Андрей Крючков,
22-05-2011 18:23
(ссылка)
Без заголовка
27 октября 2010 года ушел из жизни Борис Михайлович Шишаев. Вечная тебе память, дорогой друг!
Андрей Крючков,
09-02-2011 11:07
(ссылка)
ПОСЛЕДНИЙ ПОБЕГ продолжение
13
В избе Варя присела на табуретку возле стола и, переводя дух, , напряженно вздохнула.
—Ну, — поторопил Андрей Арефьевич, — говори Давай. Чего-то напужала ты нас.
Она вздохнула опять, опустила на пол пакет с грибами и сказала Евгению:
—Тебя ищут.
—Кто? — в нем подобралось все мгновенно, шевельнулиськрылья красивого прямого носа, и лицо вытянулось слегка, закаменело. — И где?
Варя рассказала.
Сегодня утром явился к ней посыльный из сельсовета — срочно, мол, вызывает председатель. Она пошла. Возле сельсовета стоял новенький зеленый "УАЗ", а в кабинете председателя кроме него были еще люди — Червоннов, участковый, в форме и при кобуре своей, и трое незнакомых в штатском. У этих Варя тоже увидела оружие — такое, как у Евгения, только покороче. "Вот, Зарядина, — сказал председатель, — поговорить с тобой хотят". Она испугалась. "Мы тут узнали случайно, — обратился к ней один из незнакомых, который был постарше, — что у тебя вроде бы родственник в лесу живет. Или... кто он там тебе..." "Деда мой,
— ответила Варя. — Точно, живет в лесу, на девятом кордоне". "Аты бываешь у него?" "Почти каждую неделю. Недавно вот была,
два дня назад". "Ну и... не заметила ничего особенного?" " А чтотам может быть особого? Кордон — он и.есть кордон. И деда...живет как жил". Мужчина внимательно смотрел на нее, и остальные тоже не спускали глаз. Он помолчал немного и продолжал:
"Тут, видишь ли, дело такое... Ты, может, слышала — бежал измест заключения опасный преступник. В газетах писали. Читала,может?" "Читала". "Вот, значит. Месяц назад в лесу, неподалекуот сто восемьдесят второго километра шоссе, видели человека. Видели, правда, на довольно большом расстоянии, но приметы вроде
совпадают. И с той поры больше не выныривал. Есть предположение, что скрывается где-нибудь в здешней округе. Может, конечно, и ушел, давно уж в других краях, но все-таки решили мы взятьпод контроль каждое жилое место в лесах. А тут вдруг выясняется,
— мужчина улыбнулся, — что кордон-то ваш тю-тю. Нет его у насна карте. Давай-ка уж покажи, где прячется твой дед". Он вынулкарту и развернул на столе, помог Варе сориентироваться на ней.Дали карандаш и попросили обозначить дорогу, ведущую от шоссек кордону, сам кордон. Узнав, какая мера длины принимается тут
за километр, Варя все им начертила. "Это у нас значит... — склонился над картой один из тех, что были помоложе, — двадцать
первый квадрат". "А где сто восемьдесят второй километр?" —спросила Варя. Ей показали. "Не так уж и далеко, — сказала она.
— За такое время давно мог бы набрести на кордон. Все-таки...целый месяц". "Тут не угадаешь, — ответил старший. — Может,вообще не появится, а вдруг завтра его туда занесет или черезнеделю. Поэтому и надо быть готовыми".
— Та-ак ... — Евгений встал резко и, сложив руки на груди,прошелся туда-сюда по избе. — На квадраты, значит, разбили... Ладно, надо уходить.
— Нечего тебе уходить, — сказала Варя. — Я их завтра сюда
приведу.
Он повернулся к ней и замер, коричневые глаза стали совсем темными — расширились зрачки.
— Ты что? Неужто заложила меня? И... хочешь, чтобы я их тутдождался?
— Ты, Варятка... — поражение смотрел на нее и АндрейАрефьевич. — В самом деле... зачем они здесь нужны?
— Куда ты сейчас пойдешь? — сказала Варя, обращаясь к Евгению. В голосе ее дрожала обида. — Лишь одному кому-нибудь стоит увидеть тебя — и попадешься. Каким осторожным ни будь, а от каждого глаза не спрячешься, глаз много. Даже ведь и не подозревал, что тебя видели, а они уже знают — скрываешься где- то здесь. И надо... привести их сюда. Пусть убедятся по- настоящему, никого чужого нет. Переждешь в лесу, а уйдут — вернешься. А потом-то они уж вряд ли появятся — будут надеяться на лас с дедой. Я в сельсовет сообщать стану: ходила, мол, на кордон, все там нормально, никого и ничего. А то сразу — заложили его... Если б заложила, теперь бы уж в машине у них сидел.
И Евгений, и Андрей Арефьевич молчали, ошеломленно глядя на нее.
—Жень, — опомнившись наконец, первым обрел дар речи старик, — а ведь, кажись, дело она предлагает. Только и выход-то —ни шагу отсюда, выждать время. Они сомнение, вишь, имеют: не
выныривает — может, здесь, может, давно не здесь. А не вынырнешь еще, к примеру; месяц, глядишь, и успокоятся: ушел, дескать.
—Успокоятся... Да, пожалуй, и вправду никуда сейчас не сунешься. Залетишь враз. Но сколько же мне здесь торчать-то? Месяц это... с ума сойти...
—А неохота торчать, — нервно усмехнулась Варя, — тогдаступай залетай. Заложенный ты наш.
—Да не обижайся уж, — избегая смотреть на нее, сказал Евгений. — Тут святой психанет. Ты чего ж, договорилась уже с ними?Насчет завтра-то?
—Ну вы ведь не хотите слушать. Перебили, свое понесли —
закладывают вас.
—Не обижайся, говорю. Напылил — и унесло ее, пыль-то.Извини... раз уж такое дело. Рассказывай давай.
Когда там, в сельсовете, закончили с картой, Варя была ни жива ни мертва — думала, что они сразу же отправятся на кордон. Ее спросили: "Ты в ближайшее время не собираешься туда?" "Да я... недавно же оттуда. — И вдруг Варю осенило. — А теперь... напугали меня, страшно за деду. Вы сейчас... куда поедете?" Старший повернулся к своим: "В урочище Бельское-то собирались — наведаемся? Надо бы посмотреть расположение на всякий случай. "Надо заглянуть", — ответили ему. "Едем в урочище Вельское, — сказал он Варе. — А ты что хотела?" "Я хотела... Может, вы завтра... на кордон? И меня возьмете. А то боюсь — вдруг и в самом деле... Без меня-то еще и не найдете — дорога глухая, развилки есть, завалы. Поговорили бы с дедой, объяснили ему, как себя лучше вести, если что..." "Та-ак... Завтра... — задумался старший. — Не мешало бы, конечно, заглянуть и туда. Подготовить действительно старика, проинструктировать вас обоих. Чтоб и там у нас полный ажур... Тоже нужно бы, а?" — опять обратился он к своим. И решил, не дожидаясь ответа: "Ладно. Заедем завтра за тобой в восемь утра. Идет?" "Идет. Только вот... с работы мне..." "Отпросим тебя с работы, не беспокойся". Варя пошла домой и, увидев на улице старуху Девяткину, сидящую на скамейке возле своего палисадника, подсела к ней, хотя и не любила говорить ни с кем, заговорила — сейчас уже и не помнит, о чем. А сама все посматривала на сельсовет. Приезжие вскоре вышли, уселись в машину и укатили. Варя, забежав домой, взяла целлофановый пакет и направилась к лесу, но не через околицу, как обычно, а задами, потом оврагом — совсем с другой стороны. К шоссе она выбралась довольно далеко от поворота на Озеринку. И тут некоторое время наблюдала из леса, не решаясь голосовать — боялась, как бы те не проехали мимо и не узнали ее. Но наконец отважилась выйти на трассу, остановила попутный грузовик. И когда шофер высадил се, то почти бежала к кордону, успевая срывать на ходу и класть в пакет грибы, попадавшиеся на глухой лесной дороге.
—Ну, ты... — пытался подыскать слова парень. — Прямо и незнаю... Для меня так еще никто... И не видели тебя, значит?
—Да вроде нет. А может, случайно и попалась кому на глаза.Ты-то, наверно, тоже думал, что не замечен нигде. Но у меня вот,— с усмешкой кивнула Варя на пакет, — за грибами я ходила.Супу грибного захотелось.
—Ей Богу... Спасибо тебе.
—Не надо, — сказала она тихо. — Тут кроме тебя еще и дедаесть, ему бы тоже, наверно, не поздоровилось. А если уж о твоем...— Варя вдруг заговорила громче, и голос ее задрожал, — еслихочешь нам добра, то пойми ты нас... по-честному. Мы ведь тоже...преступление на себя берем. И... время у меня пока есть, на дойкууспею. Расскажи уж до конца, вправду ты не виноват или... может, наврал нам тогда. За что тебя в первый-то раз посадили?Только честно. В такой момент... не бери греха на душу, а то...тяжелый будет грех. Я, когда шла сюда, решила: пусть расскажет.
Коль уж пошло на то — в душе у нас должно быть... Чтоб все ясно, и никакого сомнения.
Андрей Арефьевич молчал, упрятав глаза под седыми бровями, однако же видно было —- он одобряет сказанное ею.
— Да я... — парень сел и, беспомощно как-то устроив на коле
нях свои большие руки, тяжело вздохнул. — Ничего я вам не убавил, не прибавил. Как рассказал, так оно и есть. И ты поверь... —он поднял голову и пристально посмотрел на Варю. — Вот ей Богу:с вадш мне почему-то.-., ничуть даже и не врется. И расскажу, чеготут скрывать. Только лучше уж с самого начала. А то я о вас знаювсе, а вы... — Поняв, что проговорился, он беспокойно перевелвзгляд на старика и покраснел с досады на самого себя. — В смысле... о тебе, дед, все знаю, ты мне рассказывал... Ну, значит, и обо
мне знайте тоже.
Они слушали, кажется, вовсе и не заметив этой его досады, и Евгений продолжал:
—Кого ни спроси, откуда он вышел на свет Божий, и любойскажет: из утробы матери. А мне насчет матери сказать нечего, уменя точные сведения только о том, что появился я из посылочного ящика.
—Как так? — оторопел Андрей Арефьевич.
У Вари от удивления приподнялись уголки глаз возле висков. '
— А очень даже просто, — усмехнулся Евгений.
Действительно, обнаружили его, грудного, в посылочном ящике на почте. Ящик этот оставил кто-то на столе. Хорошо хоть, что папа с мамой — или одна мама, кто их там знает, — не прибили крышку и адрес не написали на ней чей-нибудь, а то заслали бы такую посылочку в далекие края, и получили бы там, вынули из ящика маленький трупик. А может, и вынимать не стали бы — зачем на гробик-то тратиться, он, считай,-готовый. Наверно, побоялись отправлять — чего доброго, заплачет сыночек во время оформления посылки, запросит маминого молочка.
Имя и отчество дали ему в доме ребенка. Неизвестно, в честь кого назвали, наверно, просто понравилось сочетание — Евгений Сергеевич. А происхождение фамилии вполне понятно — Найденов. А потом детдом. Особо плохого ничего о нем не скажешь — жили там дружно, хотя и не всегда, сыты были вроде, одеты. Ну били, бывало, в холодную комнату запирали. Запомнилось что — очень мало "можно" и очень много "нельзя". Так оно и дальше пошло по жизни, словно прилипло. И болезненная зависть — завидовали тем, у кого все же имелись мать или отец, пусть даже лишенные родительских прав, пьяницы или преступники. Тетя Клава запомнилась — самая добрая из всех служащих детдома. Каждого она жалела, успокаивала, каждого чем-либо выручала. Когда был в первом побеге, то, проголодавшись вконец, разыскал ее, и тетя Клава подкармливала целых две недели, принося еду в условное место, не выдала его никому.
В ПТУ на токаря учился, нравилось. И говорили, что у него большие способности. Но там же укрепил и детдомовское умение драться — без этого было никак нельзя: забьют, затравят. Когда пришел на завод, поначалу все шло пучком, хорошо то есть. А потом часть его, Женькиной, выработки мастер приноровился приписывать своему дружку, который работал на том же станке, только в другую смену. А однажды дружок этот запорол по пьянке станок — новый совсем, зарубежный. Женька пришел на смену, включил, ничего не подозревая, — и грохот страшный, искры во все стороны. И начал мастер валить на него. В цехе почти каждый усек, как оно было на самом деле, а некоторые и доподлинно знали. Но помалкивали — боялись мастера. От него же заработок зависит, да и рыльце у многих в пуху из-за прогулов и выпивки.
Может, еще и заступились бы — наверно^ надо было потерпеть. Из рабочих кое-кто, начальник цеха относились к Женьке вроде неплохо, в профкоме или парткоме, глядишь, разобрались бы. Но мастер орал, оскорблял, а потом и вовсе начал выталкивать — катись, дескать, с глаз долой, я все видел, разберемся и без тебя. И Женька не выдержал — уделал его прямо тут же. Сильно избил, беспощадно. И когда бил, за мастера тоже никто не вступился. Лишь позже нашлись заступники — старались на суде. Так вот и сел.
Евгений замолчал. Желваки упруго ходили на его резко очерченных скулах. Потом он вздохнул прерывисто и продолжал:
— ао лагерях — чего о них... Одно скажу: паскудного там за мной не водилось, выживал без сучьих повадок. Вот в побег уходил когда... Эх, да если уж по честности, то по честности. В бегах было — и воровал, и даже... приходилось грабить. Два раза. На темной улице, помню... Пожилой шел мужик, а я голодный, как подзаборная собака. Подвалил к нему : "Дай двадцать рублей, жрать не на что". Он испугался: "У меня двадцать не наберется". "Давай сколько есть". Руки у него трясутся, выгреб все, что имелось — восемь рэ с копейками. Хм... помнится до сих пор сумма-то. А во второй раз — женщина встретилась, сумка у нее с продуктами, и кошелек в сумке оказался — четвертной в нем и тоже копейки. Вот... И воровал... опять же только для прокорма, ведь иначе-то — кранты. Меня и взяли в побеге в первый раз — на воровстве этом кормсжном влопался. Сдыхал с голоду, и потерял всякую осторожность — поперся, дурак, на вокзал. В буфете, гляжу, пирожные — прямо на прилавке лежат. А у меня голова мутится, плывет все. Покрутился, покрутился рядом и — хватъ потихоньку. Буфетчица заметила, как заорет. Но пирожное проглотить успел-таки... Еще с веревки во дворе как-то... из одежды кое-что. На окраине города. Одет-то был наполовину в лагерное, ну а... чтоб не мозолить в таком виде глаза... А чтоб там на дело ходить с ворами или другой какой уголовной сволочью... Это никогда. Я на них в лагере хорошо насмотрелся и невзлюбил их сильно. Лучше возле бродяг. Они, ворье-то, не раз хотели захомутать-затянуть меня в подручные да подучить, но ничего у них не вышло. Паспорт обещали, потом били смертным боем, думал — конец. И они думали, что конец, потому и отцепились. А я отлежался у бродяг в подвале и сумел перебраться подальше — в другой город. Я вам честно. Хотите верьте, хотите нет, вот...
И он вдруг перекрестился.
Некоторое время сидели все трое, словно связанные общим каким-то оцепенением, не глядя друг на > друга. Потом Андрей Арефьевич спросил:
—Ну вот... убегаешь ты, к примеру. И какая же у тебя надежда?
—В первый раз когда сидел, подал жалобу. Пришла бумага —смотрели, дескать, осужден правильно, для отмены приговора нетоснований. Подаю выше — то же самое. Тогда и надумал уйти впобег. Мыслил по-дурацки: убегу, мол, и прорвусь к самому главному начальнику — к судье или прокурору. Расскажу истиннуюправду — ведь в деле-то перевернуто все, наврано, и узнать1 66
этом он может от одного только меня. И пересмотрят, отпустят.Ох, дурак был... Хорошо, хоть умных людей довелось встретить,когда кантовался в бегах. Бродяга один, инженер в прошлом, !веймне разложил по полочкам. Это же, говорит, форменным идиотомнадо быть — бежать из лагеря для того, чтобы самого себя привести обратно в лагерь с добавлением срока.
—Ну, а потом-то...
А потом началась свободная болезнь, Я уж говорил. Талантпочуял в себе — правильно засечь момент. Ладно, думаю, вы менябудете сажать, а я буду уходить в побег. Как ни охраняйте, а всеравно уйду. Лучше во время погони пулю схлопотать, чем торчатьв вашей распроклятой зоне, куда засунули несправедливо. Азартпоявился, будто в интересной и опасной игре. И только вот в этот
раз... В этот раз я цапнул момент не просто так, не с бухты-барахты. Заранее хорошенько все пообдумал — куда и как мне на воле... Помог кое-кто. Теперь есть надежда. Только надо изо всех сил стараться не залететь. Из кожи вылезть, а проскочить, просочиться. Чую, тяжело будет. Сейчас пока цветочки... А вообще-то не угадаешь"— может, как раз дальше хорошее везение пойдет.
Андрею Арефьевичу хотелось узнать, что же за место такое, где Евгений надеется и от розыска спастись, и жизнь свою вроде бы устроить, и почему настолько трудно туда пробраться, но спросить он все же постеснялся.
И Варя спросила совсем о другом:
—А когда поймают... Ругаются, наверно?
—И бьют.
—Бьют? Сильно?
—Они умеют бить.
И опять молчали — слышно было, как жужжит, запутавшисьгде-то в паутине, муха. ч
—0-ох... — вздохнула Варя. — Камень на душе. Легче он стал
или тяжельше — не пойму никак. Вроде бы полегче. Господи, забыла совсем... — Она достала из кармана куртки и положила настол пачку сигарет. — Ладно, мне надо идти. А вы тут... чтобыникакого следа. И ты, Женя... — в первый раз назвала его поимени, — наверно, лучше все-таки к ночи спрятаться. Кто их знает — надумают еще да и заедут за мной на рассвете. Возьми ссобой потеплей.
—Не беспокойся, — ответил он. — Уж чего-чего, а прятаться...
— Ночи-то теперь холодные, — с досадой пробормотал старик.— И дождик шел два дня — земля не просохла как следует. Лечишь, лечишь, и опять двадцать пять...
Вечером Андрей Арефьевич накормил парня, вместе прибрали в избе и во дворе так, чтоб ни единая мелочь не выдала недавнее присутствие тут второго мужчины, и пошли к дальнему озеру.
Евгений напряженно приглядывался ко всему — старался запомнить дорогу. Дороги как таковой не было, кргда-то пролегала здесь тропа, но со временем заросла она, и лишь кое-где оставались едва уловимые признаки ее. Парень тащил под мышкой перехваченный солдатским ремнем тюк — полушубок и ватное одеяло. На ремне были и подсумок с магазинами, нож. Автомат болтался у него за плечом.
Андрей Арефьевич захватил с собой топор, а в старой матерчатой сумке нес еду — сваренные вкрутую яйца, несколько картофелин, лук, соль и хлеб. Вдруг пробудут эти завтрашние долго.
Васек, рыская в зарослях, бежал впереди.
Вышли к левому краю озера, где оно переходило в узкое болото, поросшее по берегам густым тальником, а в середине — высоким камышом. Место это казалось непролазным, однако, когда Андрей Арефьевич раздвинул кусты, обнаружилась старая гать. Жерди хоть и погнили, но вполне держали еще.
—Моя работа, — сказал он. — И кроме нас с Варяткой вряд ликто знает этот переход.
Потом они выбрали на противоположном берегу озера, подальше от воды, хорошее уютное местечко. Тут стояла огромная развесистая ель, .а вокруг заслонял все частый подрост. Старик хотел делать шалаш, срубил было первую орешину для каркаса, но Евгений отговорил — и без того под елью словно под крышей.
—А если дождик? — беспокоился дед. — Застудишься ведьопять.
