил по коридорам. Они чувствовали, как какая-то масса движется по дому, появляясь то тут, то там, то где-то вдалеке.
На дальнем столе библиотеки стояли два телефонных аппарата. Элис схватила один из них, задребезжала рычажком и прокричала:
— Барышня! Полицию!
Но тут она вспомнила: «Теперь никто больше не позвонит ни мне, ни Мэделин. Скажите в компании «Белл», чтобы сняли наш телефон. Мы никого не знаем в городе».
«Будь практичной, — сказала тогда мать. — Оставь сам телефон здесь на случай, если мы когда-нибудь решим снова подключиться».
— Барышня!
Она бросила трубку и удивленно уставилась на нее, словно это было какое-то упрямое животное, которое она попросила исполнить простейший трюк. Она перевела взгляд на окно. Открой его, высунься наружу, кричи! Ах, ведь соседи-то сидят по домам в тепле, в своем отдельном далеком мирке, и ветер к тому же завывает, а вокруг — зима, ночь. Все равно что кричать на погосте.
— Роберт, Элис, Мэделин, Роберт, Элис, Мэделин!
Это мать кричит, вот тупица.
— Заприте мою дверь! Роберт, Элис, Мэделин!
«Я слышу, — думала Элис. — Мы все слышим. И он тоже ее услышит».
Она схватила второй телефон и трижды резко нажала на кнопку.
— Мзделин, Элис, Роберт! — разносился по коридорам голос матери.
— Мама! — закричала Элис в трубку. — Не кричи, не сообщай ему, где ты находишься, не сообщай ему о том, чего он не знает!
Элис снова застучала по кнопке.
— Роберт, Элис, Мэделин!
— Возьми трубку, мама, пожалуйста, возьми...
Клик.
— Алло, барышня, — раздался хриплый крик матери. — Спасите меня! Заприте дверь!
— Мама, это Элис! Тише, я тебя слышу!
— О господи! Элис, господи, дверь! Я не могу встать с постели! Как глупо, ужасно, столько замков — и не могу до них добраться!
— Погаси лампу!
— Помоги мне, Элис!
— Я помогаю! Послушай! Найди свой пистолет. Выключи свет. Спрячься под кроватью! Давай!
— О Господи! Элис, приди, запри мою дверь!
— Мама, послушай!
— Элис, Элис! — послышался голос Мэделин. — Что происходит? Мне страшно!
И еще один голос:
— Элис!
— Роберт!
Они кричали, едва ли не визжали.
— Нет, — сказала Элис. — Замолчите, все замолчите! Пока не поздно. Все до единого. Слышите? Возьмите свои пистолеты, откройте двери, выйдите в коридор. Мы все, все вместе против него одного. Понятно?
Роберт зарыдал.
Мэделин скорбно застонала.
— Элис, Мэделин, дети, спасите вашу мамочку!
— Мама, заткнись! — приказала Элис и монотонно повторила: — Откройте двери. Все разом. Мы можем это сделать! Сейчас!
— Он убьет меня! — кричала Мэделин.
— Нет, нет, — вторил ей Роберт. — Это бесполезно, бесполезно!
— Дверь, моя дверь... не заперта, — плакала мать.
—Послушайте, все!
— Моя дверь! — причитала мать. — О боже! Она открывается!
Из коридора донесся вопль, и тот же вопль раздался в телефоне.
Остальные в ошеломлении смотрели на трубки в своих пальцах, ощущавшие лишь биение их сердец.
Выше этажом хлопнула дверь.
Крик оборвался.
— Мама!
«Если б она не кричала, — думала Элис. — Если б она не выдала себя».
— Мэделин, Роберт! Пистолеты! Я считаю до пяти, и мы все разом выскакиваем! Раз, два, три...
Роберт застонал.
— Роберт!
Он упал на пол, сжимая в руке телефонную трубку. Его дверь по-прежнему была заперта. Его сердце остановилось.
— Роберт! — надрывалась трубка в его руке.
Он лежал неподвижно.
— Он у моей двери! — где-то наверху в заснеженном доме сказала Мэделин.
— Стреляй через дверь! Стреляй!
— Меня он не получит, нет, он до меня не доберется!
— Мэделин, послушай! Стреляй через дверь!
— Он копается в замке, он сейчас войдет!
— Мэделин!
Раздался выстрел.
Один-единственный выстрел.
Элис стояла одна в библиотеке, глядя на холодную трубку телефона в своей руке. В трубке царило гробовое молчание.
Внезапно наверху, за дверью, в холле она увидела в темноте этого незнакомца, который, улыбаясь, тихо скребся в дверное полотно.
Выстрел!
Незнакомец во тьме удивленно посмотрел вниз. Из-под закрытой двери медленно потолкла тоненькая струйка крови. Кровь текла так спокойно, такой тонкой, блестящей струйкой. Все это Элис видела. И все это она знала: она слышала, как наверху, в темном холле, что-то движется, словно кто-то ходит от одной двери к другой, пробуя открыть двери и находя за ними лишь тишину.
— Мэделин, — в оцепенении произнесла она в трубку. — Роберт! — Тщетно выкрикивала она их имена. — Мама!
Она закрыла глаза. «Почему вы меня не послушали? Если бы мы все сразу... выбежали...»
Тишина.
Снег, тихо кружась, сыпал, как из рога изобилия, щедро укрывая лужайку безмолвными сугробами. Элис осталась совсем одна.
Покачиваясь, она подошла к окну, открыла щеколду, с трудом подняла раму, откинула крючок ставней и распахнула их. Затем, перекинув ногу через подоконник, она уселась между теплым молчаливым уютом дома и заснеженной ночью. Она долго сидела так, неотрывно глядя на запертую дверь библиотеки. Медная ручка единожды повернулась.
Элис завороженно смотрела, как она поворачивается. Будто блестящий глаз, глядящий на нее в упор.
Ей даже захотелось подойти к двери, отпереть замок и, приветливо кивнув, поманить рукой из мрака эту ужасную тень, чтобы посмотреть в лицо тому, кто одним легким ударом развеял в прах эту островную крепость. Элис обнаружила, что ее рука все еще сжимает пистолет, она подняла его и, дрожа, направила на дверь.
Медная ручка поворачивалась вправо-влево. Во тьме за дверью слышалось тяжелое дыхание тьмы. Вправо-влево. С невидимой улыбкой.
Закрыв глаза, Элис трижды нажала на курок!
Когда глаза ее открылись, она увидела, что все выстрелы прошли мимо. Одна пуля попала в стену, другая в нижнюю часть двери, третья — в верхнюю. Какое-то мгновение Элис удивленно смотрела на свою неуклюжую руку, а затем отшвырнула пистолет.
Дверная ручка дергалась туда-сюда. Это было последнее, что увидела Элис. Блестящая дверная ручка, сверкающая, как глаз.
Перегнувшись через подоконник, она упала в снег.
Вернувшись несколько часов спустя вместе с полицейскими, она увидела на снегу следы своих ног, убегавших от тишины.
Она, шериф и его люди стояли под оголенными деревьями, вглядываясь в дом.
Казалось, в нем опять тепло и уютно, он снова был ярко освещен: сияющий и приветливый мирок посреди унылого пейзажа. Входная дверь была широко распахнута навстречу вьюгам.
— Господи, — сказал шериф. — Должно быть, он вот так запросто открыл входную дверь и ушел, черт возьми, не заботясь, что кто-то может его увидеть! Надо же, вот это выдержка!
Элис шевельнулась. Тысячи белых мотыльков спорхнули с ее глаз. Она заморгала, а затем ее взгляд изумленно остановился. И тут в горле ее сперва тихий, медленно нарастая, затрепетал какой-то звук.
Она разразилась хохотом, переходящим в задушенное рыдание.
— Смотрите! — вскричал она. — Только посмотрите!
Они посмотрели и увидели вторую, тянувшуюся от ступеней крыльца, цепочку следов, которые четко отпечатались на снежном белом бархате. Можно было видеть, как эти следы размеренно и даже как-то безмятежно пересекли двор перед домом и, уверенно и глубоко вдавливаясь в снег, направились дальше, скрывшись в холодной ночи и заснеженном городе.