. — Ты же вроде брал целлофановое полотно.
— Взял, вот оно. Думал, шалаш-то сначала накрыть, а уж по
том ветками.
— Не надо. Если начнется дождь, целлофаном и укроюсь. Илипристрою его сверху на сучьях. А то шалаш еще... Только лишниеследы.
— Тоже верно.
Наломали побольше лапника, устроили под елью постель.
Потом сидели вместе над озером. Евгений курил. Берег здесь был довольно высокий, выдавался в виде мыса, и потому хорошо просматривалось с него все водное пространство, противоположная пологая сторона.
—Тут тебе надежно будет, — сказал Андрей Арефьевич. —Любой шорох, любой треск оттуда слыхать, и потом водой ты отгорожен. А отсюда, с тылу, не появится никто — там чаща и путей-то никаких. Завтра, когда уйдут эти, я за тобой притопаю. А еслиВаря останется, то пошлю ее — скажу, чтоб "ау" крикнула поти
хоньку.
Смеркалось. Тепло было и тихо, даже "толкли" комары. Озерная гладь простиралась чистым застывшим зеркалом, неподвижно лежали на ней опавшие желтые листья. Даже собаку заворожила эта тишина — Васек сидел впереди, застыв, как изваяние, смотрел на воду.
—Благодать, — вздохнул старик. — И, скажу тебе, теплаябудет ночь, слава Богу.
Когда они ушли, парень долго еще сидел на том же месте. Вот, думал он, когда-то дед спасал тут Варю, а теперь помогает ему... Сгустилась вокруг тьма, высыпали на небе яркие, крупные по-осеннему звезды.
Евгений представил себе, как старик идет сейчас через темный лес, цепляясь за ветки и спотыкаясь о сучья, попавшие под ноги, как войдет в пустую избу и станет зажигать на ощупь лампу. И сжалось, тонко заныло сердце.
14
Проснулся он, словно от толчка, — рванулся и сел, не понимая, где находится. А когда понял, то сразу же ощутил в душе беспокойство. Глянул на карманные часы, которые оставил ему дед, — четверть восьмого. Выбравшись из-под ели, Евгений внимательно осмотрел из-за кустов противоположный берег и только после этого спустился по крутому откосу к воде. Плеснув несколько раз в лицо, он вытерся рукавом свитера, скользнул взглядом вокруг еще раз и полез обратно, вернулся к своему логову.
Есть не хотелось. Евгений лег, закинув руки под голову, но тут же сел, а потом и поднялся. "Да... — размышлял он, — вечером одни мысли, а утром совсем другие. И дела утром могут быть совсем другие. Надо... береженого Бог бережет". Перепоясавшись поверх свитера ремнем с ножом и подсумком, взял автомат и, стараясь ступать бесшумно, направился вдоль берега к гати.
Хороший опять начинался день, солнце щедро золотило верхи лиственных деревьев. Перебравшись через болото, Евгений несколько растерял из виду признаки бывшей тропы, по которой шли с дедом с кордона, и уже начал было сомневаться: может, в сторону забрал, вовсе не туда нарезает? Но потом увидел наконец громадную разлапистую ель — ее-то он хорошо запомнил — и несколько успокоился. Эта ель и нужна была ему — еще вчера, когда проходил мимо, подумалось, что если залезть на нее, то, наверное, кордон будет виден. А теперь думалось и другое: если пойдут туда, за озеро, то никто его тут, наверху, не заметит.
Шел уже девятый час. Он передвинул подсумок с магазинами назад, перекинув автоматный ремень через плечо, устроил оружие за спиной стволом вниз и полез. Лезть было нетяжело, лишь внизу оказалось несколько сухих сучьев, которые цеплялись за одежду и могли не выдержать его тяжести, а потом пошло нормально, словно по лестнице.
Действительно, в прогал между деревьями открывалась немалая часть кордона — хорошо видны были жердяные воротца, дом и почти половина двора, горка напиленных вчера дров возле сарая. Виднелись во дворе куры, Ленка за пределами кордона трепала возле изгороди какой-то зеленый еще куст. "Метров, наверно, полтораста, — прикинул Евгений, — может, больше".
Он расположился поудобнее — сел на один из сучьев к стволу вплотную, а за другой, над собою, уцепился рукой. Могучее дерево заметно покачивалось. "Надо же, — подумал Евгений, -— такая громадина, и ветер едва заметный, а качается". Продолжая наблюдать из-под навеса ветвей, он увидел вдруг старика — тот вышел из дома и направился к воротцам. Постояв немного возле них, дед вернулся к крыльцу и тяжело опустился на нижнюю ступеньку. Появился откуда-то Васек, подбежал к нему, и старик стал гладить собаку, наверно, разговаривал с ней. И опять сжалось у парня сердце. Он почувствовал досаду на самого себя: "Чего я сюда залез, сижу, как дятел?.."
Слезать, однако, было уже нельзя — вдруг они подходят сейчас, и нашумишь на свою шею. Но ждать пришлось долго. Затекли руки и ноги, устала спина. Накапливалась нервозность. Дед тоже не находил себе места — то исчезал в избе, то снова возвращался во двор, подходил к воротцам. Но вот он затоптался растерянно, остановился посреди двора, и Евгений понял: наверно, идут. И точно — появилась вскоре в зоне видимости Варя с колесной сумой, а за ней трое мужчин. Шли они гуськом, на приличном расстоянии друг от друга. "Хм, опасаются, — подумал Евгений, — настороже..." У двоих.он разглядел оружие — укороченные автоматы.
Васек бросился к незнакомым с лаем, Ленка затрусила в сторону вдоль изгороди и пропала из виду. Варя уговаривала, сдерживала собаку, но без толку — гости явно пришлись Ваську не по вкусу. И только деду удалось успокоить его. И лай, и обрывки разговора долетали до Евгения, но слова он разбирал лишь некоторые.
Мужчина, который шел первым, приблизился к старику, пожал ему руку. А двое других, с автоматами, будто бы от нечего делать, стали разглядывать двор, постройки. Один из них подошел к куче напиленных дров. "Хорошо, хоть двор догадались вымести вчера, — подумал Евгений, — и там, где пилили, завалили с противоположной стороны чурбаками, словно дед работал в одиночку. Это все он догадался, вот же старый... И даже рейку свою прибил опять к ручкам пилы. И шмотье лагерное сожгли в печке — правильно сделали. Да, непохоже вроде, чтоб затевалось тут что-то..."
Варя стояла рядом с дедом и мужчиной, который был, наверно, главным — вели втроем какой-то разговор. Потом она потащила свою колесную суму в избу, и дед с этим главным пошли за ней. А те двое остались во дворе. Васек опять начал с лаем бросаться на них, и старик появился на крыльце, отругал собаку, погрозил ей пальцем. Когда он вернулся в дом, парни с автоматами разошлись в разные стороны. Тот, что повыше, направился к огороду — на баньку, наверное, глянуть, и там его не стало видно, мешали деревья, а другой задержался у клена, между сараем и домом, осмотрел все внимательно и двинулся дальше, за сарай — решил, видать, и оттуда обследовать подходы-выходы.
"Серьезно изучают дислокацию, — усмехнулся одними губами Евгений. — С такими, если сядут на хвост, не соскучишься". Через некоторое время они появились вместе со стороны огорода и остановились напротив крыльца. Высокий закурил. Похоже, ничего подозрительного парни не обнаружили.
Евгений усмехнулся опять и стал потихоньку менять положение тела — встал на сук, который был под ногами, и обнял ствол ели. Правой рукой передвинул автомат изчза спины на грудь и, перехватив цевье бружия из-за дерева левой, снял с шеи ремень. Потом, прижавшись щекой к чешуйчатой жесткой коре, установил прицел. Те все стояли, разговаривали между собой. И он прицелился в них. Несмотря на неудобства, опора-таки была неплохая, автомат даже не водило ничуть. "Вот, — думал он, — одна только длинная очередь... Да не трону я вас, живите себе, омонщики-догонщики. Только посидите маленько на мушке — я-то у вашего брата на мушке сидел".
Вышли из дома главный, Варя и дед, и Евгений опустил оружие. Надев на шею ремень, сдвинул автомат опять на спину, усел
ся как раньше. Некоторое время они стояли во дворе все вместе,разговаривали о чем-то, потом главный быстро зашагал к воротцам и, уцепившись слева от них за верхнюю жердь, стал дергатьее. Оторвав один конец и опустив его на землю, он повернулся к
остальным, стал объяснять им что-то. Потом поднял жердь и при
ткнул на место. "Интересно... — хмыкнул Евгений. — Зачем жеизгородь-то ломать?" !
Наконец гости потянулись со двора, пошла с ними и Варя. Направлялись в ту сторону, откуда появились. "А ведь там где-нибудь машина стоит, оставили, наверно, перед завалами, — подумал он. — Эх, жалко, что не умею водить. А то'бы поискали вы меня, голуби... А Варя-то почему с ними опять? Если уезжает, взяла бы сумку, а она ее вроде не взяла. Проводить, может, решила'?.."
Дед стоял во дворе, некоторое время смотрел им вслед, потом
побрел устало к крыльцу, в который уж раз опустился на нижнюю ступеньку. И снова подбежала к нему собака, старик стал гладить ее. "Жалеет деда Васек-то, — ощутил Евгений в душе все ту же щемящую горечь. — А я вот... так еще и не научился жалеть его".
Он продолжал наблюдать, оглядывая время от времени и близлежащую местность: а вдруг дадут крюка и появятся здесь, на пути к озеру... Никто, однако, не появлялся. Но вот собака стремглав кинулась через двор к воротцам, и вскоре показалась в зоне видимости Варя. Васек, встав на задние лапы, пытался, как всегда, лизнуть ее в лицо, но она на этот раз уделила ему ласки меньше обычного — прошла и села рядом с дедом.
Спустившись с дерева, Евгений направился обратно к озеру. Смутно, ущербно было на душе. Через некоторое время он понял, что сбился с пути — не встречалось ни единого признака тропы, все казалось незнакомым, нехоженым. Свернул влево, думая, что именно там должны обнаружиться какие-нибудь ориентиры, но ничего не обнаруживалось, лес тут выглядел и вовсе чужим. "Наверно, переборщил, где-нибудь пересек вчерашний путь", — решил он. И начал забирать теперь уж вправо. А вскоре и последнюю уверенность потерял, стал блуждать по-настоящему. Переполняла сердце тревога.
И вдруг совсем неподалеку хрустнула сухая ветка. Он замер. Кто-то шел по лесу. Ощущая хлынувший мгновенно по всему телу • жар, Евгений тихонько сдвинул на автомате предохранитель, осторожно взвел оружие. Сделав несколько быстрых, бесшумных по-кошачьи, шагов наперерез идущему, он припал к стволу дерева, стал высматривать. И увидел Варю — она проходила мимо, буквально в десятке метров от него. Напряжение сменилось в нем теплым радостным чувством и Евгений окликнул негромко:
— Варятка!
Девушка вздрогнула, застыла на мгновение, потом, приложив руку к груди, медленно повернулась к нему:
—Ой, Господи... Как ты меня напугал... — И сразу вскинулаудивленно брови, уголки ее глаз распрямились. — А ты... почемуздесь? Деда сказал, что ты там...
—Я, Варвара... Николаевна, — сдерживая улыбку, ответил он,— понял вот сейчас: когда человек не верит, то... начинает блуждать.
—Хм, разговоры у тебя какие-то...
—А где путь... ну, тропа эта, которая туда, к озеру?
—Да вот я на ней стою. Ты чего в самом деле?
—Надо же, — рассмеялся он, — значит, крутился где-то тут —считай, на одном месте. Заблудился я, Варя...
—Но зачем ты здесь-то ходишь? — продолжала недоумеватьона. — Оттуда, что ли , идешь?
—Я давно оттуда. Видел с дерева и гостей, и все — от и до. А
потом заблудился. .,
—Видел, значит? — промелькнул в ее глазах испуг. — А еслибы сучок сломался? Если бы они услыхали? Разве так можно —под носом у них... Тебя же деда специально спрятал, чтоб никакойопасности, а ты... Глупый ты, вот что я скажу.
—Да усеки, Варя, не до конца поверил-то я вам. Вот и попёрся
проверять, кабы да чего бы...
—Не до конца, выходит... — уголки ее глаз опустились. — Этозря. Мы... уж казалось бы... Но... и понять тоже можно. В твоемположении... Наверно, сидел там, за озером, как на иголках.
—Так ты и не обижаешься, что ли?
—Конечно, маленько обидно. Только... обошлось ведь все, ислава Богу.
—Ну... — он набрал полную грудь воздуха и выдохнул с шумом, — и ладно, раз такая петрушка. Будем считать, что обошлось. Пошли, заберем за озером вещи. А то не найду я тут без тебяни черта.
Пока шли туда, а потом обратно, Варя порассказала о "гостях".
—Они вообще-то не особенно подозревают тут. Предполагают,что прошел ты вдоль шоссейки дальше. А сюда приезжали на всякий случай — посмотреть, как расположено, если, к примеру, придется... Сказали деде: коль явится, то надо, мол, с нимпо-хорошему — не злить ничем, чего ни попросит, все дать. А я идумаю себе: мы с ним по-хорошему, догадались и без вас. — Онаулыбнулась. — Сказали, чтоб деда для меня сигнал устроил. Идуя, скажем, на кордон — и вижу издалека сигнал. Значит, явилсяты, находишься там, у деды. И тогда надо мне поворачивать обратно, сообщить в сельсовет. И просто так сообщать велели послекаждого прихода сюда — была, дескать, все нормально.
—А изгородь- то зачем они ломали?
—А это вот как раз показывали сигнал, — рассмеялась Варя.— Издалека, мол, видно. Оторвана с одной стороны жердь — зна
чит, преступник на кордоне, а на месте она — преступника нету.
—Интересно... — засмеялся и Евгений. — А если я, предположим, увижу, как дед отрывает жердь? Неужели буду сидеть и думать спокойно: Бог с ним, его изгородь и пускай себе ломает?
Догадался бы ведь сразу: чего-то тут не то.
— Ну, ты за дураков-то их не считай. Умные, видать; мужики, глядят насквозь. Это они только так, для наглядного примера жердь-то. А потом посоветовали: придумайте себе сигнал понадежней, чтоб, в случае чего, у преступника ни малейшего подозрения.
На подходе к кордону Евгений вдруг замедлил шаг и махнул рукой:
— Погоди.
Она остановилась, удивленно глядя на него, а он стал наблюдать из-за ветвей за двором и домом. Во дворе стояла Ленка.
— Ты чего? — не поняла Варя. — В чем дело-то?
— Чего, чего... Привычки мой волчьи — вот чего. Разве немогут эти умные вернуться?
— С какой стати...
—Сама же сказала — глядят насквозь. А если углядели где-нибудь во дворе след моего сапога или еще что-либо усекли? Сделаливид: порядок, дескать, пошли мы, спасибо вам. А сами потом...врасплох. Может быть или нет?
—Я ...как-то и не подумала.
— А я вот подумал. Конечно, — усмехнулся он криво, — на
верно, похоже на болезнь... Похоже ведь?
— Не знаю...
— Да сам чувствую. Но без такой болезни мне, видать, сейчаснельзя. Хм, добавка к той, к свободной...
— Тогда... пойду сначала одна. Выйду на крыльцо и махну тебе.
— Это если там никого постороннего. А если есть? — Евгений
улыбнулся. — Только уж не отрырай жердь-то.
Варя тоже улыбнулась, но через силу как-то, словно принудила себя.
— Если кто есть, то махать не буду, сразу обратно в дом.
— Давай. И знаешь, что? Может, не стоит говорить деду, что
приходил я сюда, видел все с дерева. Боюсь... как бы не обиделся.
Она помолчала .немного и ответила:
—Пожалуй, правильно, лучше не говорить.
Из дома Варя вышла сразу же, махнула. Появился на крыльце и дед. Евгений поднял свернутое одеяло с полушубком, снял с сучка сумку с нетронутой едой и пошел к ним. Радостно встречал его возле двора Васек.
Андрей Арефьевич был подавлен, сумрачен — сказалось, видно, пережитое напряжение.
—Что же не ел-то? — покачал он головой, выкладывая из сумки принесенную Евгением обратно еду. — Не притронулся даже. Со вчерашнего вечера ведь, а сейчас уж обед. — И махнул рукой: — А хотя и сам-то я... ;
—И мне только вот захотелось есть, — усмехнулась Варя. —Тоже со вчерашнего ни крошки. Собрались одни голодовщики.Ладно, я сейчас быстро.
Евгений помог ей — начистил картошки. Выходило это у него ловко — кожура вилась из-под ножа тонкой длинной стружкой.
– Где научился-то? — спросила Варя. — Прямо-таки мастер.,
—Да где ж еще — в казенных домах. Я ее там горы перечистил.
А Варя обед готовила столь же умело — казалось, будто вовсе и не затрачивает никаких усилий, получается все само собой. Старался помочь и Андрей Арефьевич — с нервозной поспешностью брался то за одно, то за другое. Она по привычке протестовала, но старик почему-то упрямился нынче, молча продолжал свое. Варя не понимала, что с ним такое, и оттого беспокоилась, приглядывалась пристально время от времени. Было не по себе и парню, который тоже подмечал в деде непривычную перемену.
И обедали как-то пасмурно — разговор не клеился, больше молчали. Евгений наконец не выдержал:
—Дед!
Тот вздрогнул:
—Господи, Боже мой... Всегда ты меня пугаешь.
—Я всех пугаю — видать, это моя специальность. Скажи: ты
чего нынче такой?
—Какой?
—Ну... словно не рад, что умные автоматчики ушли отсюда нис чем.
—Да ты... Я... — старик растерялся, рука у него задрожала, исуп из ложки пролился на стол. — Неужто так думаешь? Зря-тоуж не обижай. Я рад — обошлось, слава Богу.
—А что же тогда с тобой? Может, самочувствие плохое, забо
лел? Скажи нам, а то... Варя вон тоже, вижу, переживает. :
—Да Бог с ним, с самочувствием, не хуже оно и не лучше.Просто... забота всякая. Остался тут один, и... полезло в голову.
—Ты уж, деда, в самом деле... — сказала Варя. — Зачем молчишь-то? Объясни.
– Объяснять... — Андрей Арефьевич положил ложку и глядел в стол перед собой. — Тяжелая это задача. Ладно, коль так оно выходит... — поднял он голову. — Раз на то пошло, я тебя, Женя, спросить хочу: теперь-то, наверно, все мы тут проверенные? Веришь ты нам до конца?
Евгений оторопел: неужели видел его дед на дереве? Или Варя сказала-таки? Он глянул на нее и понял, что нет, не говорила.
—Конечно, верю. Вы... вон сколько для меня сделали. Толькок чему такой вопрос-то?
—К тому, чтоб не думал ничего худого, открылся душой... каксвоим. Помнишь, ты говорил — мол, мне бы лишь прорваться ту
да, там нужен буду... И вообще... устроюсь, дескать...
—Ну, говорил.
—Вот я и хочу спросить: ты... за границу хочешь?
—А, вон оно что... — коротко рассмеялся Евгений. — Нет, дедАндрей, не за границу.
—Ты только не подумай... — от волнения старик начал теребить край клеенки, которой был застелен стол.,— А то еще подумаешь, будто те настропалили, и я для них выспрашиваю.
—Не подумаю. Я тебя понял. Не бойся, дед, я по-хорошемупонимаю. Ты... выручил, спас. Вы ради меня на все пошли, и есличто — вас тоже... не похвалят. И теперь... Короче — тебе стало
важно, куда твоего спасенного вынесет. К тому же автомат примне. Важно'... выстрелит он или нет.
—Ты правильно понял, сынок, — Андрей Арефьевич начал
успокаиваться, но руки у него все же подрагивали. — И скажи:выстрелит или нет?
—Не знаю пока. Но... наверно, выстрелит.