— Его следы! — Элис наклонилась и вытянула руку вперед. Измерив их, она попыталась накрыть их, ткнув в снег ладонь с негнущимися пальцами. И расплакалась.
— Его следы! Господи, какой маленький человечек! Вы видите, какого они размера, видите? Господи, какой маленький человечек!
И в тот момент, когда она, встав на колени и ладони, рыдая, припала к земле, снег, ветер и ночь сжалились над ней. Прямо на ее глазах падавший вокруг снег начал заметать эти следы, сглаживая, заполняя и стирая их до тех пор, пока наконец, не оставил ни намека, ни воспоминания об их маленьких размерах.
И тогда, только тогда она перестала плакать.
Метки: рассказ
Примирительница
The Marriage Mender
1954
Переводчик: Арам Оганян
Изголовье кровати сияло под солнцем, как фонтан, брызжущий ослепительным блеском. Оно было украшено львами, химерами и сатирами. Кровать внушала благоговейный ужас даже посреди ночи, когда Антонио, развязав ботинки, касался натруженной рукой изголовья и оно вздрагивало как арфа.
- Каждую божью ночь, - раздался голос его жены, - у нас начинает играть этот орган.
Жалоба больно задела его. Он лежал, не решаясь провести огрубевшими пальцами по холодному ажурному металлу. За долгие годы струны этой лиры спели немало прекрасных, пышущих страстью песен.
- Это не орган, - ответил он.
- Но играет-то как самый настоящий орган, - возразила Мария. - Миллионы людей во всем мире спят сейчас в кроватях. А мы чем хуже. Господи!
- Это и есть кровать, - сдержанно произнес Антонио.
Бережно касаясь пальцами медных струн воображаемой арфы, он подбирал какую-то мелодию. Ему казалось, что это "Санта Лючия".
- Эта кровать горбатая, словно под ней спит стадо верблюдов
- Ну что ты, Мамочка, - попытался успокоить ее Антонио. Он всегда называл ее Мамочкой, когда она выходила из себя, хотя детей у них не было. - С тобой это началось пять месяцев назад, - продолжал он, - когда внизу, у миссис Бранкоци, появилась новая кровать.
- Кровать миссис Бранкоци... - мечтательно проговорила Мария. - Она как снег, вся белая, ровная, мягкая.
- Не хочу я никакого снега, ни белого, ни ровного, ни мягкого! - вскричал он сердито. - Ты только попробуй, какие пружины! Они узнают меня, когда я ложусь. Они знают, что сейчас я лежу так, в два часа - этак, в три часа - таким образом, в пять-этаким! Мы сработались за много лет, как акробаты, мы знаем, когда чья очередь делать трюки.
- Иногда мне снится, будто мы попали в конфетницу, что стоит в кондитерской у Бортоле, - сказала со вздохом Мария.
- Эта кровать, - раздался в темноте голос Антонио, - служила нашей семье еще до Гарибальди! Она дала миру целые округа честных избирателей, взвод бравых солдат, двух кондитеров, парикмахера, четырех артистов, исполнявших вторые партии в "Трубадуре" и "Риголетто", двух гениев, таких одаренных, что за всю жизнь они так и не решили, за что взяться! А сколько в нашем роду было прекрасных женщин! Они уже одним своим присутствием украшали все балы. Это не просто кровать, а рог изобилия! Конвейер!
- Уже два года как мы поженились, - с трудом владея собой, сказала Мария. - Где же наши с тобой исполнители вторых партий для "Риголетто", где наши гении, наши красавицы, которые будут украшать балы?
- Терпение, Мамочка!
- Не называй меня "Мамочкой"! Пока эта кровать по ночам ублажает только тебя, а меня она даже дочкой не осчастливила!
Он сел в кровати.
- До чего же тебя довели твои соседки со своей болтовней о том, кто сколько тратит и сколько получает. Есть у миссис Бранкоци дети? Уже пять месяцев как у нее новая кровать.
- Нет. Но скоро будут! Миссис Бранкоци говорит, что... А кровать у нее замечательная!
Он откинулся назад и натянул на себя одеяло. Кровать завизжала, как стая ведьм, пролетающих по ночному небу в предрассветный час.
В окне стояла луна. Тени от рамы на полу с каждым часом становились короче. Антонио проснулся. Марии рядом не было.
Он встал и пошел посмотреть, что делается за полузакрытой дверью ванной. Перед зеркалом стояла его жена и разглядывала свое усталое лицо.
- Я себя неважно чувствую, - сказала она.
- Мы поспорили. - Он с нежностью похлопал ее по плечу. - Извини. А насчет кровати я что-нибудь придумаю. Посмотрю, как у нас с деньгами. Если и завтра тебе будет нехорошо, сходи к доктору, ладно? Ну, пошли спать.
На следующий день после полудня Антонио прямо с работы отправился в магазин, где в витрине стояли отличные новые кровати. Уголки их покрывал были соблазнительно откинуты.
- Я - чудовище, - прошептал он себе под нос.
Антонио посмотрел на часы. Сегодня утром Мария была холодна как лед. Сейчас она, наверное, у врача. Он подошел к витрине кондитерского магазина и смотрел, как конфетница растягивает, мнет и нарезает массу для леденцов. "Интересно, а леденцы кричат? - подумал он. - Может, и кричат, только таким тоненьким голоском, что их не слышно". Он улыбнулся, и тут в растянутой леденцовой массе ему померещилось лицо Марии. Антонио помрачнел, повернулся и пошел обратно, к мебельному магазину. Нет. Да. Нет... Да! Он прижался носом к холодному стеклу витрины. А будет ли моей спине хорошо на этой кровати?
Он не спеша достал бумажник, пересчитал деньги. Вздохнул, бросил долгий взгляд на белоснежное покрывало. В витрине стояла его новая кровать - неразгаданная загадка, таинственный сфинкс. Зажав в руке деньги, он с унылым видом вошел в магазин.
- Мария! - Антонио взлетел по лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки. Было девять вечера, он отпросился со сверхурочной работы на лесном складе и сразу побежал домой. Дверь была открыта. Он вбежал в комнату. На лице у него сияла улыбка.
В квартире было пусто.
- У-у, - протянул он разочарованно. Положил чек на комод, чтобы Мария сразу его заметила. В те редкие вечера, когда он работал допоздна, она гостила у нижних соседей.
"Пойду поищу ее, - решил он, потом передумал. - Нет, скажу наедине". Антонио сел на кровать.
- Старушка-кровать, - сказал он, - прощай. Прости. - Он нетерпеливо постучал пальцами по медным львам. Прошелся по комнате. - Ну где же ты, Мария! - Он представил ее улыбку.
Антонио ждал, что сейчас услышит, как она легко взбегает по лестнице, но вместо этого до него донеслись чьи-то медленные, осторожные шаги. "Нет, моя Мария так не ходит", - подумал он.
Дверная ручка повернулась.
- Мария!
- Ты рано! - сказала она со счастливой улыбкой на лице. Догадывалась ли она? Видно ли было что-нибудь по его лицу? - А я была внизу, - продолжала она звонким голосом, - и всем рассказывала!
- Всем рассказывала?
- Я была у доктора!
- У доктора? - изумился он. - И что же?
- Что? А то, ты - папочка!
- Ты хочешь сказать, я...
- Да, ты - папочка, папочка, папочка!
- О-о, - вырвалось у него, - вот почему ты так осторожно поднималась по лестнице.
Он обнял ее. Не слишком крепко. Расцеловал в обе щеки. И завизжал от радости, зажмурив глаза. Потом поднял с постели соседей и им рассказал, потом, окончательно прогнав у них сон, рассказал все снова. Было немного вина, вальс, бережные объятия. Он целовал ее брови, веки, нос, губы, виски, уши, волосы, подбородок. Было уже за полночь.
- Чудо! - вздохнул он.
Они опять остались одни в своей комнате, было душно, их веселые, шумные гости ушли. Они опять остались одни.
Антонио уже собирался выключить свет, как вдруг заметил чек на бюро. Озадаченный, он стал думать, как бы потоньше и поделикатнее сообщить ей эту новость.