—Но куда же все-таки собрался-то? Не таись, мы ведь...
—Чего мне от вас таиться, я уж все, считай, о себе выложил. В
Южную Осетию мне надо прорваться.
—Это... на Кавказе. Да там ведь война.
—Правильно, там стреляют. А ты откуда знаешь? У тебя жетут ни газет, ни радио.
—У меня приемничек есть. Варятке вот спасибо — подарилако Дню Победы. Я по нему слушаю все, и про Южную Осетиюслыхал. В шкафу вон стоит — батарейки совсем выдохлись. И ты;..
Зачем ты туда, с какой стати?
И Евгений рассказал.
В лагере он подружился с одним хорошим парнем, осетином по имени Хазби. Осетин этот сразу понял "свободную болезнь" Евгения, единственный, может, из всех почуял, что тот обязательно опять уйдет в побег. Кое-чем Евгений поделился с ним, и Хазби покачал головой: дескать, зачем без пользы бегать, надо с пользой бегать. И дал понять: мол, тоже хочу уйти, но уходить лучше поодиночкё. Евгений тоже так думал, да и хорошо знал по опыту. Если удастся удачно прорваться, сказал Хазби, то пробивайся к нам в Южную Осетию, там помогут. Будешь настоящее мужское дело д*елать. Южная Осетия не хочет с Грузией, хочет с Северной Осетией, которая с Россией. А грузины не дают — села жгут, виноградники топчут, убивают даже стариков и детей. Надо защищать осетинскую землю, людей. Осетинам пользу принесешь — России пользу принесешь. Иди туда, зачем бегать без толку? Документы дадут, возьмешь другую фамилию. Какая тебе разница, если и эта фамилия придуманная. У нас не выдадут никогда. И Хазби назвал адрес, помог заучить несколько осетинских слов. • Придешь по этому адресу, объяснил он, произнесешь слова — и примут, все сделают как надо. Гораздо лучше будет — посоветовал, — если придешь с оружием. Там, глядишь, и встретимся.
— Так ты, значит, солдата-то, — сказала Варя, — чтобы с оружием?
—Да нет, — положил он руку на сердце. — Вот честное слово. И в уме не вел — как же', дотянешься у них до оружия. Такой уж получился момент, так вышло.
—Чего тебе там делать, в Осетии-то? — опять заволновался Андрей Арефьевич — едва не опрокинул кружку с чаем. — У них свои счеты, разберутся без тебя. Это же... все равно, что в чужую семью лезть. Или... два соседа дерутся, а третий лезет заступаться за кого-нибудь из них. И они оба начинают валтузить того самого, заступника. Пойми ты.
—А куда мне деваться? Здесь меня будут гонять и травить, как паршивую собаку, пока не загонят обратно в лагерь. А я... все, хватит. В лагерь я больше не ходок. Лучше пулю схлопотать, чем... Все, с этим решено. А там... хоть людей защитить. И... за Россию...
—За Россию... Эх, ты, глупеныш. За Россию крови пролито — идешь, под ногами хлюпает. Я не о той, с немцами, та святая, хоть и ее могло быть поменьше. А вот когда свои свою... И чего добились? Живой хорошей крови совсем почти не стало, а ведь она... главное. Добились бы, может, если б, наоборот, сберегали ее, каждую капельку. А нынче... Нынче Россию-то спасать — именно кровожадность в себе глушить надо большой колотушкой данаплевательство паскудное выколачивать, при котором для чело-, века все одно — что кровь, что помои... Ты, к примеру, через дебри страшные людские, через большие страдания прошел, и... скажи мне: есть на тебе кровь?
— На мне? Ну... дрался, пускал кое-кому вместе с соплями.
- Драться — мы все дрались. Но ведь не убил?
—Я же говорил...
—Тогда ты богатый человек — если прошел через такое, и нетна тебе крови. Это богатство хранить нужно всячески, только онои вывезет. А ты хочешь туда пробраться с автоматом и в одинмомент пустить свою душу на распыл. И чужие души... губить. Яхоть и старый, а зря не скажу — запомни: нынче России кроволю-
бы не нужны, они ей только горя добавят. Нужны как раз те, которые... через страдания пропущены, а кровью и наплевательством'
на-ближнего себя не замарали, и с дьяволом в себе хоть как-то, аборолись. И укрепляются... с прицелом на добро.
—Да нет же у меня другого выхода. Ну? Где он? Может, тызнаешь или еще кто?
—Бог знает.
:— Бог знает, а я не знаю.
— Плохо, значит, спрашивал у/него. А видать, и совсем неспрашивал. Эх...
Андрей Арефьевич поднялся и вышел вдруг из избы.
Варя сидела, глядя в одну точку, а потом тоже встала и начала молча убирать посуду. Вылез из-за стола и Евгений, взял сигареты, пошел на крыльцо. Старик сидел там. Парень закурил и присел рядом.
—В голову лезет всякое, — сказал Андрей Арефьевич. — Давеча ты послал Варятку вперед, чтоб глянула, нет ли тут кого, а яподумал: а ведь вправду могут... Старшой ихний чего-то уж больно присматривался в избе. А сейчас вот сижу, и предчувствие какое-то... Может, лучше пошли бы вы с Варяткой куда-нибудь.Грибов бы, что ли, пособирали — ночи теплые, должны быть гри-бы.
—Да я уж тут наследить успел.
—Подмету опять двор. И в избе тоже устрою повнимательней.
И лягу — чего-то полежать клонит.
... Грибов Евгений совсем не знал и нес Варе в кораинку поганки в основном — они яркой своей расцветкой привлекали его внимание больше, чем все остальные. Ей и смешно было, что человек ничуть не разбирается в грибах, и в то же время подступала жалость, когда он, растерянно выслушав ее разъяснения, вынужден был выбрасывать плоды своих трудов. Однако попадались ему и белые, подосиновики. Евгений запомнил, что грибы эти самые лучшие, и глядя, с какой радостью несет он их ей, Варя опять же испытывала жалостно-щемящее чувство, словно при виде счастливого от первого своего открытия ребенка.
Ушли они километра за полтора — здесь был высокий стройный березняк, и рябило в глазах от белизны стволов. Манило дальше и дальше меж них по устланной желтым листом земле, и временами сердце замирало вдруг от щедрого солнечно-березового света.
Васька не взяли — Андрей Арефьевич оставил его на случай, если появятся те, чтоб предупредить лаем.
Автомат Евгений таскал с собой.
—А если они, к примеру, выйдут из-за деревьев, — спросилаВаря, — ты что же — стрелять начнешь?
—Не знаю. Знаю лишь одно: больше я им не дамся.
—Но ведь они тоже будут стрелять. Могут в меня попасть, а
мне надо ходить к деде. И ты... неужели тебе все равно, только бы не даться?
—Не знаю я, Варя, — болезненно поморщился он. — Не знаюя ничего, и не спрашивай ты меня об этом.
Грибов попадалось много, и, набрав полную корзину, они вышли к кордону возле озерка, которое лежало позади огорода. Тут, у прясла, стояла скамейка, врытая в землю, — Евгений впервые увидел ее. Варя подошла к скамейке и молча села.
Он поставил корзинку с грибами и сквозь ветви стоящи
В избе Варя присела на табуретку возле стола и, переводя дух, , напряженно вздохнула.
—Ну, — поторопил Андрей Арефьевич, — говори Давай. Чего-то напужала ты нас.
Она вздохнула опять, опустила на пол пакет с грибами и сказала Евгению:
—Тебя ищут.
—Кто? — в нем подобралось все мгновенно, шевельнулиськрылья красивого прямого носа, и лицо вытянулось слегка, закаменело. — И где?
Варя рассказала.
Сегодня утром явился к ней посыльный из сельсовета — срочно, мол, вызывает председатель. Она пошла. Возле сельсовета стоял новенький зеленый "УАЗ", а в кабинете председателя кроме него были еще люди — Червоннов, участковый, в форме и при кобуре своей, и трое незнакомых в штатском. У этих Варя тоже увидела оружие — такое, как у Евгения, только покороче. "Вот, Зарядина, — сказал председатель, — поговорить с тобой хотят". Она испугалась. "Мы тут узнали случайно, — обратился к ней один из незнакомых, который был постарше, — что у тебя вроде бы родственник в лесу живет. Или... кто он там тебе..." "Деда мой,
— ответила Варя. — Точно, живет в лесу, на девятом кордоне". "Аты бываешь у него?" "Почти каждую неделю. Недавно вот была,
два дня назад". "Ну и... не заметила ничего особенного?" " А чтотам может быть особого? Кордон — он и.есть кордон. И деда...живет как жил". Мужчина внимательно смотрел на нее, и остальные тоже не спускали глаз. Он помолчал немного и продолжал:
"Тут, видишь ли, дело такое... Ты, может, слышала — бежал измест заключения опасный преступник. В газетах писали. Читала,может?" "Читала". "Вот, значит. Месяц назад в лесу, неподалекуот сто восемьдесят второго километра шоссе, видели человека. Видели, правда, на довольно большом расстоянии, но приметы вроде
совпадают. И с той поры больше не выныривал. Есть предположение, что скрывается где-нибудь в здешней округе. Может, конечно, и ушел, давно уж в других краях, но все-таки решили мы взятьпод контроль каждое жилое место в лесах. А тут вдруг выясняется,
— мужчина улыбнулся, — что кордон-то ваш тю-тю. Нет его у насна карте. Давай-ка уж покажи, где прячется твой дед". Он вынулкарту и развернул на столе, помог Варе сориентироваться на ней.Дали карандаш и попросили обозначить дорогу, ведущую от шоссек кордону, сам кордон. Узнав, какая мера длины принимается тут
за километр, Варя все им начертила. "Это у нас значит... — склонился над картой один из тех, что были помоложе, — двадцать
первый квадрат". "А где сто восемьдесят второй километр?" —спросила Варя. Ей показали. "Не так уж и далеко, — сказала она.
— За такое время давно мог бы набрести на кордон. Все-таки...целый месяц". "Тут не угадаешь, — ответил старший. — Может,вообще не появится, а вдруг завтра его туда занесет или черезнеделю. Поэтому и надо быть готовыми".
— Та-ак ... — Евгений встал резко и, сложив руки на груди,прошелся туда-сюда по избе. — На квадраты, значит, разбили... Ладно, надо уходить.
— Нечего тебе уходить, — сказала Варя. — Я их завтра сюда
приведу.
Он повернулся к ней и замер, коричневые глаза стали совсем темными — расширились зрачки.
— Ты что? Неужто заложила меня? И... хочешь, чтобы я их тутдождался?
— Ты, Варятка... — поражение смотрел на нее и АндрейАрефьевич. — В самом деле... зачем они здесь нужны?
— Куда ты сейчас пойдешь? — сказала Варя, обращаясь к Евгению. В голосе ее дрожала обида. — Лишь одному кому-нибудь стоит увидеть тебя — и попадешься. Каким осторожным ни будь, а от каждого глаза не спрячешься, глаз много. Даже ведь и не подозревал, что тебя видели, а они уже знают — скрываешься где- то здесь. И надо... привести их сюда. Пусть убедятся по- настоящему, никого чужого нет. Переждешь в лесу, а уйдут — вернешься. А потом-то они уж вряд ли появятся — будут надеяться на лас с дедой. Я в сельсовет сообщать стану: ходила, мол, на кордон, все там нормально, никого и ничего. А то сразу — заложили его... Если б заложила, теперь бы уж в машине у них сидел.
И Евгений, и Андрей Арефьевич молчали, ошеломленно глядя на нее.
—Жень, — опомнившись наконец, первым обрел дар речи старик, — а ведь, кажись, дело она предлагает. Только и выход-то —ни шагу отсюда, выждать время. Они сомнение, вишь, имеют: не
выныривает — может, здесь, может, давно не здесь. А не вынырнешь еще, к примеру; месяц, глядишь, и успокоятся: ушел, дескать.
—Успокоятся... Да, пожалуй, и вправду никуда сейчас не сунешься. Залетишь враз. Но сколько же мне здесь торчать-то? Месяц это... с ума сойти...
—А неохота торчать, — нервно усмехнулась Варя, — тогдаступай залетай. Заложенный ты наш.
—Да не обижайся уж, — избегая смотреть на нее, сказал Евгений. — Тут святой психанет. Ты чего ж, договорилась уже с ними?Насчет завтра-то?
—Ну вы ведь не хотите слушать. Перебили, свое понесли —
закладывают вас.
—Не обижайся, говорю. Напылил — и унесло ее, пыль-то.Извини... раз уж такое дело. Рассказывай давай.
Когда там, в сельсовете, закончили с картой, Варя была ни жива ни мертва — думала, что они сразу же отправятся на кордон. Ее спросили: "Ты в ближайшее время не собираешься туда?" "Да я... недавно же оттуда. — И вдруг Варю осенило. — А теперь... напугали меня, страшно за деду. Вы сейчас... куда поедете?" Старший повернулся к своим: "В урочище Бельское-то собирались — наведаемся? Надо бы посмотреть расположение на всякий случай. "Надо заглянуть", — ответили ему. "Едем в урочище Вельское, — сказал он Варе. — А ты что хотела?" "Я хотела... Может, вы завтра... на кордон? И меня возьмете. А то боюсь — вдруг и в самом деле... Без меня-то еще и не найдете — дорога глухая, развилки есть, завалы. Поговорили бы с дедой, объяснили ему, как себя лучше вести, если что..." "Та-ак... Завтра... — задумался старший. — Не мешало бы, конечно, заглянуть и туда. Подготовить действительно старика, проинструктировать вас обоих. Чтоб и там у нас полный ажур... Тоже нужно бы, а?" — опять обратился он к своим. И решил, не дожидаясь ответа: "Ладно. Заедем завтра за тобой в восемь утра. Идет?" "Идет. Только вот... с работы мне..." "Отпросим тебя с работы, не беспокойся". Варя пошла домой и, увидев на улице старуху Девяткину, сидящую на скамейке возле своего палисадника, подсела к ней, хотя и не любила говорить ни с кем, заговорила — сейчас уже и не помнит, о чем. А сама все посматривала на сельсовет. Приезжие вскоре вышли, уселись в машину и укатили. Варя, забежав домой, взяла целлофановый пакет и направилась к лесу, но не через околицу, как обычно, а задами, потом оврагом — совсем с другой стороны. К шоссе она выбралась довольно далеко от поворота на Озеринку. И тут некоторое время наблюдала из леса, не решаясь голосовать — боялась, как бы те не проехали мимо и не узнали ее. Но наконец отважилась выйти на трассу, остановила попутный грузовик. И когда шофер высадил се, то почти бежала к кордону, успевая срывать на ходу и класть в пакет грибы, попадавшиеся на глухой лесной дороге.
—Ну, ты... — пытался подыскать слова парень. — Прямо и незнаю... Для меня так еще никто... И не видели тебя, значит?
—Да вроде нет. А может, случайно и попалась кому на глаза.Ты-то, наверно, тоже думал, что не замечен нигде. Но у меня вот,— с усмешкой кивнула Варя на пакет, — за грибами я ходила.Супу грибного захотелось.
—Ей Богу... Спасибо тебе.
—Не надо, — сказала она тихо. — Тут кроме тебя еще и дедаесть, ему бы тоже, наверно, не поздоровилось. А если уж о твоем...— Варя вдруг заговорила громче, и голос ее задрожал, — еслихочешь нам добра, то пойми ты нас... по-честному. Мы ведь тоже...преступление на себя берем. И... время у меня пока есть, на дойкууспею. Расскажи уж до конца, вправду ты не виноват или... может, наврал нам тогда. За что тебя в первый-то раз посадили?Только честно. В такой момент... не бери греха на душу, а то...тяжелый будет грех. Я, когда шла сюда, решила: пусть расскажет.
Коль уж пошло на то — в душе у нас должно быть... Чтоб все ясно, и никакого сомнения.
Андрей Арефьевич молчал, упрятав глаза под седыми бровями, однако же видно было —- он одобряет сказанное ею.
— Да я... — парень сел и, беспомощно как-то устроив на коле
нях свои большие руки, тяжело вздохнул. — Ничего я вам не убавил, не прибавил. Как рассказал, так оно и есть. И ты поверь... —он поднял голову и пристально посмотрел на Варю. — Вот ей Богу:с вадш мне почему-то.-., ничуть даже и не врется. И расскажу, чеготут скрывать. Только лучше уж с самого начала. А то я о вас знаювсе, а вы... — Поняв, что проговорился, он беспокойно перевелвзгляд на старика и покраснел с досады на самого себя. — В смысле... о тебе, дед, все знаю, ты мне рассказывал... Ну, значит, и обо
мне знайте тоже.
Они слушали, кажется, вовсе и не заметив этой его досады, и Евгений продолжал:
—Кого ни спроси, откуда он вышел на свет Божий, и любойскажет: из утробы матери. А мне насчет матери сказать нечего, уменя точные сведения только о том, что появился я из посылочного ящика.
—Как так? — оторопел Андрей Арефьевич.
У Вари от удивления приподнялись уголки глаз возле висков. '
— А очень даже просто, — усмехнулся Евгений.
Действительно, обнаружили его, грудного, в посылочном ящике на почте. Ящик этот оставил кто-то на столе. Хорошо хоть, что папа с мамой — или одна мама, кто их там знает, — не прибили крышку и адрес не написали на ней чей-нибудь, а то заслали бы такую посылочку в далекие края, и получили бы там, вынули из ящика маленький трупик. А может, и вынимать не стали бы — зачем на гробик-то тратиться, он, считай,-готовый. Наверно, побоялись отправлять — чего доброго, заплачет сыночек во время оформления посылки, запросит маминого молочка.
Имя и отчество дали ему в доме ребенка. Неизвестно, в честь кого назвали, наверно, просто понравилось сочетание — Евгений Сергеевич. А происхождение фамилии вполне понятно — Найденов. А потом детдом. Особо плохого ничего о нем не скажешь — жили там дружно, хотя и не всегда, сыты были вроде, одеты. Ну били, бывало, в холодную комнату запирали. Запомнилось что — очень мало "можно" и очень много "нельзя". Так оно и дальше пошло по жизни, словно прилипло. И болезненная зависть — завидовали тем, у кого все же имелись мать или отец, пусть даже лишенные родительских прав, пьяницы или преступники. Тетя Клава запомнилась — самая добрая из всех служащих детдома. Каждого она жалела, успокаивала, каждого чем-либо выручала. Когда был в первом побеге, то, проголодавшись вконец, разыскал ее, и тетя Клава подкармливала целых две недели, принося еду в условное место, не выдала его никому.
В ПТУ на токаря учился, нравилось. И говорили, что у него большие способности. Но там же укрепил и детдомовское умение драться — без этого было никак нельзя: забьют, затравят. Когда пришел на завод, поначалу все шло пучком, хорошо то есть. А потом часть его, Женькиной, выработки мастер приноровился приписывать своему дружку, который работал на том же станке, только в другую смену. А однажды дружок этот запорол по пьянке станок — новый совсем, зарубежный. Женька пришел на смену, включил, ничего не подозревая, — и грохот страшный, искры во все стороны. И начал мастер валить на него. В цехе почти каждый усек, как оно было на самом деле, а некоторые и доподлинно знали. Но помалкивали — боялись мастера. От него же заработок зависит, да и рыльце у многих в пуху из-за прогулов и выпивки.
Может, еще и заступились бы — наверно^ надо было потерпеть. Из рабочих кое-кто, начальник цеха относились к Женьке вроде неплохо, в профкоме или парткоме, глядишь, разобрались бы. Но мастер орал, оскорблял, а потом и вовсе начал выталкивать — катись, дескать, с глаз долой, я все видел, разберемся и без тебя. И Женька не выдержал — уделал его прямо тут же. Сильно избил, беспощадно. И когда бил, за мастера тоже никто не вступился. Лишь позже нашлись заступники — старались на суде. Так вот и сел.