Мария как завороженная сидела в темноте, на своей половине кровати. Она двигалась, словно была какой-то диковинной куклой, словно ее разобрали и снова собрали по частям. Ее движения были плавны, будто она жила на дне теплого сумрачного моря.
Наконец осторожно, чтобы не сломаться, она легла на подушку.
- Мария, мне надо тебе что-то сказать.
- Да? - отозвалась она чуть слышно.
- Теперь в твоем положении, - он нежно сжал ее руку, - тебе нужна удобная, мягкая кровать.
Она не вскрикнула от радости, не повернулась к нему, не бросилась обнимать.
- Это же орган, фисгармония какая-то, а не кровать.
- Это кровать, - сказала она.
- Да под ней же стадо верблюдов спит?
- Нет, - возразила она тихо, - эта кровать еще даст миру целые округа честных избирателей, командиров, которых хватит на три армии, двух балерин, одного высокого полицейского и семь басов, альтов и сопрано.
Антонио покосился на чек, белевший в темноте на комоде. Пощупал износившийся матрас. Пружины плавно сжались, узнавая хозяина, каждый его мускул, каждую утомленную косточку.
Он вздохнул:
- Мы не будем больше ссориться, моя маленькая.
- Мамочка, - поправила она.
- Мамочка, - повторил Антонио.
Потом он лег, закрыл глаза, натянул на себя одеяло. Рядом, в темноте, бил великолепный фонтан. Он лежал под суровыми взглядами свирепых медных львов, на него смотрели янтарные сатиры, хохочущие химеры. Он лежал и прислушивался. И услышал.
Звуки доносились словно издалека, еле слышно, потом яснее, яснее...
Мария держала руку над головой и осторожно подбирала на блестящих медных трубках старинной кровати, на дрожащих струнах арфы какой-то мотив. Это была... Это была... Ну конечно, "Санта Лючия"!
Вытянув губы, он стал напевать: "Санта Лючия! Санта Лючия!"
О, это было восхитительно!
1954
Переводчик: Арам Оганян
Изголовье кровати сияло под солнцем, как фонтан, брызжущий ослепительным блеском. Оно было украшено львами, химерами и сатирами. Кровать внушала благоговейный ужас даже посреди ночи, когда Антонио, развязав ботинки, касался натруженной рукой изголовья и оно вздрагивало как арфа.
- Каждую божью ночь, - раздался голос его жены, - у нас начинает играть этот орган.
Жалоба больно задела его. Он лежал, не решаясь провести огрубевшими пальцами по холодному ажурному металлу. За долгие годы струны этой лиры спели немало прекрасных, пышущих страстью песен.
- Это не орган, - ответил он.
- Но играет-то как самый настоящий орган, - возразила Мария. - Миллионы людей во всем мире спят сейчас в кроватях. А мы чем хуже. Господи!
- Это и есть кровать, - сдержанно произнес Антонио.
Бережно касаясь пальцами медных струн воображаемой арфы, он подбирал какую-то мелодию. Ему казалось, что это "Санта Лючия".
- Эта кровать горбатая, словно под ней спит стадо верблюдов
- Ну что ты, Мамочка, - попытался успокоить ее Антонио. Он всегда называл ее Мамочкой, когда она выходила из себя, хотя детей у них не было. - С тобой это началось пять месяцев назад, - продолжал он, - когда внизу, у миссис Бранкоци, появилась новая кровать.
- Кровать миссис Бранкоци... - мечтательно проговорила Мария. - Она как снег, вся белая, ровная, мягкая.
- Не хочу я никакого снега, ни белого, ни ровного, ни мягкого! - вскричал он сердито. - Ты только попробуй, какие пружины! Они узнают меня, когда я ложусь. Они знают, что сейчас я лежу так, в два часа - этак, в три часа - таким образом, в пять-этаким! Мы сработались за много лет, как акробаты, мы знаем, когда чья очередь делать трюки.
- Иногда мне снится, будто мы попали в конфетницу, что стоит в кондитерской у Бортоле, - сказала со вздохом Мария.