Евгений замолчал. Желваки упруго ходили на его резко очерченных скулах. Потом он вздохнул прерывисто и продолжал:
— ао лагерях — чего о них... Одно скажу: паскудного там за мной не водилось, выживал без сучьих повадок. Вот в побег уходил когда... Эх, да если уж по честности, то по честности. В бегах было — и воровал, и даже... приходилось грабить. Два раза. На темной улице, помню... Пожилой шел мужик, а я голодный, как подзаборная собака. Подвалил к нему : "Дай двадцать рублей, жрать не на что". Он испугался: "У меня двадцать не наберется". "Давай сколько есть". Руки у него трясутся, выгреб все, что имелось — восемь рэ с копейками. Хм... помнится до сих пор сумма-то. А во второй раз — женщина встретилась, сумка у нее с продуктами, и кошелек в сумке оказался — четвертной в нем и тоже копейки. Вот... И воровал... опять же только для прокорма, ведь иначе-то — кранты. Меня и взяли в побеге в первый раз — на воровстве этом кормсжном влопался. Сдыхал с голоду, и потерял всякую осторожность — поперся, дурак, на вокзал. В буфете, гляжу, пирожные — прямо на прилавке лежат. А у меня голова мутится, плывет все. Покрутился, покрутился рядом и — хватъ потихоньку. Буфетчица заметила, как заорет. Но пирожное проглотить успел-таки... Еще с веревки во дворе как-то... из одежды кое-что. На окраине города. Одет-то был наполовину в лагерное, ну а... чтоб не мозолить в таком виде глаза... А чтоб там на дело ходить с ворами или другой какой уголовной сволочью... Это никогда. Я на них в лагере хорошо насмотрелся и невзлюбил их сильно. Лучше возле бродяг. Они, ворье-то, не раз хотели захомутать-затянуть меня в подручные да подучить, но ничего у них не вышло. Паспорт обещали, потом били смертным боем, думал — конец. И они думали, что конец, потому и отцепились. А я отлежался у бродяг в подвале и сумел перебраться подальше — в другой город. Я вам честно. Хотите верьте, хотите нет, вот...
И он вдруг перекрестился.
Некоторое время сидели все трое, словно связанные общим каким-то оцепенением, не глядя друг на > друга. Потом Андрей Арефьевич спросил:
—Ну вот... убегаешь ты, к примеру. И какая же у тебя надежда?
—В первый раз когда сидел, подал жалобу. Пришла бумага —смотрели, дескать, осужден правильно, для отмены приговора нетоснований. Подаю выше — то же самое. Тогда и надумал уйти впобег. Мыслил по-дурацки: убегу, мол, и прорвусь к самому главному начальнику — к судье или прокурору. Расскажу истиннуюправду — ведь в деле-то перевернуто все, наврано, и узнать1 66
этом он может от одного только меня. И пересмотрят, отпустят.Ох, дурак был... Хорошо, хоть умных людей довелось встретить,когда кантовался в бегах. Бродяга один, инженер в прошлом, !веймне разложил по полочкам. Это же, говорит, форменным идиотомнадо быть — бежать из лагеря для того, чтобы самого себя привести обратно в лагерь с добавлением срока.
—Ну, а потом-то...
А потом началась свободная болезнь, Я уж говорил. Талантпочуял в себе — правильно засечь момент. Ладно, думаю, вы менябудете сажать, а я буду уходить в побег. Как ни охраняйте, а всеравно уйду. Лучше во время погони пулю схлопотать, чем торчатьв вашей распроклятой зоне, куда засунули несправедливо. Азартпоявился, будто в интересной и опасной игре. И только вот в этот
раз... В этот раз я цапнул момент не просто так, не с бухты-барахты. Заранее хорошенько все пообдумал — куда и как мне на воле... Помог кое-кто. Теперь есть надежда. Только надо изо всех сил стараться не залететь. Из кожи вылезть, а проскочить, просочиться. Чую, тяжело будет. Сейчас пока цветочки... А вообще-то не угадаешь"— может, как раз дальше хорошее везение пойдет.
Андрею Арефьевичу хотелось узнать, что же за место такое, где Евгений надеется и от розыска спастись, и жизнь свою вроде бы устроить, и почему настолько трудно туда пробраться, но спросить он все же постеснялся.
И Варя спросила совсем о другом:
—А когда поймают... Ругаются, наверно?
—И бьют.
—Бьют? Сильно?
—Они умеют бить.
И опять молчали — слышно было, как жужжит, запутавшисьгде-то в паутине, муха. ч
—0-ох... — вздохнула Варя. — Камень на душе. Легче он стал
или тяжельше — не пойму никак. Вроде бы полегче. Господи, забыла совсем... — Она достала из кармана куртки и положила настол пачку сигарет. — Ладно, мне надо идти. А вы тут... чтобыникакого следа. И ты, Женя... — в первый раз назвала его поимени, — наверно, лучше все-таки к ночи спрятаться. Кто их знает — надумают еще да и заедут за мной на рассвете. Возьми ссобой потеплей.
—Не беспокойся, — ответил он. — Уж чего-чего, а прятаться...
— Ночи-то теперь холодные, — с досадой пробормотал старик.— И дождик шел два дня — земля не просохла как следует. Лечишь, лечишь, и опять двадцать пять...
Вечером Андрей Арефьевич накормил парня, вместе прибрали в избе и во дворе так, чтоб ни единая мелочь не выдала недавнее присутствие тут второго мужчины, и пошли к дальнему озеру.
Евгений напряженно приглядывался ко всему — старался запомнить дорогу. Дороги как таковой не было, кргда-то пролегала здесь тропа, но со временем заросла она, и лишь кое-где оставались едва уловимые признаки ее. Парень тащил под мышкой перехваченный солдатским ремнем тюк — полушубок и ватное одеяло. На ремне были и подсумок с магазинами, нож. Автомат болтался у него за плечом.
Андрей Арефьевич захватил с собой топор, а в старой матерчатой сумке нес еду — сваренные вкрутую яйца, несколько картофелин, лук, соль и хлеб. Вдруг пробудут эти завтрашние долго.
Васек, рыская в зарослях, бежал впереди.
Вышли к левому краю озера, где оно переходило в узкое болото, поросшее по берегам густым тальником, а в середине — высоким камышом. Место это казалось непролазным, однако, когда Андрей Арефьевич раздвинул кусты, обнаружилась старая гать. Жерди хоть и погнили, но вполне держали еще.
—Моя работа, — сказал он. — И кроме нас с Варяткой вряд ликто знает этот переход.
Потом они выбрали на противоположном берегу озера, подальше от воды, хорошее уютное местечко. Тут стояла огромная развесистая ель, .а вокруг заслонял все частый подрост. Старик хотел делать шалаш, срубил было первую орешину для каркаса, но Евгений отговорил — и без того под елью словно под крышей.
—А если дождик? — беспокоился дед. — Застудишься ведьопять.
. — Ты же вроде брал целлофановое полотно.
— Взял, вот оно. Думал, шалаш-то сначала накрыть, а уж по
том ветками.
— Не надо. Если начнется дождь, целлофаном и укроюсь. Илипристрою его сверху на сучьях. А то шалаш еще... Только лишниеследы.
— Тоже верно.
Наломали побольше лапника, устроили под елью постель.
Потом сидели вместе над озером. Евгений курил. Берег здесь был довольно высокий, выдавался в виде мыса, и потому хорошо просматривалось с него все водное пространство, противоположная пологая сторона.
—Тут тебе надежно будет, — сказал Андрей Арефьевич. —Любой шорох, любой треск оттуда слыхать, и потом водой ты отгорожен. А отсюда, с тылу, не появится никто — там чаща и путей-то никаких. Завтра, когда уйдут эти, я за тобой притопаю. А еслиВаря останется, то пошлю ее — скажу, чтоб "ау" крикнула поти
хоньку.
Смеркалось. Тепло было и тихо, даже "толкли" комары. Озерная гладь простиралась чистым застывшим зеркалом, неподвижно лежали на ней опавшие желтые листья. Даже собаку заворожила эта тишина — Васек сидел впереди, застыв, как изваяние, смотрел на воду.
—Благодать, — вздохнул старик. — И, скажу тебе, теплаябудет ночь, слава Богу.
Когда они ушли, парень долго еще сидел на том же месте. Вот, думал он, когда-то дед спасал тут Варю, а теперь помогает ему... Сгустилась вокруг тьма, высыпали на небе яркие, крупные по-осеннему звезды.
Евгений представил себе, как старик идет сейчас через темный лес, цепляясь за ветки и спотыкаясь о сучья, попавшие под ноги, как войдет в пустую избу и станет зажигать на ощупь лампу. И сжалось, тонко заныло сердце.
14
Проснулся он, словно от толчка, — рванулся и сел, не понимая, где находится. А когда понял, то сразу же ощутил в душе беспокойство. Глянул на карманные часы, которые оставил ему дед, — четверть восьмого. Выбравшись из-под ели, Евгений внимательно осмотрел из-за кустов противоположный берег и только после этого спустился по крутому откосу к воде. Плеснув несколько раз в лицо, он вытерся рукавом свитера, скользнул взглядом вокруг еще раз и полез обратно, вернулся к своему логову.
Есть не хотелось. Евгений лег, закинув руки под голову, но тут же сел, а потом и поднялся. "Да... — размышлял он, — вечером одни мысли, а утром совсем другие. И дела утром могут быть совсем другие. Надо... береженого Бог бережет". Перепоясавшись поверх свитера ремнем с ножом и подсумком, взял автомат и, стараясь ступать бесшумно, направился вдоль берега к гати.
Хороший опять начинался день, солнце щедро золотило верхи лиственных деревьев. Перебравшись через болото, Евгений несколько растерял из виду признаки бывшей тропы, по которой шли с дедом с кордона, и уже начал было сомневаться: может, в сторону забрал, вовсе не туда нарезает? Но потом увидел наконец громадную разлапистую ель — ее-то он хорошо запомнил — и несколько успокоился. Эта ель и нужна была ему — еще вчера, когда проходил мимо, подумалось, что если залезть на нее, то, наверное, кордон будет виден. А теперь думалось и другое: если пойдут туда, за озеро, то никто его тут, наверху, не заметит.
Шел уже девятый час. Он передвинул подсумок с магазинами назад, перекинув автоматный ремень через плечо, устроил оружие за спиной стволом вниз и полез. Лезть было нетяжело, лишь внизу оказалось несколько сухих сучьев, которые цеплялись за одежду и могли не выдержать его тяжести, а потом пошло нормально, словно по лестнице.
Действительно, в прогал между деревьями открывалась немалая часть кордона — хорошо видны были жердяные воротца, дом и почти половина двора, горка напиленных вчера дров возле сарая. Виднелись во дворе куры, Ленка за пределами кордона трепала возле изгороди какой-то зеленый еще куст. "Метров, наверно, полтораста, — прикинул Евгений, — может, больше".
Он расположился поудобнее — сел на один из сучьев к стволу вплотную, а за другой, над собою, уцепился рукой. Могучее дерево заметно покачивалось. "Надо же, — подумал Евгений, -— такая громадина, и ветер едва заметный, а качается". Продолжая наблюдать из-под навеса ветвей, он увидел вдруг старика — тот вышел из дома и направился к воротцам. Постояв немного возле них, дед вернулся к крыльцу и тяжело опустился на нижнюю ступеньку. Появился откуда-то Васек, подбежал к нему, и старик стал гладить собаку, наверно, разговаривал с ней. И опять сжалось у парня сердце. Он почувствовал досаду на самого себя: "Чего я сюда залез, сижу, как дятел?.."
Слезать, однако, было уже нельзя — вдруг они подходят сейчас, и нашумишь на свою шею. Но ждать пришлось долго. Затекли руки и ноги, устала спина. Накапливалась нервозность. Дед тоже не находил себе места — то исчезал в избе, то снова возвращался во двор, подходил к воротцам. Но вот он затоптался растерянно, остановился посреди двора, и Евгений понял: наверно, идут. И точно — появилась вскоре в зоне видимости Варя с колесной сумой, а за ней трое мужчин. Шли они гуськом, на приличном расстоянии друг от друга. "Хм, опасаются, — подумал Евгений, — настороже..." У двоих.он разглядел оружие — укороченные автоматы.
Васек бросился к незнакомым с лаем, Ленка затрусила в сторону вдоль изгороди и пропала из виду. Варя уговаривала, сдерживала собаку, но без толку — гости явно пришлись Ваську не по вкусу. И только деду удалось успокоить его. И лай, и обрывки разговора долетали до Евгения, но слова он разбирал лишь некоторые.
Мужчина, который шел первым, приблизился к старику, пожал ему руку. А двое других, с автоматами, будто бы от нечего делать, стали разглядывать двор, постройки. Один из них подошел к куче напиленных дров. "Хорошо, хоть двор догадались вымести вчера, — подумал Евгений, — и там, где пилили, завалили с противоположной стороны чурбаками, словно дед работал в одиночку. Это все он догадался, вот же старый... И даже рейку свою прибил опять к ручкам пилы. И шмотье лагерное сожгли в печке — правильно сделали. Да, непохоже вроде, чтоб затевалось тут что-то..."
Варя стояла рядом с дедом и мужчиной, который был, наверно, главным — вели втроем какой-то разговор. Потом она потащила свою колесную суму в избу, и дед с этим главным пошли за ней. А те двое остались во дворе. Васек опять начал с лаем бросаться на них, и старик появился на крыльце, отругал собаку, погрозил ей пальцем. Когда он вернулся в дом, парни с автоматами разошлись в разные стороны. Тот, что повыше, направился к огороду — на баньку, наверное, глянуть, и там его не стало видно, мешали деревья, а другой задержался у клена, между сараем и домом, осмотрел все внимательно и двинулся дальше, за сарай — решил, видать, и оттуда обследовать подходы-выходы.
"Серьезно изучают дислокацию, — усмехнулся одними губами Евгений. — С такими, если сядут на хвост, не соскучишься". Через некоторое время они появились вместе со стороны огорода и остановились напротив крыльца. Высокий закурил. Похоже, ничего подозрительного парни не обнаружили.
Евгений усмехнулся опять и стал потихоньку менять положение тела — встал на сук, который был под ногами, и обнял ствол ели. Правой рукой передвинул автомат изчза спины на грудь и, перехватив цевье бружия из-за дерева левой, снял с шеи ремень. Потом, прижавшись щекой к чешуйчатой жесткой коре, установил прицел. Те все стояли, разговаривали между собой. И он прицелился в них. Несмотря на неудобства, опора-таки была неплохая, автомат даже не водило ничуть. "Вот, — думал он, — одна только длинная очередь... Да не трону я вас, живите себе, омонщики-догонщики. Только посидите маленько на мушке — я-то у вашего брата на мушке сидел".
Вышли из дома главный, Варя и дед, и Евгений опустил оружие. Надев на шею ремень, сдвинул автомат опять на спину, усел
ся как раньше. Некоторое время они стояли во дворе все вместе,разговаривали о чем-то, потом главный быстро зашагал к воротцам и, уцепившись слева от них за верхнюю жердь, стал дергатьее. Оторвав один конец и опустив его на землю, он повернулся к
остальным, стал объяснять им что-то. Потом поднял жердь и при
ткнул на место. "Интересно... — хмыкнул Евгений. — Зачем жеизгородь-то ломать?" !
Наконец гости потянулись со двора, пошла с ними и Варя. Направлялись в ту сторону, откуда появились. "А ведь там где-нибудь машина стоит, оставили, наверно, перед завалами, — подумал он. — Эх, жалко, что не умею водить. А то'бы поискали вы меня, голуби... А Варя-то почему с ними опять? Если уезжает, взяла бы сумку, а она ее вроде не взяла. Проводить, может, решила'?.."
Дед стоял во дворе, некоторое время смотрел им вслед, потом
побрел устало к крыльцу, в который уж раз опустился на нижнюю ступеньку. И снова подбежала к нему собака, старик стал гладить ее. "Жалеет деда Васек-то, — ощутил Евгений в душе все ту же щемящую горечь. — А я вот... так еще и не научился жалеть его".
Он продолжал наблюдать, оглядывая время от времени и близлежащую местность: а вдруг дадут крюка и появятся здесь, на пути к озеру... Никто, однако, не появлялся. Но вот собака стремглав кинулась через двор к воротцам, и вскоре показалась в зоне видимости Варя. Васек, встав на задние лапы, пытался, как всегда, лизнуть ее в лицо, но она на этот раз уделила ему ласки меньше обычного — прошла и села рядом с дедом.
Спустившись с дерева, Евгений направился обратно к озеру. Смутно, ущербно было на душе. Через некоторое время он понял, что сбился с пути — не встречалось ни единого признака тропы, все казалось незнакомым, нехоженым. Свернул влево, думая, что именно там должны обнаружиться какие-нибудь ориентиры, но ничего не обнаруживалось, лес тут выглядел и вовсе чужим. "Наверно, переборщил, где-нибудь пересек вчерашний путь", — решил он. И начал забирать теперь уж вправо. А вскоре и последнюю уверенность потерял, стал блуждать по-настоящему. Переполняла сердце тревога.
И вдруг совсем неподалеку хрустнула сухая ветка. Он замер. Кто-то шел по лесу. Ощущая хлынувший мгновенно по всему телу • жар, Евгений тихонько сдвинул на автомате предохранитель, осторожно взвел оружие. Сделав несколько быстрых, бесшумных по-кошачьи, шагов наперерез идущему, он припал к стволу дерева, стал высматривать. И увидел Варю — она проходила мимо, буквально в десятке метров от него. Напряжение сменилось в нем теплым радостным чувством и Евгений окликнул негромко:
— Варятка!
Девушка вздрогнула, застыла на мгновение, потом, приложив руку к груди, медленно повернулась к нему:
—Ой, Господи... Как ты меня напугал... — И сразу вскинулаудивленно брови, уголки ее глаз распрямились. — А ты... почемуздесь? Деда сказал, что ты там...
—Я, Варвара... Николаевна, — сдерживая улыбку, ответил он,— понял вот сейчас: когда человек не верит, то... начинает блуждать.
—Хм, разговоры у тебя какие-то...
—А где путь... ну, тропа эта, которая туда, к озеру?
—Да вот я на ней стою. Ты чего в самом деле?
—Надо же, — рассмеялся он, — значит, крутился где-то тут —считай, на одном месте. Заблудился я, Варя...
—Но зачем ты здесь-то ходишь? — продолжала недоумеватьона. — Оттуда, что ли , идешь?
—Я давно оттуда. Видел с дерева и гостей, и все — от и до. А
потом заблудился. .,
—Видел, значит? — промелькнул в ее глазах испуг. — А еслибы сучок сломался? Если бы они услыхали? Разве так можно —под носом у них... Тебя же деда специально спрятал, чтоб никакойопасности, а ты... Глупый ты, вот что я скажу.
—Да усеки, Варя, не до конца поверил-то я вам. Вот и попёрся
проверять, кабы да чего бы...
—Не до конца, выходит... — уголки ее глаз опустились. — Этозря. Мы... уж казалось бы... Но... и понять тоже можно. В твоемположении... Наверно, сидел там, за озером, как на иголках.
—Так ты и не обижаешься, что ли?
—Конечно, маленько обидно. Только... обошлось ведь все, ислава Богу.
—Ну... — он набрал полную грудь воздуха и выдохнул с шумом, — и ладно, раз такая петрушка. Будем считать, что обошлось. Пошли, заберем за озером вещи. А то не найду я тут без тебяни черта.
Пока шли туда, а потом обратно, Варя порассказала о "гостях".
—Они вообще-то не особенно подозревают тут. Предполагают,что прошел ты вдоль шоссейки дальше. А сюда приезжали на всякий случай — посмотреть, как расположено, если, к примеру, придется... Сказали деде: коль явится, то надо, мол, с нимпо-хорошему — не злить ничем, чего ни попросит, все дать. А я идумаю себе: мы с ним по-хорошему, догадались и без вас. — Онаулыбнулась. — Сказали, чтоб деда для меня сигнал устроил. Идуя, скажем, на кордон — и вижу издалека сигнал. Значит, явилсяты, находишься там, у деды. И тогда надо мне поворачивать обратно, сообщить в сельсовет. И просто так сообщать велели послекаждого прихода сюда — была, дескать, все нормально.
—А изгородь- то зачем они ломали?
—А это вот как раз показывали сигнал, — рассмеялась Варя.— Издалека, мол, видно. Оторвана с одной стороны жердь — зна
чит, преступник на кордоне, а на месте она — преступника нету.
—Интересно... — засмеялся и Евгений. — А если я, предположим, увижу, как дед отрывает жердь? Неужели буду сидеть и думать спокойно: Бог с ним, его изгородь и пускай себе ломает?
Догадался бы ведь сразу: чего-то тут не то.
— Ну, ты за дураков-то их не считай. Умные, видать; мужики, глядят насквозь. Это они только так, для наглядного примера жердь-то. А потом посоветовали: придумайте себе сигнал понадежней, чтоб, в случае чего, у преступника ни малейшего подозрения.
На подходе к кордону Евгений вдруг замедлил шаг и махнул рукой:
— Погоди.
Она остановилась, удивленно глядя на него, а он стал наблюдать из-за ветвей за двором и домом. Во дворе стояла Ленка.
— Ты чего? — не поняла Варя. — В чем дело-то?
— Чего, чего... Привычки мой волчьи — вот чего. Разве немогут эти умные вернуться?
— С какой стати...
—Сама же сказала — глядят насквозь. А если углядели где-нибудь во дворе след моего сапога или еще что-либо усекли? Сделаливид: порядок, дескать, пошли мы, спасибо вам. А сами потом...врасплох. Может быть или нет?
—Я ...как-то и не подумала.
— А я вот подумал. Конечно, — усмехнулся он криво, — на
верно, похоже на болезнь... Похоже ведь?
— Не знаю...
— Да сам чувствую. Но без такой болезни мне, видать, сейчаснельзя. Хм, добавка к той, к свободной...
— Тогда... пойду сначала одна. Выйду на крыльцо и махну тебе.
— Это если там никого постороннего. А если есть? — Евгений
улыбнулся. — Только уж не отрырай жердь-то.
Варя тоже улыбнулась, но через силу как-то, словно принудила себя.
— Если кто есть, то махать не буду, сразу обратно в дом.
— Давай. И знаешь, что? Может, не стоит говорить деду, что
приходил я сюда, видел все с дерева. Боюсь... как бы не обиделся.
Она помолчала .немного и ответила:
—Пожалуй, правильно, лучше не говорить.
Из дома Варя вышла сразу же, махнула. Появился на крыльце и дед. Евгений поднял свернутое одеяло с полушубком, снял с сучка сумку с нетронутой едой и пошел к ним. Радостно встречал его возле двора Васек.
Андрей Арефьевич был подавлен, сумрачен — сказалось, видно, пережитое напряжение.
—Что же не ел-то? — покачал он головой, выкладывая из сумки принесенную Евгением обратно еду. — Не притронулся даже. Со вчерашнего вечера ведь, а сейчас уж обед. — И махнул рукой: — А хотя и сам-то я... ;
—И мне только вот захотелось есть, — усмехнулась Варя. —Тоже со вчерашнего ни крошки. Собрались одни голодовщики.Ладно, я сейчас быстро.
Евгений помог ей — начистил картошки. Выходило это у него ловко — кожура вилась из-под ножа тонкой длинной стружкой.
– Где научился-то? — спросила Варя. — Прямо-таки мастер.,
—Да где ж еще — в казенных домах. Я ее там горы перечистил.
А Варя обед готовила столь же умело — казалось, будто вовсе и не затрачивает никаких усилий, получается все само собой. Старался помочь и Андрей Арефьевич — с нервозной поспешностью брался то за одно, то за другое. Она по привычке протестовала, но старик почему-то упрямился нынче, молча продолжал свое. Варя не понимала, что с ним такое, и оттого беспокоилась, приглядывалась пристально время от времени. Было не по себе и парню, который тоже подмечал в деде непривычную перемену.
И обедали как-то пасмурно — разговор не клеился, больше молчали. Евгений наконец не выдержал:
—Дед!
Тот вздрогнул:
—Господи, Боже мой... Всегда ты меня пугаешь.
—Я всех пугаю — видать, это моя специальность. Скажи: ты
чего нынче такой?
—Какой?
—Ну... словно не рад, что умные автоматчики ушли отсюда нис чем.
—Да ты... Я... — старик растерялся, рука у него задрожала, исуп из ложки пролился на стол. — Неужто так думаешь? Зря-тоуж не обижай. Я рад — обошлось, слава Богу.
—А что же тогда с тобой? Может, самочувствие плохое, забо
лел? Скажи нам, а то... Варя вон тоже, вижу, переживает. :
—Да Бог с ним, с самочувствием, не хуже оно и не лучше.Просто... забота всякая. Остался тут один, и... полезло в голову.
—Ты уж, деда, в самом деле... — сказала Варя. — Зачем молчишь-то? Объясни.
– Объяснять... — Андрей Арефьевич положил ложку и глядел в стол перед собой. — Тяжелая это задача. Ладно, коль так оно выходит... — поднял он голову. — Раз на то пошло, я тебя, Женя, спросить хочу: теперь-то, наверно, все мы тут проверенные? Веришь ты нам до конца?
Евгений оторопел: неужели видел его дед на дереве? Или Варя сказала-таки? Он глянул на нее и понял, что нет, не говорила.
—Конечно, верю. Вы... вон сколько для меня сделали. Толькок чему такой вопрос-то?
—К тому, чтоб не думал ничего худого, открылся душой... каксвоим. Помнишь, ты говорил — мол, мне бы лишь прорваться ту
да, там нужен буду... И вообще... устроюсь, дескать...
—Ну, говорил.
—Вот я и хочу спросить: ты... за границу хочешь?
—А, вон оно что... — коротко рассмеялся Евгений. — Нет, дедАндрей, не за границу.
—Ты только не подумай... — от волнения старик начал теребить край клеенки, которой был застелен стол.,— А то еще подумаешь, будто те настропалили, и я для них выспрашиваю.
—Не подумаю. Я тебя понял. Не бойся, дед, я по-хорошемупонимаю. Ты... выручил, спас. Вы ради меня на все пошли, и есличто — вас тоже... не похвалят. И теперь... Короче — тебе стало
важно, куда твоего спасенного вынесет. К тому же автомат примне. Важно'... выстрелит он или нет.
—Ты правильно понял, сынок, — Андрей Арефьевич начал
успокаиваться, но руки у него все же подрагивали. — И скажи:выстрелит или нет?
—Не знаю пока. Но... наверно, выстрелит.
—Но куда же все-таки собрался-то? Не таись, мы ведь...
—Чего мне от вас таиться, я уж все, считай, о себе выложил. В
Южную Осетию мне надо прорваться.
—Это... на Кавказе. Да там ведь война.
—Правильно, там стреляют. А ты откуда знаешь? У тебя жетут ни газет, ни радио.
—У меня приемничек есть. Варятке вот спасибо — подарилако Дню Победы. Я по нему слушаю все, и про Южную Осетиюслыхал. В шкафу вон стоит — батарейки совсем выдохлись. И ты;..
Зачем ты туда, с какой стати?
И Евгений рассказал.
В лагере он подружился с одним хорошим парнем, осетином по имени Хазби. Осетин этот сразу понял "свободную болезнь" Евгения, единственный, может, из всех почуял, что тот обязательно опять уйдет в побег. Кое-чем Евгений поделился с ним, и Хазби покачал головой: дескать, зачем без пользы бегать, надо с пользой бегать. И дал понять: мол, тоже хочу уйти, но уходить лучше поодиночкё. Евгений тоже так думал, да и хорошо знал по опыту. Если удастся удачно прорваться, сказал Хазби, то пробивайся к нам в Южную Осетию, там помогут. Будешь настоящее мужское дело д*елать. Южная Осетия не хочет с Грузией, хочет с Северной Осетией, которая с Россией. А грузины не дают — села жгут, виноградники топчут, убивают даже стариков и детей. Надо защищать осетинскую землю, людей. Осетинам пользу принесешь — России пользу принесешь. Иди туда, зачем бегать без толку? Документы дадут, возьмешь другую фамилию. Какая тебе разница, если и эта фамилия придуманная. У нас не выдадут никогда. И Хазби назвал адрес, помог заучить несколько осетинских слов. • Придешь по этому адресу, объяснил он, произнесешь слова — и примут, все сделают как надо. Гораздо лучше будет — посоветовал, — если придешь с оружием. Там, глядишь, и встретимся.
— Так ты, значит, солдата-то, — сказала Варя, — чтобы с оружием?
—Да нет, — положил он руку на сердце. — Вот честное слово. И в уме не вел — как же', дотянешься у них до оружия. Такой уж получился момент, так вышло.
—Чего тебе там делать, в Осетии-то? — опять заволновался Андрей Арефьевич — едва не опрокинул кружку с чаем. — У них свои счеты, разберутся без тебя. Это же... все равно, что в чужую семью лезть. Или... два соседа дерутся, а третий лезет заступаться за кого-нибудь из них. И они оба начинают валтузить того самого, заступника. Пойми ты.
—А куда мне деваться? Здесь меня будут гонять и травить, как паршивую собаку, пока не загонят обратно в лагерь. А я... все, хватит. В лагерь я больше не ходок. Лучше пулю схлопотать, чем... Все, с этим решено. А там... хоть людей защитить. И... за Россию...
—За Россию... Эх, ты, глупеныш. За Россию крови пролито — идешь, под ногами хлюпает. Я не о той, с немцами, та святая, хоть и ее могло быть поменьше. А вот когда свои свою... И чего добились? Живой хорошей крови совсем почти не стало, а ведь она... главное. Добились бы, может, если б, наоборот, сберегали ее, каждую капельку. А нынче... Нынче Россию-то спасать — именно кровожадность в себе глушить надо большой колотушкой данаплевательство паскудное выколачивать, при котором для чело-, века все одно — что кровь, что помои... Ты, к примеру, через дебри страшные людские, через большие страдания прошел, и... скажи мне: есть на тебе кровь?
— На мне? Ну... дрался, пускал кое-кому вместе с соплями.
- Драться — мы все дрались. Но ведь не убил?
—Я же говорил...
—Тогда ты богатый человек — если прошел через такое, и нетна тебе крови. Это богатство хранить нужно всячески, только онои вывезет. А ты хочешь туда пробраться с автоматом и в одинмомент пустить свою душу на распыл. И чужие души... губить. Яхоть и старый, а зря не скажу — запомни: нынче России кроволю-
бы не нужны, они ей только горя добавят. Нужны как раз те, которые... через страдания пропущены, а кровью и наплевательством'
на-ближнего себя не замарали, и с дьяволом в себе хоть как-то, аборолись. И укрепляются... с прицелом на добро.
—Да нет же у меня другого выхода. Ну? Где он? Может, тызнаешь или еще кто?
—Бог знает.
:— Бог знает, а я не знаю.
— Плохо, значит, спрашивал у/него. А видать, и совсем неспрашивал. Эх...
Андрей Арефьевич поднялся и вышел вдруг из избы.
Варя сидела, глядя в одну точку, а потом тоже встала и начала молча убирать посуду. Вылез из-за стола и Евгений, взял сигареты, пошел на крыльцо. Старик сидел там. Парень закурил и присел рядом.
—В голову лезет всякое, — сказал Андрей Арефьевич. — Давеча ты послал Варятку вперед, чтоб глянула, нет ли тут кого, а яподумал: а ведь вправду могут... Старшой ихний чего-то уж больно присматривался в избе. А сейчас вот сижу, и предчувствие какое-то... Может, лучше пошли бы вы с Варяткой куда-нибудь.Грибов бы, что ли, пособирали — ночи теплые, должны быть гри-бы.
—Да я уж тут наследить успел.
—Подмету опять двор. И в избе тоже устрою повнимательней.
И лягу — чего-то полежать клонит.
... Грибов Евгений совсем не знал и нес Варе в кораинку поганки в основном — они яркой своей расцветкой привлекали его внимание больше, чем все остальные. Ей и смешно было, что человек ничуть не разбирается в грибах, и в то же время подступала жалость, когда он, растерянно выслушав ее разъяснения, вынужден был выбрасывать плоды своих трудов. Однако попадались ему и белые, подосиновики. Евгений запомнил, что грибы эти самые лучшие, и глядя, с какой радостью несет он их ей, Варя опять же испытывала жалостно-щемящее чувство, словно при виде счастливого от первого своего открытия ребенка.
Ушли они километра за полтора — здесь был высокий стройный березняк, и рябило в глазах от белизны стволов. Манило дальше и дальше меж них по устланной желтым листом земле, и временами сердце замирало вдруг от щедрого солнечно-березового света.
Васька не взяли — Андрей Арефьевич оставил его на случай, если появятся те, чтоб предупредить лаем.
Автомат Евгений таскал с собой.
—А если они, к примеру, выйдут из-за деревьев, — спросилаВаря, — ты что же — стрелять начнешь?
—Не знаю. Знаю лишь одно: больше я им не дамся.
—Но ведь они тоже будут стрелять. Могут в меня попасть, а
мне надо ходить к деде. И ты... неужели тебе все равно, только бы не даться?
—Не знаю я, Варя, — болезненно поморщился он. — Не знаюя ничего, и не спрашивай ты меня об этом.
Грибов попадалось много, и, набрав полную корзину, они вышли к кордону возле озерка, которое лежало позади огорода. Тут, у прясла, стояла скамейка, врытая в землю, — Евгений впервые увидел ее. Варя подошла к скамейке и молча села.
Он поставил корзинку с грибами и сквозь ветви стоящи
Андрей Крючков,
31-01-2011 23:36
(ссылка)
СТАРОСТЬ КОТА ТИМОФЕЯ
СТАРОСТЬ КОТА ТИМОФЕЯ
Тимофей был очень старым, он прожил на белом свете около двадцати лет и понимал, что скоро придется умирать.
«Да, зажился я, зажился… - думалось ему время от времени. – Никакой радости не стало, таскаешься вялый, как тряпка, на забор влезть – и то больших трудов стоит, не говоря уж о настоящих делах…»
Рассуждать по-человечески вслух кот Тимофей не умел, он рассуждал только мысленно. Научился за долгую жизнь от людей их речам и свободно применял их в своих думах.
Люди – странные существа. Хоть и двигаются на двух ногах в стоячем высоком положении, хоть и знают всего уйму, умеют многое делать свободными руками, но не разумеют обыкновенной простой вещи: коты и кошки-то, живя возле них, привыкают понимать все, что говорят люди, и сами начинают мыслить по-ихнему, да к тому ж зачастую и поумней, чем иной из этих двуногих гордецов. У иного дури-то - глядеть и слушать стыдно.
Да, уж гордости, самомнения-то в них через край. Все, дескать, можем только мы, говорить по-нашему могут научиться только наши, человеческие, дети, а кошки, другие животные – собаки, к примеру, - это так себе, чушь, годятся лишь для того, чтоб мышей да крыс ловить, лаять, скулить да кусаться. Ох, чудаки, чудаки людишки… Неужели старый опытный кот глупее, чем человеческое дитя? Ведь я же и слова не хуже него освоить могу, я со своими четырьмя лапами и острыми когтями вспрыгну на забор и вижу намного больше, чем ты при твоем большом двуногом росте. А если залезу на крышу, то и вовсе небо мне ближе, видно все кругом, слышно, что соседи про тебя говорят. Рассказал бы я, но чего не могу, того не могу – это уж конечно. Да и наушничать мы, коты, по натуре не любители.
Так, примерно, размышлял кот Тимофей по поводу пренебрежения рода людского к остальным племенам животного мира.
Вслух он произносил только свое кошачье – густое внушительное «Нау!», да еще стало часто вырываться у него в последнее время негромкое печальное «Мру…». Вид у Тимофея был пока еще не столь уж и плачевный – крупное тело при первом взгляде не казалось дряблым, шерсть приятного светло-рыжего цвета свалялась лишь кое-где, а голова с небольшими ушами выглядела мудрой, в глазах светилась доброта, хотя хмурое выражение давно уже не сходило с его обличья. «Старость, - думал он. – Чего в ней хорошего? Умыться, облизать себя по-настоящему и то сил иногда нет. Вот и ворчу. Иной раз наладишься ворчать, никак себя не остановишь. На бабку Анну тоже вон жалко смотреть: ходит еле-еле, ставит-кладет все мимо, глаза-то уж видят плохо. Кому мы с нею такие нужны?... Да, жалко бабку Анну, к тому же она одна только, пожалуй и верит, что я ее понимаю… А все ж хорошо на свете-то, да-а, хорошо на свете…»
Тимофей жил в доме Анны, он родился и вырос тут. Муж бабкин умер давным-давно, когда Тимофея еще не было, дети ее – трое мужиков – разъехались по разным далеким местам и совсем почти забыли про мать, даже в летнее время редко когда наведывались. А если явятся бывало, - тошно от них. Пьют и пьют свою вонючую гадость. И бабке Анне тошно и ему, Тимофею, тоже – глаза бы не глядели. Младший вот только вроде еще ничего – и сердцем подобрей и пьет поменьше.
Бабка относилась к Тимофею с уважением – все-таки ведь единственная живая душа он при ней да к тому же не ворует, лучше честно, без нахальства, попросит поесть.
В юности Тимофей пробовал воровать. Но скоро понял, что ничего выгодного в этом нет. Нынче, к примеру, ты утащил у кого-либо из чулана кус свинины, нажрался с жадностью до отвала – и кум королю, сват министру. А завтра захватят тебя врасплох, шарахнут коромыслом по спине, и гуляй уродом. А кому нужен урод? Или того хуже – так треснут, что окончательно лапы врозь, закопают под забором, и точка. Котов, привыкших воровать, никто не любит, не уважает. Их уважали бы, может быть, если б они не сами мясо ели, а таскали хозяевам. А так что ж — доглядывают за подобными котами и хозяева, и соседи с особой зоркостью, и часто их лупят чем ни попадя.
Тимофей один раз схлопотал от соседа по загривку коромыслом — вскользь, правда, - другой раз получил увесистый удар половой тряпкой от бабки Анны, третий раз она его за ухо прилично оттрепала, и понял надежно: нет, так дело не пойдет, надо зарабатывать уважение. Он в то время только-только начинал усваивать человеческую речь. Лучше уж терпение иметь, решил тогда Тимофей, и попросить честно, причем, не крича назойливо «Нау!», а проникновенно глядя прямо в глаза и показывая лаской: я, мол, тебя люблю, никого у меня дороже нету, дай поесть. И дадут.
У бабки Анны он, таким образом, заработал уважение быстро, и с той поры она всегда давала ему поесть вовремя и уже даже пальцем не трогала никогда. А Тимофей, к чести своей, еще и мышей ловко ловил, с крысам расправлялся беспощадно. И обязательно приносил добычу в сени со двора: гляди, мол, бабка, я твои молоко-хлеб даром есть не собираюсь.
Постепенно бабка поверила, видать, что Тимофей хорошо понимает ее слова, и зауважала еще больше, стала делиться с ним своими печалями-горестями.
— Вот так-то, Тимоша, — говорила она. — Никому мы с тобой не нужны.
«Конечно, не нужны никому, — глядя ей в глаза, мысленно соглашался Тимофей. – Хорошо, хоть друг другу нужны».
- Дрова привезут, - продолжала бабка, - а испилить-исколоть их и некому. Бегай за каждым, нанимай за наши невеликие грошики, да и за грошики-то еще не больно идут, черствые стали люди.
«Черствые, заразы, - думал Тимофей в ответ. – В чужом дворе лучше никому на глаза не попадайся. Не крадешь, а хватаются за палку. Эх, бабка, испилил-исколол бы я твои дрова, да силы моей кошачьей на это не хватит».