- Эта кровать, - раздался в темноте голос Антонио, - служила нашей семье еще до Гарибальди! Она дала миру целые округа честных избирателей, взвод бравых солдат, двух кондитеров, парикмахера, четырех артистов, исполнявших вторые партии в "Трубадуре" и "Риголетто", двух гениев, таких одаренных, что за всю жизнь они так и не решили, за что взяться! А сколько в нашем роду было прекрасных женщин! Они уже одним своим присутствием украшали все балы. Это не просто кровать, а рог изобилия! Конвейер!
- Уже два года как мы поженились, - с трудом владея собой, сказала Мария. - Где же наши с тобой исполнители вторых партий для "Риголетто", где наши гении, наши красавицы, которые будут украшать балы?
- Терпение, Мамочка!
- Не называй меня "Мамочкой"! Пока эта кровать по ночам ублажает только тебя, а меня она даже дочкой не осчастливила!
Он сел в кровати.
- До чего же тебя довели твои соседки со своей болтовней о том, кто сколько тратит и сколько получает. Есть у миссис Бранкоци дети? Уже пять месяцев как у нее новая кровать.
- Нет. Но скоро будут! Миссис Бранкоци говорит, что... А кровать у нее замечательная!
Он откинулся назад и натянул на себя одеяло. Кровать завизжала, как стая ведьм, пролетающих по ночному небу в предрассветный час.
В окне стояла луна. Тени от рамы на полу с каждым часом становились короче. Антонио проснулся. Марии рядом не было.
Он встал и пошел посмотреть, что делается за полузакрытой дверью ванной. Перед зеркалом стояла его жена и разглядывала свое усталое лицо.
- Я себя неважно чувствую, - сказала она.
- Мы поспорили. - Он с нежностью похлопал ее по плечу. - Извини. А насчет кровати я что-нибудь придумаю. Посмотрю, как у нас с деньгами. Если и завтра тебе будет нехорошо, сходи к доктору, ладно? Ну, пошли спать.
На следующий день после полудня Антонио прямо с работы отправился в магазин, где в витрине стояли отличные новые кровати. Уголки их покрывал были соблазнительно откинуты.
- Я - чудовище, - прошептал он себе под нос.
Антонио посмотрел на часы. Сегодня утром Мария была холодна как лед. Сейчас она, наверное, у врача. Он подошел к витрине кондитерского магазина и смотрел, как конфетница растягивает, мнет и нарезает массу для леденцов. "Интересно, а леденцы кричат? - подумал он. - Может, и кричат, только таким тоненьким голоском, что их не слышно". Он улыбнулся, и тут в растянутой леденцовой массе ему померещилось лицо Марии. Антонио помрачнел, повернулся и пошел обратно, к мебельному магазину. Нет. Да. Нет... Да! Он прижался носом к холодному стеклу витрины. А будет ли моей спине хорошо на этой кровати?
Он не спеша достал бумажник, пересчитал деньги. Вздохнул, бросил долгий взгляд на белоснежное покрывало. В витрине стояла его новая кровать - неразгаданная загадка, таинственный сфинкс. Зажав в руке деньги, он с унылым видом вошел в магазин.
- Мария! - Антонио взлетел по лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки. Было девять вечера, он отпросился со сверхурочной работы на лесном складе и сразу побежал домой. Дверь была открыта. Он вбежал в комнату. На лице у него сияла улыбка.
В квартире было пусто.
- У-у, - протянул он разочарованно. Положил чек на комод, чтобы Мария сразу его заметила. В те редкие вечера, когда он работал допоздна, она гостила у нижних соседей.
"Пойду поищу ее, - решил он, потом передумал. - Нет, скажу наедине". Антонио сел на кровать.
- Старушка-кровать, - сказал он, - прощай. Прости. - Он нетерпеливо постучал пальцами по медным львам. Прошелся по комнате. - Ну где же ты, Мария! - Он представил ее улыбку.
Антонио ждал, что сейчас услышит, как она легко взбегает по лестнице, но вместо этого до него донеслись чьи-то медленные, осторожные шаги. "Нет, моя Мария так не ходит", - подумал он.
Дверная ручка повернулась.
- Мария!