И бабка Анна, словно слыша ответы Тимофея, гладила его по спине:
- Тимоша ты мой, Тимоша. Все-то понимаешь, по глазам вижу. Тоже ведь старый уж.
«А чего тут не понимать? – с сочувствием смотрел он. – Старость есть старость, понятное дело». И произносил вслух:
- Мру.
- Вот и я мру, Тимошенька, и я помаленьку мру.
Так они и жили.
Началась весна, и бабка экономила дрова, топила мало. И сама не отогревалась как следует, и Тимофею хотелось, чтоб хоть раз разомлели по-настоящему от тепла его старые кости. Когда бабка Анна ложилась спать, он забирался к ней на кровать и приваливался к ее боку. Кровь у обоих почти уже не грела, но все же несколько теплее становилось и коту и старухе.
И вот однажды ночью Тимофей почувствовал во сне, что от бабки Анны через одеяло идет не тепло, а холод, и проснулся, дрожа от озноба и тревоги. Он поцарапал там, где было под одеялом ее плечо, но бабка, обычно очень чуткая, даже не пошевелилась. Тогда Тимофей коснулся носом ее лица и сразу же понял: она больше не встанет с кровати, она умерла.
Тимофей долго сидел возле нее в темноте, вспоминал, как они жили столько лет душа в душу, старели вместе, как бабка Анна делилась с ним последним куском.
«Конечно, - думал он, - была бы у нее еще хоть какая-нибудь поддержка, хоть какой-либо дед завалящий. А то чего от меня – ни дрова я пилить-колоть не могу, ни доску приколотить к изгороди. Крыс-мышей ловить умел, это – да, поговорить со мною любила, а в целом-то мало я тебе помогал, ох мало, дорогая ты моя бабка Анна…»
И кот Тимофей заплакал. Плакать как и говорить, в открытую, по-человечески он не умел, плакал у себя внутри. Лег рядом с бабкой Анной, положил голову на лапы, и слезы текли у него в душе, долго не останавливались.
Потом наступил рассвет, и Тимофей начал пересиливать свое горе – предстояло решить, как быть дальше. Дверь закрыта, самому ее не открыть, а сообщить кому-то о смерти бабки Анны надо. Кому сообщить? Лучше, пожалуй, соседке бабке Любе. Но вот как сообщить?
Он еще раз посмотрел задумчиво в холодное лицо хозяйки и спрыгнул с кровати, пошел на кухню. Попробовал открыть дверь – потерся что было сил об нее спиной, на задних лапах даже приподнял, налегая, однако ничего не помогло. Тимофей посмотрел на окно – зимняя рама была еще не выставлена. Но форточка в ней оказалась открытой внутрь. «Во, - подумал Тимофей, - здесь надо попробовать. В молодости, помнится, не раз выпрыгивал наружу таким образом.»
От горя и отчаяния в нем прибыло силы, и Тимофей вскочил на стол, а оттуда скаканул в форточку, зацепился за узенький переплет. Потом, устроившись поудобней, толкнул внешнюю форточку лапой, и она сразу же открылась. «Слава тебе, Господи, - малость отлегло от сердца, - повезло». Он осторожно, тормозя когтями по стеклу, спрыгнул во двор, побежал к забору. Там невысоко между доской забора и чуланом бабки Любы был давний знакомый лаз, и Тимофей довольно легко преодолел его, оказался в соседнем дворе.
И тут только понял, что еще слишком рано, что бабка люба, которая тоже живет одна, причем даже без кота, без кошки, наверно еще спит. Тимофей тяжко поднялся на крылечко, сел у двери и стал ждать, с тоскою глядя в туманное весеннее небо. Где-то в следующем дворе раздался угрожающий вопль кота, ему ответил другой, некоторое время спустя, послышался вдалеке третий, искаженный страстью, похожий на голос человеческого ребенка.
«Гуляют мужики, - подумал Тимофей. – Одна любовь у них на уме, на все им сейчас наплевать. А тот, дальний, похоже, Виктора Дремова кот – правнук мой, кажись, в голосе чувствуется мое. Да-а, молодость… Тоже… было когда-то… А теперь вон какими приходится заниматься делами…»
Тоска его усиливалась, и Тимофей вдруг не выдержал.
- Нау-у! – плачуще закричал он. – Нау-у!
И в это время хлопнули в сенях избяной дверью, послышались шаги.
- Нау-у! – изо всех сил возопил Тимофей
- Да что ж это вы прямо в сени-то лезете? – возмущенно распахнула дверь на крылечко бабка Люба. – Спасу от вас нету!
Кот Тимофей сидел, не двигаясь с места, и смотрел прямо ей в глаза просящим отчаянным взглядом.
- Господи, - отшатнулась от этого взгляда бабка. – Тимофей, ты чего тут? Чего орешь под дверь? Кошки, сам знаешь, у меня нету, или уж умом тронулся на старости лет? Ступай домой, ступай нечего здесь орать.
- Н-нау! – не сводя с нее глаз, опять прокричал он. И кинувшись к лазу, обернулся, повторил оттуда: - Нау-у! Мру, мру…
- Да ты никак зовешь меня? – вроде бы начала понимать наконец бабка Люба. – Похоже ведь, за мной пришел, зовешь, а?
«Боже ты мой, - подумал с отчаянием Тимофей, - как же долго до нее доходит. Бабка Анна давно бы уж все поняла». Он позвал соседку еще раз и прыгнул через лаз на свой двор, больно ушиб бок.
Бабка Люба подошла к щели и посмотрела сквозь нее. Тимофей был уже на крыльце и дважды позвал ее оттуда.
- Зовет, - сказала бабка, – И вправду зовет. Видать, чегой-то у них там нехорошее получилось. Счас я, Тимофей, приду, счас оденусь – и мигом.
«Ну вот…- выходил из себя Тимофей. – Будешь теперь там валандаться…»
Она пришла через ворота – поскольку бабка Люба и бабка Анна были обе старыми и немощными, то они договорились в последнее время не запирать на ночь каждая свои ворота и двери, надеясь, что никто воровством не обидит, а если случится с какой-либо тяжкая болезнь или смерть, то другая тогда зайдет свободно да и обнаружит беду, и не придется ломать-корежить запоры.
- Мру, - негромко сказал Тимофей, встречая бабку Любу на крыльце. – Мр-ру…
- Да ты-то вроде еще не мрешь, - ответила она. – Ты пока еще через забор сигаешь. А вот с Анной, видать, чего-то плохо, чует мое сердце.
Она вошла торопливо в сени, и когда отворила дверь в избу, Тимофей проскочил вперед, повел ее прямо туда, где лежала бабка Анна. Соседка посмотрела на нее, коснулась осторожно щеки бабки Анны и с вытянувшимся, побледневшим лицом повернулась к иконам, стала быстро креститься:
- Упокой Господи, душу усопшей рабы твоей Анны, сотвори ей вечную память. Отмучилась, бедная, царствие ей небесное. Никогда мы с нею, бывало… за весь век ничего плохого…
И бабка Люба заплакала. Тимофей сидел возле нее и тоже смотрел на иконы. Соседка плакала и молилась еще некоторое время, потом вздохнула а и затопталась растерянно на месте, заметив рядом кота, сказала ему:
- Вот так, Тимофей, так-то вот оно. Подходит и наша очередь, все там будем.
«А то я без тебя не знаю»,- раздраженно нахмурился душою Тимофей.
Потом бабка Люба сходила, позвала других старух, пришли еще какие-то дальние родственники бабки Анны и стали они все суетиться по дому, затопили печку. Тимофей залез на печку – там уже накапливалось настоящее тепло. От этого тепла сделалось коту еще грустней, он опять заплакал тихонько в своей душе. «Бабке Анне хоть разок, - думал Тимофей, - согреться бы вот так, по-настоящему, перед смертью…»
Покойную мыли теплой водой, обряжали, укладывали в гроб, монотонно читала одна из старух в переднем углу молитву, а Тимофей лежал на печи, смотрел на все это, слушал, и, погружаясь временами в тяжкую дрему, видел совсем другое – себя молодого, ловкого, бабку Анну шуструю еще, старательную и добрую.
На другой день приехали вечером двое старших сыновей бабки Анны – оба без жен и уже крепко выпившие. Они ходили по дому, говорили громче всех и заносчиво влезали во все дела. «Уже успели где-то нажраться, - хмуро думал Тимофей. – На похороны родной матери и то не могли приехать порядочными людьми, глаза бы на них не глядели…»
А ночью приехал и младший. Этот был с женой и совсем трезвый. Подойдя к матери, лежащей в гробу, он заплакал молча и уткнулся лбом в ее руки, сложенные на груди.
«Молодец, - оценил со вздохом Тимофей. – Хоть ты-то себя показал не свиньей, а человеком».
Готовили в печке поминальную еду. Пахло чем-то очень вкусным, но Тимофею, хотя он не ел уже два дня, ничего не хотелось. «Пускай уж управляются, нечего им мешать, а там видно будет»,- решил он.
И вот наступил день похорон. Гроб с бабкой Анной подняли со стола и понесли наружу. И когда вышли все, кот Тимофей спустился с печки, выбрался потихоньку на крыльцо. И пошел позади людей за ворота, сел там в сторонке.
- Ты гляди-ка, - обернувшись заметила его плачущая бабка Люба. – Кот-то, Тимофей-то, а? Тоже ведь провожает. Господи ты Боже мой…
«Чего удивляется? – тускло думал Тимофей. – Мне бабка Анна была самая родная на свете, и я, может, был ей самый родной…»
Гроб с телом бабки Анны понесли на кладбище, а Тимофей все сидел у ворот и смотрел вслед. И опять текли у него в душе слезы. «Ничего, бабка Анна, - думал он. – Я тоже скоро помру. Может мы с тобой там еще и встретимся».
Тимофей много слышал о загробной жизни, не представлял только, как можно там существовать.
И он поплелся в дом – двери были открыты настеж, светило солнце, - забрался опять на печку и стал ждать, когда вернутся с кладбища. Несколько женщин продолжали заниматься делами – быстро сдвигали в передней столы, ставили скамейки, табуретки, носили еду.
Потом пришли все с кладбища, оставив там бабку Анну, и начали рассаживаться за столами. Одна из старух прочла необходимую молитву, пропели «Вечную память». «Тоже надо бы помянуть, чего ж это я?» - подумал Тимофей. Он слез с печки и сел на виду. И снова первой заметила его бабка Люба.
- Коту-то, - сказала она, - дайте тоже поесть. Голодный, небось, пускай помянет. Любила его Анна. Он ведь меня в дом-то привел, когда Анна отошла, он позвал, ей Богу. Смотрит в глаза жутко так и зовет, зовет. И провожать ее выходил за ворота, все понимает. Дайте ему, вишь смотрит – тоже охота помянуть благодетельницу-то.
И Тимофею дали поесть в уголке на кухне – младший сын бабки Анны сам проследил за этим. Помянув добрую свою хозяйку, Тимофей забрался снова на печку и от вкусной еды, от пережитого сразу же забылся крепким глухим сном.
Проснулся он от шума – дома остались лишь сыновья покойной хозяйки и жена младшего, их-то громкий разговор и разбудил Тимофея. Мужики были уже сильно пьяные, но все еще продолжали выпивать. «Господи, - подумал с тоской Тимофей, и как это влезает в них столько поганой вонючки? Младший-то вроде еще ничего, жена за ним приглядывает, а эти… Приехали пьяные, на поминках жрали и все продолжают жрать. И никак не упадут – чугунные они, что ли?..»
Один из старших замычал что-то, пытаясь вроде запеть, но младший оборвал его:
- Прекрати! Забыл, что ли, зачем приехал?
- А чего? Мать, бывало, любила попеть. И… ничего. Она свое отжила, тут греха нету. Восемьдесят два года… Это, брат… Нам с тобой до такого не дожить.
- Не бойся, - сказал младший, - ты дольше проживешь.
«Точно, - поддержал его мысленно Тимофей. – Эта шкура дубовая, эта винная утроба и до ста лет доживет со своим невозможным свинством».
- А с домом-то, сказал самый старший, - надо чего-то делать.
- Нашел, о чем гадать, - икая с перепоя, ответил средний брат.- Продадим дом и поделим деньги. Жить-то здесь ты не будешь – так ведь?
- Скажешь тоже – жить здесь…
- Ну и вот. Тогда об чем же звук?
- А я бы не хотел продавать, - высказал свое мнение младший. – Можно сюда приезжать, отдыхать летом, ходить к матери на могилу… Все-таки выросли в этом доме, жалко его продавать.
- Фу ты-ну ты… Он будет отдыхать… Ну тогда гони нам две доли и отдыхай себе, сколько влезет.
- Да я думал – вы тоже…
- Он думал! Мы… Нам деньги нужны. Детишки-то – они отдыха не просят, они просят денежек.
«Ну и поганые же твари…- всею душою возмутился на печке Тимофей. – И где только они живут, в каком обществе, если не осталось в их утробах ни капли святого! Ох, паразиты… И главное – я для них словно не существую вовсе. Я тут прожил с бабкой Анной почти двадцать лет, разве нет в доме моей доли? Да сели по честности, то дом должен достаться младшему и мне. А от этих виноглотов бабка столько хлебнула горя, что им не только дом – им и щепки-то со двора ни одной давать нельзя. Но, - вздохнул сокрушенно Тимофей, - все равно обойдут они меня, поганцы, обойдут, это точно. Кто я для них? Я для них никто…»
- Отдали бы мы вам ваши две доли, сказала жена младшего. – Поднабрать только надо, и отдали бы. Может, подождете хоть года полтора?
- Хм, полтора…- усмехнулся старший. – За полтора года, дорогуша, знаешь, сколько водички утекает? Денежки-то – они нужны всем а бочку сразу.
- Ну, может, хоть год потерпите? – попросил младший. – Покупателя ведь тоже не больно-то сразу найдешь…
- Год? Потерпим, а? – старший хлопнул по плечу среднего. – Год-то нам – ничего.
- Для тебя, - сказал второй младшему, - мы, конечно… Чего ж для брата-то не потерпеть? Давай, действуй.
«Слава тебе Господи, - подумал Тимофей. – Может, хоть помру-то в своем доме».
Потом Тимофей уснул опять – переживание вконец обессилело его старый организм. Он спал всю ночь, а утром, очнувшись, понял, что братья собираются уезжать. Они выпили еще, поматерились без злости и стали уходить.
- Чего тут брать, - сказал старший, - старье одно, пускай остается. Да и народ здесь у нас не шибко вороватый.
- Конечно, - сказал средний – хрен ли тута. Жила мать, жила, а ничего не нажила. Ну и поехали.
«Сейчас все закроют, - испугался Тимофей, - и потом из дома не вылезешь».
Точно так они и сделали – захлопнули двери и вышли. Тимофей слез с печки и стал бродить по дому – думать, как же теперь быть. Ему сделалось тревожно: одно дело – умереть от старости, и совсем другое – кончить свою жизнь взаперти, от голода. Это же, видать, страшное мучение. «Боже ты мой, - размышлял он, - совсем плохо получается.»
И услыхал вдруг шаги, узнал по голосам бабку Любу и младшего.
- Он старый, - говорила соседка. – Он там где-нибудь. Анна его любила. Ты приоткрой двери, пускай живет и ходит. Будет хоть живая душа, мышей стращать есть кому. А взять чего – тут никто не польститься, и я пригляжу, не бойся. И дом внутрях ветерком станет обвеваться, а то без человека, взаперти, в нем нехорошо становится, затхло. Ворота на крючок закроете, ничего.
Вошел на кухню младший, увидев Тимофея, вздохнул и сказал:
- Ладно, давай пока тут за хозяина. Может, доживешь до нас.
И погладил кота по спине.
«Спасибо, - ответил мысленно Тимофей. – Может доживу, дай тебе Бог здоровья».
Они ушли, приоткрыв немного двери подложив под них, чтоб не захлопнуло ветром и не распахнуло во всю ширь, и Тимофей остался жить один в пустом доме. Весна набирала силу, потеплело, и холод его больше не одолевал. Мышей в доме и дворе водились еще, но остались в основном хитрые, и Тимофею, неповоротливому от старости, редко удавалось изловить одну-другую. Поначалу кот голодал, а потом приспособился пробираться через лаз во двор к бабке Любе, стал питаться в сарае из корыта вместе с ее курами. Размоченный хлеб, смешанный с вареной искрошенной картошкой – не так уж и плохо, жить можно.
Тимофей подумывал, что лучше, конечно, умереть поскорей, чем переживать такое унижение – питаться с курами, но смерть пока еще не брала его, а кончать самоубийством – считал подобную затею абсолютной глупостью.
Когда он приноровился ходить за пропитанием в сарай к бабке Любе, странное получилось дело. Соседка всегда вроде относилась к нему неплохо, понимала, что кот он серьезный и умный – сообщил даже о смерти своей хозяйки и провожать ее вышел за ворота, - бабка Люба и помянуть ему покойную велела дать, и попросила младшего не закрывать из-за Тимофея двери дома, но тут, в собственном дворе, когда замечала его у куриного корыта, то делалась недовольная и махала рукой:
- Ну вот, опять приперся. Накормишь вас всех…
И лишь однажды, спохватившись, поругала сама себя: дескать, чего я на него держу сердце, он же один в пустом доме, сирота, считай…
«Да-а, - размышлял с грустью Тимофей, - видать, доброй-то легко быть, пока у тебя ничего не съели…»
В ворах и нахлебниках он никогда особо не числился, сам себя уважал и привык, чтоб его уважали, и потому становилось ему неудобно и стыдно возле куриного корыта при таком бабкином отношении. Тимофей и рад был бы не ходить в соседский сарай, да куда ж денешься – смерть не берет, а есть иногда очень хочется. «Продолжала бы жить бабка Анна, - кручинился он, - она бы меня пожалела, а то и пожалеть по-настоящему уж некому…»
Общение с курами тоже оказалось не очень-то приятным. Они существовали без петуха – тот отравился чем-то и умер, - поэтому, наверно, стали равнодушными, подозрительными и злыми. Их было пять, и когда Тимофей ел с ними вместе из корыта, куры квохтали с ненавистью, каждой хотелось побольнее клюнуть кота, да мешала боязнь получить сдачи. «То, что вы осатанели без петуха – это понятно, - думал Тимофей. – Но главное в том, что кто-то не ваш ест из вашего корыта. Не проедаете ведь корм, остается, а все равно вон как зобы-то от злости раздуваются. А если бы я, к примеру, тоже разозлился и цапнул одну-другую как следует за горло? Тогда бы сразу зауважали, тогда бы стояли в сторонке стеснительно: ешь, мол, ешь, а мы уж как-нибудь потом. Господи, да почему ж это нынче мирным живым существам крошку от себя уделить жалеют, а тем, кто может за горло цапнуть – все пожалуйста, ешь хоть вместе с корытом?...»
Куры были противны Тимофею, но и тут приходилось терпеть, иного выхода не было.
Так он прожил почти все лето. Спал Тимофей по ночам чаще всего на кровати бабки Анны и, может, поэтому постоянно видел ее в своих старческих снах – всегда добрую и радостную. Но иногда не спалось, особенно почему-то в ясные звездные ночи. И тогда Тимофей выходил во двор, тяжко и медленно взбирался по оголенной и подгнившей из-за обветшавшей кровли стропилине сарая наверх и сидел на самом коньке, подолгу глядя в необъятное звездное небо, из глубины которого веяло могучей сжимающей сердце тайной.
«Говорят, когда помрешь, душа улетает туда, - оцепенело думал Тимофей. – Неужели и моя душа тоже улетит? Если так, то как же тогда встретимся мы тогда с бабкой Анной в этих невозможных глубинах и просторах?...» И ему становилось тоскливо и страшно оттого, что они с бабкой Анной могут где-нибудь там разминуться, что его, Тимофея, маленькая незаметная душа будет летать и летать сиротливо среди звездной неохватной бездны, ненужная никому.
Силуэт Тимофея четко обрисовывался на фоне ночного неба, и, разглядев этот силуэт, взбирался иногда к нему на крышу, какой-нибудь молодой любопытный кот. Дескать, чего это старик торчит столько времени на одном месте, может, и мне будет интересно.
Он садился рядом и тоже смотрел туда, куда смотрит Тимофей. Однако ничего интересного молодой там не находил – небо было как небо и звезды как звезды.
Тимофей поначалу не обращал внимания – пускай себе сидит, - но потом его начинало понемногу угнетать это праздное любопытство, и, повернувшись к молодому, он произносил негромко: «Мру».
«А-а, вон оно в чем дело…» - разочарованно думал молодой. И спускался с крыши, жалея, что без толку потерял время, уходил по своим интересным ночным делам.
Тимофей ждал – может, приедут младший сын бабки Анны с женой, дадут поесть чего-либо настоящего. Но они почему-то все не ехали.
И вдруг однажды он услыхал голоса в доме бабки Любы – давно уже не слышно было там столько разных голосов. Тимофей подошел к забору и посмотрел в щель. Выходили во двор время от времени старухи, женщины помоложе – носили в дом воду и еще что-то. И вскоре он понял, что бабка Люба тоже умерла, собираются ее хоронить. Тимофей отошел от забора и, грустный, потерянный, долго сидел на своем крыльце.
«Старухи умирают, - с тоской размышлял он, - а меня смерть не берет и не берет…». И заплакал потихоньку внутренними своими слезами – и оттого, что жалко было бабку Любу, которая хоть и не любила, когда он питался у ее кур, но все же относилась к нему неплохо, и оттого, что никак не берет его смерть.
Потом Тимофей слышал, как ловили в соседском дворе и зарубали кур для поминок, и стало ему еще муторней. «Злые, конечно, были существа, жадные, - думал он, - но все-таки ведь терпели меня, если б не они, то мучиться мне от голода. И…жалко их, ясное дело, вполне могли бы еще существовать дальше. И чем теперь питаться? Господи Боже, когда же моя-то очередь умирать?..»
Пока готовились к похоронам, выбрасывали на помойку кое-какие отходы – попадались среди них даже и мясные, - и Тимофей, в общем-то был сыт. Лазил он в соседский двор только утром пораньше и вечером, когда темнело – кто знает, какие там люди, может им не понравится.
У бабки Любы был сын, которого звали Андреем, но Тимофей плохо помнил его, потому что Андрей приезжал редко, не каждое даже лето. Еще сына называли кандидатом наук. Тимофей не знал, что это такое, но понимал, что человек, видать, не так себе, здешним не чета.
Вечером, накануне похорон Тимофей заглянул в щель забора и увидел постаревшего и седого сына бабки Любы, с трудом, но узнал его. Тот сидел на ступеньке крыльца, склонив голову и обхватив ее ладонями. Тимофею стало жалко Андрея, хотелось перелезть туда, во двор, подойти и потереться тихонько о ноги опечаленного человека. Но потом подумалось: не стоит мешать, пускай уж лучше посидит человек один, подумает покрепче. Да еще неизвестно, как отнесется, может, в горе-то саданет ногой под ребра – и лежи тогда, мучайся от боли. И через забор-то обратно не перелезешь.
На другой день отнесли бабку Любу на кладбище и вернулись поминать. Потолкались, поговорили немного во дворе, а потом стало тихо – вошли все в дом. Тимофей сидел у себя на крыльце. Он к этому времени сильно проголодался и думал: «Тоже надо бы помянуть бабку Любу, а то непорядок получается. Но как помянуть? Народ в основном чужой, могут не понять, опасное дело».
И все-таки перетащился с трудом через лаз, устроился ждать на соседском крыльце. Может, поймут. «Плохо, ох как плохо, - сжималось у него от стыда сердце. – Нищим ведь становлюсь. А вообще-то почему это – нищим? – попытался Тимофей оправдать свое ожидание перед чужой дверью. – Я же просто помянуть хочу. Соседка умерла, не помянуть – грех…» Однако, успокоить ему себя не удалось, наоборот стало еще стыдней и тоскливей.
Пока в доме поминали, дважды выскакивала во двор бойкая румяная женщина с ведром, выливала помои. Это была Клавдия, которая жила без мужа на другой стороне улицы, Тимофей хорошо ее знал, и она знала его. Но сейчас, в запарке, Клавдия не обратила на унылого кота никакого внимания и действовала с такой поспешной решимостью, что Тимофей счел за лучшее не попадать ей под ноги, посторонился под лавку и глядел оттуда.
Потом он опять уселся на видном месте, а вскоре стали выходить из дома люди и какой-то мужик, раздосадованный, видимо тем, что мало удалось выпить, увидев кота, без промедления пнул его ногой. Тимофей, превозмогая боль, забился под лавку. Бежать он боялся – сил мало, догонят, чего доброго, добавят еще. На лавку сели мужики, стали закуривать. Говорили они громко, спорили о какой-то перестройке, а о бабке Любе никто уж и не вспоминал.
Тимофей сидел в углу под лавкой, со страхом глядя на их огромные ноги и думал: «Вот так-то. Помянули, напились-наелись и забыли, зачем пришли сюда – горланят, будто на свадьбе. Я, если бы помянул, то не забыл бы про бабку Любу, желал и желал бы, чтоб земля ей была пухом. Я, конечно, и сейчас желаю ей этого, но голод все-таки здорово мешает. И бок еще к тому же болит – какой же злой оказался мужик…»
Постепенно от близости ног мужиков и от страха перед ними, от тупой боли в боку чувство голода притупилось у Тимофея, и потеряв всякую надежду помянуть соседку, он уже мечтал только об одном – как бы поскорей отсюда выбраться и утащиться в свой дом, лечь там на кровать и спрятаться в темном сне.
Наконец, распрощались, разошлись все, и, убедившись, что опасности больше никакой нет, Тимофей выбрался из-под лавки, потащился к забору. Карабкаясь к лазу, он сорвался, упал и одолеть преграду удалось лишь со второго раза. Дома Тимофей сиротливо свернулся калачиком на бабкиной кровати и сразу заснул. Однако и во сне продолжали одолевать его тревоги и страх.
Утром ломило все тело, разогнуться было трудно, не то, что потянуться по-настоящему, и к тому же опять обострилось чувство голода. Тимофей, пересилив немощь, неловко съехал с кровати и поплелся во двор – время раннее, удобное, и надо поскорей наведаться на соседскую помойку. Авось, выбросили туда вчера после поминок гору всякой всячины, и крысы, а так же коты и кошки которым не очень-то сытно живется дома, может еще не все успели растащить.
Тимофей удачно преодолел лаз, но во дворе покойной бабки Любы ждало его разочарование. На помойке копались вороны и грачи, и при первом же взгляде стало ясно, что опоздали и они, настоящее пиршество вершилось тут ночью. Тимофей, тем не менее шуганул птиц, и те, взлетев, расселись на крыше сарая, неприязненно взирали оттуда на него. Он с трудом разгрыз одну за другой несколько подходящих косточек, однако голода это совсем не утолило. «Докатился, дальше некуда, - думал уныло Тимофей. – Копаюсь на помойке, сравнялся уже с воронами. Ну кому нужна такая жизнь?» Грачей он еще как-то терпел, а ворон выносить не мог за их нахальство, хитрость и жадную неразборчивость.
Брезгливо встряхнув лапами, кот отошел от помойки подальше и стал умываться – тщательно, прилагая все свои последние силы. Хлопнули дверью, и Тимофей замер, словно парализованный – на крыльце появился Андрей, сын покойной соседки, кандидат наук. Он, как и в прошлый раз, сел на ступеньку, опустил седую голову и сжал ее ладонями. И опять Тимофею стало жалко его. Повинуясь этому чувству, не опасаясь больше за себя, кот подошел к крыльцу, уселся у нижней ступеньки и стал смотреть на Андрея.
Тот поначалу не замечал кота, но потом поднял голову, и неожиданно встретив его неподвижный сочувственный взгляд, вздрогнул:
- Господи… Ты откуда здесь? И смотрит… чего в душу-то смотришь?
- Мру, - тихо сказал Тимофей.
- Мрешь? Понятно. Ну да, похоже, старик ты совсем – сразу заметно.
- Мр-ру…
- Хм, есть, что ли, хочешь? Вид у тебя, брат… И потерянный и в то же время мудрый какой-то вид. Странный ты кот. Наверняка ведь кот, а? Ну ладно, пошли.
И Тимофею стало хорошо оттого, что Андрей сразу догадался и насчет его старости, и о том, что он кот, и о том, что ему хочется есть. «Кандидат наук…- подумал Тимофей. – Наверно, они все такие понятливые». И еще более безбоязненно вошел за Андреем в дом, стеснительно остановился сразу за порогом.
- Да ты не стесняйся, - сказал Андрей. – Проходи, проходи.
Тимофей подошел поближе.
- Хм, - усмехнулся кандидат наук, - да ты, оказывается, все понимаешь.
- «Хм, - передразнил его мысленно Тимофей, выходит, и кроме вас, кандидатов, кое-кто кое-что понимать умеет. А насчет поесть можно бы и побыстрей».
И, словно услышав его ответ, Андрей вытащил из холодильника едва ли не целый батон колбасы и отвалил ножом увесистый ломоть. При виде этого куска, от давно забытого колбасного духа у Тимофея помутилось в голове, и слюну сдержать кот не смог – она закапала на пол.
- Я тебе пожалуй помельче сделаю, - сказал Андрей. – А то еще не справишься – зубы-то уж небось не те.
И стал резать ломоть на маленькие кусочки.
«Правильно, - одобрял Тимофей. – Правильно, только побыстрей, дорогой ты мой…»
Есть он старался не спеша, тщательно прожевывая каждый кусочек, однако голод все же брал свое, и время от времени Тимофей забывал не спешить, глотал колбасу с жадностью, в какой-то момент даже чуть было не подавился.
- Да ты не торопись, - сказал кандидат наук, - ешь спокойно. Мало будет – еще дам.
«Тебе бы покопаться по помойкам, - подумал между делом Тимофей, - тогда бы я посмотрел, спокойно ты станешь есть или нет».
Потом хозяин налил в блюдце вчерашних поминальных щей – Тимофей с удовольствием съел и их. Тут уж он не торопился. И только после этого почувствовал себя окончательно сытым. «Удалось-таки помянуть бабку Любу, - думалось ему. – Слава тебе Господи, удалось, царствие ей небесное. Он опьянел от вкусной еды, тело связала истома. Хотелось лечь прямо здесь и уснуть. Однако надо было и честь знать. Тимофей подошел к кандидату, потерся немного о его ноги благодарно и направился к двери. «Умоюсь уж дома», - решил он.
- Куда же ты так сразу? - сказал Андрей. – Посидел бы со мной. Кис, ксс, звать-то тебя хоть как? Ну куда же ты?
И Тимофей вернулся – действительно, неудобно уходить так вот сразу. Он уселся чинно у ног кандидата и, пересиливая дрему, стал умываться.
- Ну, молодец, - восхищенно погладил его погладил его Андрей. – Молодец, брат, умеешь понимать. Вдвоем-то нам с тобой все полегче будет.
«Вдвоем, конечно, легче, - согласился Тимофей. - У тебя еда хорошая, может хоть умру-то не от голодной смерти. Если не надоем, то буду к тебе каждый день ходить. А то кто вас, кандидатов, знает – нынче одно настроение, а завтра встанешь не стой ноги да и отфутболишь за дверь.»
Не успел Тимофей умыться по-настоящему, как пришла Клавдия – помочь Андрею окончательно прибрать все в доме после похорон. Она увидела Тимофея и удивилась:
- Ты гляди-ка, Тимофей здесь.
- Так его, значит, Тимофеем зовут? – сказал Андрей. – Появился вот, понимаешь, откуда-то – старый, голодный. И смотрит в душу.
- Это покойной бабки Анны, соседки вашей, кот. Он там, в пустом доме, с весны один живет, ну и наголодался - ясное дело.
- Один в пустом доме? Н-да, несладко, видать, ему.
- Ему-то чего несладкого? Кот – он и есть кот. Это вот когда человек один…
«Эк она перед ним плечами-то дергает, - подумал про Клавдию Тимофей. – Будет теперь изо всех сил стараться понравиться – наскучалась без мужика-то. Плохо, если Клавдия понравится кандидату – он тогда отвлечется от меня и забудет покормить».
Но, судя по всему, Андрею было не до Клавдии, чувствовалось: ему хочется, чтоб она поскорей ушла. Клавдия, однако, не уходила, начала не спеша наводить порядок в избе. И под их разговоры Тимофей заснул незаметно для себя. А когда проснулся, Андрей уже сидел один за столом, все так же – обхватив седую голову ладонями.
- Вот такие дела-то, брат…- сказал он Тимофею, заметив, что тот проснулся. – Выходит, родня мы с тобой – ты один в пустом доме, и я один в пустом доме.
«Может и родня, - подумал Тимофей, - да не совсем. Ты кандидат, тебе небось где угодно дадут поесть.»
- Для чего нынче живет человек? – продолжал Андрей. Неужели только для того, чтобы стать в конце концов начисто одиноким и завыть от тоски волком? Взять хоть мою распроклятую жизнь. Ну что тут? Прожили бок о бок четверть века, а к чему пришли? К полному непониманию друг друга. К враждебному даже непониманию. Шли к нему, шли и шли. И плевать ей на все мои заботы-беды, плевать ей уже и на то, что у меня умерла мать. Нету больше матери. Она, может, единственная, кто понимал… Тоже… маялась одна в пустом доме…
«А ты бы приезжал почаще. – Тимофей вдруг почувствовал раздражение. – Мать-то, глядишь, и пожила бы подольше, и мне маялась по стольку времени одна в пустом доме. А то ходят где-то там в кандидатах, носа сюда не кажут, а потом… Плакаться-то легче всего».
- Да я тоже хорош. – Андрей словно бы уловил мысли Тимофея. – До конца не прощу себе – плохо обогревал мать, ох, плохо… Больше-то она меня грешного, обогревала. Эх, мама, бедная ты моя…
И по лицу Андрея покатились крупные слезы.
«А ведь прочувствовал все-таки. – Раздражение у Тимофея сразу же прошло, и опять ему стало жалко сына бабки Любы. – Почувствовал, по-настоящему, и тяжело сейчас мужику, понятное дело…»
- Вот, брат Тимофей… - Андрей размазывал кулаком по лицу слезы. – Вот только когда начинаем все понимать. Когда и матери уже нет, и на самого дети смотрят как на посторонний ненужный предмет. Вот теперь мы понимаем. Поздно, ох как поздно…
Понемногу Андрей успокоился и долго сидел молча. А Тимофея охватила вдруг тревога: «Торчу здесь столько времени, заснул даже в чужом доме, а про свой совсем забыл. Вылезет там какая-нибудь нахальная мышь и начнет хозяйничать, им только дай волю. Нет, так нельзя, а то становлюсь уже кем-то вроде приживальщика». Он заторопился к двери и произнес громко:
- Нау!
- Куда же ты? – очнувшись встрепенулся Андрей. – Чего там одному? Оставайся со мной. Может, поешь еще?
- Нау! – настойчиво повторил Тимофей.
- Ну, коль такое дело, то иди, что ж тут поделаешь.
Андрей проводил его, даже спустился следом с крыльца и, наблюдая, с каким трудом вскарабкался кот к своему лазу, сокрушенно покачал головой.
- Ты приходи, - сказал Андрей перед тем, как Тимофей спрыгнул к себе во двор. – Приходи давай, не забывай меня.
И Тимофей стал ходить к кандидату. Утром, когда тот, по расчетам, просыпался, кот, перебравшись через лаз, устраивался на соседском крыльце и терпеливо ждал. Лазить через забор становилось все тяжелее, и Тимофей иногда рассуждал мрачно: «Хоть бы догадался сделать лазейку внизу. Про мать свою вроде все осознал, пусть и с опозданием, а мою старость никак понять не может. Конечно, бабка Люба была человек, а я что – мелкое существо, я для него вроде забавы…»
Кандидат вскоре появлялся на крыльце и восклицал обрадовано:
- А-а, Тимофей пришел! Привет, брат, привет! Пошли, сейчас будем завтракать.
«Вот насчет завтрака – это ты молодец», - одобрял Тимофей.
Приготовив что-либо наскоро, Андрей сначала давал поесть коту, а уж потом садился за стол сам…
Наступила осень, становилось все холоднее, в Тимофеевой избе уже погуливал знобящий ветерок. А у Андрея был, наверное, отпуск. Он мало куда выходил из дома – лишь в магазин да к матери на могилу – и все время что-то писал, читал. Тимофей старался не мешать кандидату – возвращался после завтрака к себе и не являлся до вечера. Вечером, после ужина, кандидату хотелось поговорить и, обращаясь к коту, он доверительно излагал ему свои сокровенные мысли, большей частью невеселые.
Тимофею тоже было невесело – интереса к жизни совсем уж почти не стало, еду он принимал от кандидата и речи его выслушивал вынужденно, надвигались большие холода, а смерть все не брала и не брала. Иногда, правда, она подступала совсем близко. Тимофей даже ощущал ее леденящее дыхание, но потом почему-то отступала. Случалось это с Тимофеем и в доме соседа.
- Мру, - говорил он в такие моменты. – Мр-ру…
- Эх, Тимофей, - отвечал кандидат, не вникнув как следует в его состояние, - все мы, брат, мрем, только все по-разному. Одни вон от водки мрут – едва ль не через день их на кладбище таскают на плечах, а другие ходят, дышат, пьют-едят, вкусно, дела какие-то, вроде бы нужные, делают. А человека-то в них давно уж и нет, человек давно преставился, осталась одна оболочка. Как так можно – без интереса, без родства к ближнему? И что, брат, из этого следует? Поневоле согласишься с Экклезиастом: все суета сует и томленье духа. Как там у него еще? Эх, раньше-то ведь от начала до конца знал наизусть. Ага, вот послушай: «И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость. И узнал, что и это – томленье духа, потому что во многой мудрости много печали, а кто умножает познание, тот умножает скорбь…»
«Ну, вошел в раж, - думал Тимофей, - понесло, мужика. Какой-то Экклезиаст… Это от одиночества. Лучше бы уж стакнулся с Клавдией, и не полезли бы тогда в голову никакие Экклезиасты. Странный народ – люди. От одиночества в такой раж могут войти – всем чертям станет тошно. Только вот насчет томления духа – это ты, кандидат, брось. Томленье-то вот оно – у меня перед смертью, потому что жить по-настоящему нету больше сил, а жизнь-то хороша, очень хороша, несмотря на ее гадства да пакости. А у тебя-то какое томленье. Дурь да обида. Да еще, конечно, горе…»
Реагировал Тимофей на речи кандидата подобным образом только изредка, в основном же слушал равнодушно.
Андрею было легче с Тимофеем – чувствовал, может, подспудно, что кот понимает его, и каждый раз уговаривал:
- Ну чего ты ходишь туда, в пустой дом? Оставайся совсем, живи у меня.
«А ты-то чего тут живешь, в пустом доме? – хмурился Тимофей. – Пошли жить ко мне, я не против. Себя они понимают, а других понять – на это их не хватает». И уходил, с трудом перетаскивая свое старое непослушное тело через лаз.
Однажды, находясь у кандидата, Тимофей почувствовал, что смерть совсем близко и больше уже не отступит.
- Мру, - сказал он. – Мр-ру…
И потащился из последних сил к выходу, боясь, что может умереть здесь, в чужом доимее.
- Куда же ты? – не понял поначалу Андрей. – Ничего еще не ел, а уже уходишь.
- Мр-ру…- повторил едва слышно Тимофей.
И Андрей догадался наконец, бросился к двери, быстро распахнул ее. У Тимофея хватило сил лишь спуститься потихоньку с крыльца, а к забору он уже мог только ползти. Подполз, и собрав последние силы, попытался вскарабкаться к лазу, но только скользнул когтями по доске и упал.
- Господи…- смотрел ошеломленно Андрей. – Господи ты Боже мой…
Он взял Тимофея на руки, понес через свой двор. Пробежав улицей, откинул на соседских воротах крючок, вошел и бережно опустил кота на его родном крылечке. И Тимофей пополз дальше – в сени, потом на кухню через приоткрытую дверь, в переднюю к бабкиной старой кровати. Андрей не знал, как поступить теперь, чем помочь, растерянно шел следом.
У кровати Тимофей передохнул немного, уткнувшись носом в пол, и попытался влезть на нее. Однако не удалось и это – он зацепился когтями за ветхое покрывало, пахнущее бабкой Анной, и повис беспомощно. Андрей поднял Тимофея и уложил на кровать.
- Мру, - приспособив голову на вытянутых лапах и глядя мутнеющими глазами снизу вверх на Андрея, в последний раз тихо сказал Тимофей.
У него еще хватило сил лизнуть Андрею руку. Потом он закрыл глаза и умер.
- Господи ты Боже мой... - сквозь стиснутые зубы хрипло произнес Андрей. - Господи...
Он опустился на кровать рядом с умершим Тимофеем и долго сидел, по привычке склонив седую голову и обхватив ее ладонями.
...Хоронил Андрей Тимофея на меже между огородами - своим и покойной бабки Анны. Вырыл небольшую могилку, опустил в нее закрытую картонную коробку, в которой лежал Тимофей, и, закопав, устроил аккуратный холмик - такой же формы, как делают на кладбище.
Чуть дальше на меже стоял клен с пожелтевшей листвой. Ударил вдруг порыв свежего осеннего ветра, сорвал с клена много листьев, и они закружились, полетели вдаль над землей. А один лист задержался и плавно опустился на свежую могилу.
А потом упала на нее слеза одинокого человека.
Андрей Крючков,
28-01-2011 22:37
(ссылка)
ПРОЗА БОРИСА ШИШАЕВА
ПУСТЬ ХОДЯТ В ДУРАКАХ
Возбужденный, сияющий от гордого радостного чувства, поднимался Михаил Ардабьев по лестнице на свой четвертый этаж. Кепка едва держалась на затылке, спина была мокрой от пота, и он совсем почти выдохся, поскольку поднимался не один – обняв и бережно прижав к себе, нес фигуру… Или статую, или памятник – как хочешь называй, - и не кого-нибудь, а… Пушкина Александра Сергеевича. Фигура была в метр, наверное, высотой и такая ж точно печальная, в одеянии, соблюденном точно так же, как в Москве, напротив кинотеатра «Россия».
Михаил работал нынче на субботнике, разбирали во дворе предприятия давнишнюю кучу мусора, всевозможного лома и хлама, в ней-то и обнаружил он Пушкина – наткнулся первым. Особых повреждений фигура не имела, была только облеплена грязью, да немного отколот нос. Она надежно держалась на небольшом квадратном постаментике.
Находка удивила и озадачила Михаила до крайности: как же это получилось, что Пушкин, гений русского народа, оказался в куче мусора? Какая сволочь выбросила его сюда, чьи паскудные руки удосужились сотворить такое? Он оттащил Пушкина подальше от хлама и стал счищать с него грязь. Люди столпились вокруг и тоже удивлялись, качали головами: надо же, Пушкин, целый, считай, совсем, попал вон куда, разве ж ему тут место?
Потом Михаил отнес Пушкина к стене цеха, поставил там сохнуть на солнышке и сурово приказал окружающим:
- Чтоб никто не трогать!
Он без промедления направился к заводоуправлению, но вдруг увидел директора совсем неподалеку – тот стоял среди своей свиты и сердито рубил воздух ладонью, отдавал какие-то распоряжения. Секретарь парткома тоже был здесь. Спокойно отстранив крепкой рукой стоящее на пути различное начальство, Михаил подошел к директору и сказал:
- Семен Афанасьевич, тут у нас Пушкин обнаружился. Надо бы его определить по-человечески.
- Че-его? – раздраженно сощурился на него директор. – Что еще к чертям за Пушкин?
- Гений наш народный, Пушкин Александр Сергеевич. Какая-то невозможная паскуда засунула его в кучу мусора. Вон он стоит.
Все посмотрели в ту сторону, куда указывал Ардабьев.
- Тх-х, - пожал плечами директор. – И вправду вроде Пушкин. Ну и чего же ты хочешь?
- Как чего? Я же сказал - надо бы определить его. Ну хоть к вам в заводоуправление. У вас на этаже есть широкое место, где фикусы и пальмы стоят. Туда бы и устроить, в центре. Там ему будет хорошо.
- Да у нас что – музей? Или Союз писателей? Н-ну… можно в заводском скверике установить…
- В скверике опасно. Материал вроде не очень, кто знает, как подействует сырость, а тут снег, дождик. Это же Пушкин ведь.
- Ну, знаешь… В куче мусора лежал, а стоит вон целехонький. И вообще, дорогой ты мой… - рубанул воздух ладонью директор. – Только мне тут еще до ваших до Пушкиных…
- Ага, - сказал Михаил. – Вам больше дела до чушкиных-вертушкиных. – И повернулся к секретарю парткома: - Ну, а ты что скажешь, партия?
- Я? – вскинулся секретарь. А чего – я? Конечно, надо в скверике. Там люди отдыхают. Там… вполне нормально.
- Так-ак… - Михаил катнул желваками на скулах и медленно обвел начальников тяжелым взглядом. – Значит, до Пушкина вам дела нету… Ну ладно, валяйте, разводите тут свою стратегию. К-козлы…
И засунув руки глубоко в карманы, пошел на свое место с таким видом, что начальство отпрянуло в стороны.
Он продолжал работу – кидал вместе с мужиками в кузов машины хлам, а у самого кипело внутри: вот же попки-тузики, а еще называется интеллигенция… Если совсем нету у них интереса к Александру Сергеевичу Пушкину, то чего от таких можно ждать? Они тебе наруководят, они тебе двинут вперед массы, образуют порядочную жизнь… Они отца родного, мать родную заставят день и ночь стоять в скверике под дождем и снегом.
Время от времени Михаил поглядывал на Пушкина, боясь, как бы кто не сцапал, не засунул народного гения по дурости еще куда-либо. И оставалась все же небольшая надежда, что начальству станет стыдно за свою наплевательскую политику по отношению к Пушкину, и оно пошлет кого-нибудь заняться определением памятника в надлежащее хорошее место. Однако никто к Пушкину не подходил, и он стоял у белой стены под весенним ярким солнцем одинокий и грустный. И Михаилу стало еще больше жалко его.
«А что, если поставить в нашем древомодельном цеху?» - мелькнула мысль. Но пришлось сразу же отвергнуть такой выход – в цеху бесконечная суета, шум, доски-брусья таскают, могут зашибить ненароком. И к тому же частенько выпивают-опохмеляются, употребляют матерные слова. Нет, Пушкину там не место. Великий поэт, культуру нес в народ, учили его стихи, а он будет стоять, смотреть на этот шалтай-болтай, на этот невозможный бедлам…
И вдруг Михаил решил: нечего пркидывать-размышлять, надо взять Пушкина домой, и вся недолга. Коль не нуждаются тут великим поэтом, то и пускай ходят в дураках. А дома место найдется – авось, не стеснит никого. Поставить в большой комнате на табуретку и путь себе стоит. А можно специальную тумбочку смастерить. Правильно, надо сделать. А потом морилочкой ее, лачком. Так, пойдет. Даша… Да чего там Даша, должна же она понять. Это же ведь все-таки Александр Сергеевич. Ребята из армии вернутся - ух ты, скажут, да тут у нас Пушкин… Они в подобных делах толк чуют, учились хорошо, к хорошему всегда тянулись.
Ребят у Михаила было четверо – старший, отдельный, и еще сразу тройня. И все служили сейчас в армии.
Когда субботник закончился, и люди потянулись по домам, Михаил взял Пушкина, пристроил поудобнее на плече и понес к проходной. Там в него сразу же вцепился вахтер:
- Куда выносишь? Нельзя, не положено! А ну-ка верни назад сей же момент!
- Благодари бога, - ответил Михаил, что у меня Пушкин. Была бы другая фигура - я бы тебя, пса цепного, расплющил ею до основания.
И двинув свободным плечом вахтера так, что тот отлетел к стенке, спокойно зашагал дальше.
На улице, по которой двигался транспорт, Михаил поставил Пушкина на тротуар и стал ловить такси. Ни одна машина не останавливалась, все, как назло, были заняты. Шли мимо люди, и некоторые замедляли шаг, удивлялись:
- Ты глянь-ка – Пушкин! Откуда он у тебя?
- Откуда…- сумрачно усмехался Михаил. – Отец делает Пушкиных, а я отвожу. Ну и, значит, шагай себе мимо.
- Во, злой какой. А еще с Пушкиным.
- А ты без Пушкина, ты добрый, это сразу видать. И… двигай, двигай своей дорогой.
- Ну-у, всяких видал чудаков, а таких… Спросить у него даже нельзя.
- Да от одного только любопытства пристаешь-то, больше ни от чего. Мой это Пушкин, ясно? Вам нужен Пушкин? Нужен или нет?
- Да мне собственно…
- Вот, вот. И ступайте спокойно дальше с этой своей добротой.
Пожимали плечами и шли дальше.
Наконец остановилась машина, частник.
- Довезти вот надо, - сказал Михаил.
- Хм, Пушкин. А как же мы повезем? В багажник не влезет, крышку еще помнешь.
- Нечего ему влезать. Не бойся, я на коленях его буду держать.
Когда ехали, водитель, белобрысый и ловкий по виду молодой мужик, поинтересовался:
- Откуда уволок-то?
- Это в каком смысле?
- Ну спер-то где?
- Ты вот что, - сказал Михаил. – Делай свое дело, вези. Выдумают же… Разве такое воруют?
- Воруют. Нынче и не такое воруют.
- Да чего его воровать, если он никому не нужен? Нашел вон в куче мусора на субботнике. Хм, спер…
Ехали некоторое время молча, потом водитель спросил:
- А тебе-то зачем он?
- Как зачем? Пушкин же. Пускай стоит у меня, разве можно ему валяться?
- А ты продай его, - предложил вдруг водитель. – Толкни хоть мне. Сговоримся. Много-то небось не запросишь?
- Вон оно, значит, какая штукенция… - зло рассмеялся Михаил. – Понятно. Толкнул бы я тебе. Руки заняты, а то бы я тебе натолкал. Вези давай и запомни, хватач-толкач: есть люди, которые Пушкиным не торгуют. Может, я и один такой, но все-таки еще есть.
В полном молчании приехали в микрорайон, где жил Михаил, и остановив «Жигули» у его дома, водитель запросил червонец. Таксист взял бы по счетчику не больше двух рублей. Деньги у Михаила были – сегодня на работе с ним расплатились за небольшой столярный заказ.
- На, - кинул он десятку на колени белобрысому. – Подавись, хватач-толкач.
…И вот теперь Михаил поднимался с Пушкиным на свой этаж.
Дашу он вообще-то побаивался – не то чтобы ходил перед нею на цыпочках, а просто не любил, когда появлялось вдруг в жене ни с того, ни с сего ехидное упрямство, при котором хоть ты в лепешку расшибись, хоть в петлю залезь, а все равно ничего не докажешь. Каждым волоском чувствуешь, что прав, тысячу раз прав, а ей хоть бы хны – она твоей правоты вроде бы и не замечает, держит вид, будто ты плохое доказываешь да и вообще правоты в себе иметь не можешь никогда и никакой. Михаил в подобных случаях терялся, становился прямо-таки бессильным, ему делалось грустно и одиноко. Такого-то вот своего состояния перед Дашей он и побаивался в первую очередь, старался, как мог, чтоб до этого не доходило. «Ничего, - успокаивал себя Михаил, - тут дело особое, должна правильно вникнуть».
Осторожно прижав Пушкина к косяку и придерживая коленом, он нажал на кнопку звонка. Даша открыла дверь и отшатнулась в испуге.
- Господи… Свят, свят, свят. Кого… Зачем?.. Что это ты волокешь?
Михаил, не мешкая, ринулся мимо нее со своей ношей, бережно поставил Пушкина в прихожке на пол.
- Вот, Даша. Это Александр Сергеевич Пушкин. Будет теперь у нас. Разве можно ему валяться в грязи?
- Ты… Почему… С какой стати у нас-то он будет? С какой радости? Где ты видел в домах такие большие статуи?
- Ни у кого нету, а у нас будет. Он много места не займет. Я его сейчас отнесу в ванну, а ты помой как следует со стиральным порошком.
- В ванну?! С порошком?! Будто у меня и без того мало дел. Я еще белье-то не все перестирала, а он статую мыть. И вообще! Выдумал – в квартиру этакую махину…
- Даша… - Михаил старался говорить тихо и проникновенно. – Это же не просто статуя. Это Пушкин, наш великий народный поэт и писатель. Вспомни, как он сказал: «А ты все дремлешь, друг прелестный. Вставай, красавица, проснись…»
- Я счас проснусь. Я те счас так проснусь, что загремите у меня по лестнице на пару. Дремлешь… Эх, издеватель… С рассвета, ведь топчусь на ногах, ни разу не присела. Ребятам посылки еще надо собрать, а мне некогда. А у него вишь, своя забота – принес в квартиру эту махину и доволен, сияет, как медный самовар. Помой ему. Все, хватит. Живо забирай свою статую и катись с нею, куда хошь.
«Ну, - обволокло Михаила безнадежностью, - дрянь дело. Заклинило.»
Великий поэт стоял рядом с ним, печально склонив голову, и, казалось, будто ему больно и стыдно и за Дашу, и за Михаила, и за себя. Больно и стыдно стало и Михаилу. И он понял, что будет еще стыдней, если продолжать настаивать.
- Ладно, Бог с тобой. Мы уйдем. Вас с нашим директором связать по ноге и пустить по реке. Вам на Пушкина плевать, потом вы и на других плюете.
- Нужны мне ваши директора. Пускай вместе со своим дерьмом плывут. Куда пойдешь-то? Может, лучше ляжешь отдохнуть и статую эту с собой положишь в постель?
- Ты так больше не говори, - побледнел Михаил. – Давай-ка так паскудно не охальничай. Выбирай слова – я тебе, дорогуша, еще раз повторяю, что это Пушкин, и он… Он душой старался для нас, для наших детей…
Даша хорошо знала: если Михаил бледнеет, то это плохой признак – вслед за тем он может влепить такую оплеуху, что долго потом будет звенеть в ушах и жечь огнем щеку.
- Да пошли вы! - махнула она рукой и удалилась на кухню, не забыв для безопасности закрыть за собой дверь.
- Мы пойдем. – Михаил поднял Пушкина на плечо. – Но ребята, если узнают в армии о такой… о такой серости в нашем доме, то они тебе твои посылки назад вернут, знай. Ребята за Пушкина не простят, они в подобных делах строгие.
Он вынес Пушкина на лестничную площадку, громко захлопнул дверь и стоял некоторое время в раздумье. «Занести к тете Мане, - глянул Михаил на соседскую дверь, поставить пока, а самому пойти да выпить с мужиками во дворе. Хоть маленько успокоить нервы, а там видно будет». Но тут же ему стало не по себе оттого, что хочет оставить Пушкина, вроде как предает его. И Михаил, вздохнув тяжко, поплелся со своей ношей вниз.
Выйдя из подъезда, он посмотрел по сторонам – никого из мужиков не было во дворе, лишь слева на площадке, с криками гоняли мяч несколько мальчишек. Около котельной, напротив, стоял под деревьями стол, врытый в землю и окруженный скамейками – здесь обычно мужики резались в домино, в карты, а частенько, скинувшись, и выпивали. Михаил понес Пушкина туда, поставил на стол, сел рядом и закурил. «Ничего, - думал он, - сейчас кто-либо появится обязательно. Тоже, видать, пришли с субботника – умываются, переодеваются. А нам вот ни переодеться, ни умыться не дали….»
Мальчишки увидели статую на столе, бросили мяч и подошли.
- Дядь Миш, а это кто?
- А ты сам догадайся.
- Это Лермонтов, - сказал один из мальчишек. – А зачем он тут стоит?
- Вовсе и не Лермонтов, крикнул другой, - а Пушкин! Мы с мамой ездили в Москву, я там такого видел. Только тот большой, не достанешь.
- Правильно, сынок, молодец, - похвалил Михаил. – Это Пушкин.
- А зачем он здесь?
- Ну… будет тут у нас…
- Ура! – закричал мальчишка и бросился обратно к мячу. – У нас будет Пушкин!
- Ур-ра! – бросились за ним все остальные.
И вскоре, забыв обо всем на свете, они вновь азартно гоняли мяч.
Михаил сидел и скользил унылым взглядом по окнам своего дома. Дома тут были построены в те времена, когда от ринувшегося из сел и деревень за хорошей жизнью молодого люду стало делаться тесно в старом городе, и начали на окраинах лепить наскоро так называемые микрорайоны, которые не перестают лепить наскоро и по сей день. Теперь эти первые в микрорайоне пятиэтажные длинные дома из крупных, с обнаженной дождями щебенкой, панелей считаются уже старыми, а планировка их никудышной. Однако те, кто вселялся сюда два с лишним десятка лет назад, не в пример нынешним новоселам имели тогда и посейчас еще не утратили в крови тягу к простому человеческому общению и потому давно и хорошо знают друг друга, может, лишь несколько иначе, чем знают друг друга в деревне.
Первым показался из своего подъезда Вася Чемберлен. Сразу было видно – он выпивши после субботника, но на достигнутом не успокоился. Вообще-то фамилия его была Чебурдаев, но, во-первых, Чемберлен произносится куда удобней. А во-вторых, длинная унылая Васина фигура, зубастое лошадиное лицо почему-то убеждали всех в том, что Чемберлен, о котором в свое время много писалось и говорилось, как об одном из злейших врагов, скалящих зубы на советскую страну из капиталистического логова, обладал именно такой внешностью. В Васе, правда, ничего вражеского не наблюдалось – наоборот, он имел простой и добрый характер, хотя увлекался сверх меры выпивкой и всем подряд безрезультатно угрожал.
Чемберлен сразу же бросил взгляд в сторону доминошного стола и увидел Михаила, сидящего там подле возвышавшегося над ним Пушкина. Не веря своим глазам, Вася приложил ко лбу ладонь козырьком и, раскрыв рот, обнажив все свои лошадиные зубы, несколько мгновений ошеломленно вглядывался. Потом он осторожной куриной походкой, как бы опасаясь спугнуть наваждение, приблизился к столу и замер в двух шагах, продолжая держать рот открытым и не произнося ни слова. Может, Чемберлен думал, что у него галлюцинация, но в то же время осознавал, что сейчас ее быть не должно.
- Закрой хоть рот-то, - сказал Михаил. – А то галка влетит, несмотря на твой частокол.
- Миш, - опомнился наконец Чемберлен, - ведь это же Пушкин. Неужто и вправду Пушкин, елки с квадратами?
- Конечно, Пушкин. А кто ж еще?
- Да ведь он… стоит, как живой. Стоит, думает. Прямо аж… удивительно.
- Уважаешь, значит?
- Ну, ты чудак. Как же не уважать Пушкина?
- Да вот находятся, не уважают.
- Я… За Пушкина я кому хошь рыло набок сворочу. Где ты его взял-то?
- Где взял, где взял… - поморщился Михаил. – Потом расскажу. А сейчас давай лучше выпьем.
- Да у меня, понимаешь, в карманах-то…
- У меня есть. – Михаил достал и протянул ему последнюю десятку. – Сбегай, пока не закрыли.
Чемберлен отправился за водкой. Он оглядывался на ходу несколько раз и все на Пушкина.
Потом неожиданно появился Степа