- Ты рано! - сказала она со счастливой улыбкой на лице. Догадывалась ли она? Видно ли было что-нибудь по его лицу? - А я была внизу, - продолжала она звонким голосом, - и всем рассказывала!
- Всем рассказывала?
- Я была у доктора!
- У доктора? - изумился он. - И что же?
- Что? А то, ты - папочка!
- Ты хочешь сказать, я...
- Да, ты - папочка, папочка, папочка!
- О-о, - вырвалось у него, - вот почему ты так осторожно поднималась по лестнице.
Он обнял ее. Не слишком крепко. Расцеловал в обе щеки. И завизжал от радости, зажмурив глаза. Потом поднял с постели соседей и им рассказал, потом, окончательно прогнав у них сон, рассказал все снова. Было немного вина, вальс, бережные объятия. Он целовал ее брови, веки, нос, губы, виски, уши, волосы, подбородок. Было уже за полночь.
- Чудо! - вздохнул он.
Они опять остались одни в своей комнате, было душно, их веселые, шумные гости ушли. Они опять остались одни.
Антонио уже собирался выключить свет, как вдруг заметил чек на бюро. Озадаченный, он стал думать, как бы потоньше и поделикатнее сообщить ей эту новость.
Мария как завороженная сидела в темноте, на своей половине кровати. Она двигалась, словно была какой-то диковинной куклой, словно ее разобрали и снова собрали по частям. Ее движения были плавны, будто она жила на дне теплого сумрачного моря.
Наконец осторожно, чтобы не сломаться, она легла на подушку.
- Мария, мне надо тебе что-то сказать.
- Да? - отозвалась она чуть слышно.
- Теперь в твоем положении, - он нежно сжал ее руку, - тебе нужна удобная, мягкая кровать.
Она не вскрикнула от радости, не повернулась к нему, не бросилась обнимать.
- Это же орган, фисгармония какая-то, а не кровать.
- Это кровать, - сказала она.
- Да под ней же стадо верблюдов спит?
- Нет, - возразила она тихо, - эта кровать еще даст миру целые округа честных избирателей, командиров, которых хватит на три армии, двух балерин, одного высокого полицейского и семь басов, альтов и сопрано.
Антонио покосился на чек, белевший в темноте на комоде. Пощупал износившийся матрас. Пружины плавно сжались, узнавая хозяина, каждый его мускул, каждую утомленную косточку.
Он вздохнул:
- Мы не будем больше ссориться, моя маленькая.
- Мамочка, - поправила она.
- Мамочка, - повторил Антонио.
Потом он лег, закрыл глаза, натянул на себя одеяло. Рядом, в темноте, бил великолепный фонтан. Он лежал под суровыми взглядами свирепых медных львов, на него смотрели янтарные сатиры, хохочущие химеры. Он лежал и прислушивался. И услышал.
Звуки доносились словно издалека, еле слышно, потом яснее, яснее...
Мария держала руку над головой и осторожно подбирала на блестящих медных трубках старинной кровати, на дрожащих струнах арфы какой-то мотив. Это была... Это была... Ну конечно, "Санта Лючия"!
Вытянув губы, он стал напевать: "Санта Лючия! Санта Лючия!"
О, это было восхитительно!
Метки: рассказ
Все лето в один день...
All Summer in a Day
1959
Переводчик: Нора Галь
- Готовы?
- Да!
- Уже?
- Скоро!
- А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
- Смотри, смотри, сам видишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу - где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.
- Перестает! Перестает!
- Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету - такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело - руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются - и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце - это цветок,
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь.
- Ну, ты это не сама сочинила! - крикнул один мальчик.
- Нет, сама, - сказала Марго, - Сама.
- Уильям! - остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
- Где же учительница?
- Сейчас придет.
- Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы - все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
- Ты-то чего смотришь? - сказал Уильям. Марго молчала.
- Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась - и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна.
Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли всего лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они - они всю жизнь живут на Венере; когда здесь в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит.
- Оно большое, как медяк, - сказала она однажды и зажмурилась.
- Неправда! - закричали ребята.
- Оно - как огонь в очаге, - сказала Марго.
- Врешь, врешь, ты не помнишь! - кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала - пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю - это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю...
- Убирайся! - Уильям опять ее толкнул. - Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
- Нечего тебе здесь торчать! - закричал он. - Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.
- Ничего не будет! - кричал Уильям. - Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. - Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет!
- Но ведь... - Марго смотрела беспомощно. - Ведь сегодня тот самый день, - прошептала она. - Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают... Солнце...
- Разыграли, разыграли! - сказал Уильям и вдруг схватил ее.
- Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
- Не надо, - сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, - она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь - и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
- Готовы, дети? - она поглядела на часы.
- Да! - отозвались ребята.
- Все здесь?
- Да!
Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, - шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома... А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив - мирную тропическую картинку. Все замерло - не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну.
- Только не убегайте далеко! - крикнула вдогонку учительница. - Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
- Это получше наших искусственных солнц, верно?
- Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами - ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное - опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг... Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.
- Смотрите, сказала она и вздрогнула. - Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо.
- О-о...
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния - за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды - без просвета, без конца.
- И так опять будет целых семь лет?
- Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул:
- А Марго?
- Что?
- Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
- Марго...
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно - там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
- Марго...
Наконец одна девочка сказала:
- Ну что же мы?...
Никто не шелохнулся.
- Пойдем... - прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.
1959
Переводчик: Нора Галь
- Готовы?
- Да!
- Уже?
- Скоро!
- А ученые верно знают? Это правда будет сегодня?
- Смотри, смотри, сам видишь!
Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу - где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.
- Перестает! Перестает!
- Да, да!
Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету - такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело - руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются - и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым.
Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи.
Мне кажется, солнце - это цветок,
Цветет оно только один часок.
Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь.
- Ну, ты это не сама сочинила! - крикнул один мальчик.
- Нет, сама, - сказала Марго, - Сама.
- Уильям! - остановила мальчика учительница.
Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами.
- Где же учительница?
- Сейчас придет.
- Скорей бы, а то мы все пропустим!
Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы - все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.
- Ты-то чего смотришь? - сказал Уильям. Марго молчала.
- Отвечай, когда тебя спрашивают!
Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась - и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна.
Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли всего лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они - они всю жизнь живут на Венере; когда здесь в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит.
- Оно большое, как медяк, - сказала она однажды и зажмурилась.
- Неправда! - закричали ребята.
- Оно - как огонь в очаге, - сказала Марго.
- Врешь, врешь, ты не помнишь! - кричали ей.
Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала - пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее.
Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю - это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю...
- Убирайся! - Уильям опять ее толкнул. - Чего ты еще ждешь?
Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился.
- Нечего тебе здесь торчать! - закричал он. - Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.
- Ничего не будет! - кричал Уильям. - Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. - Ведь сегодня ничего не будет, верно?
Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет!
- Но ведь... - Марго смотрела беспомощно. - Ведь сегодня тот самый день, - прошептала она. - Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают... Солнце...
- Разыграли, разыграли! - сказал Уильям и вдруг схватил ее.
- Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет!
- Не надо, - сказала Марго и попятилась.
Все кинулись к ней, схватили и поволокли, - она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь - и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница.
- Готовы, дети? - она поглядела на часы.
- Да! - отозвались ребята.
- Все здесь?
- Да!
Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, - шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома... А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив - мирную тропическую картинку. Все замерло - не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании.
И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну.
- Только не убегайте далеко! - крикнула вдогонку учительница. - Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!
Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки.
- Это получше наших искусственных солнц, верно?
- Ясно, лучше!
Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами - ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны.
Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное - опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг... Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.
- Смотрите, сказала она и вздрогнула. - Ой, смотрите!
Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо.
- О-о...
Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались.
Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния - за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды - без просвета, без конца.
- И так опять будет целых семь лет?
- Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул:
- А Марго?
- Что?
- Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане.
- Марго...
Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно - там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол.
- Марго...
Наконец одна девочка сказала:
- Ну что же мы?...
Никто не шелохнулся.
- Пойдем... - прошептала девочка.
Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери.
За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго.
Метки: рассказ
В этой группе, возможно, есть записи, доступные только её участникам.
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу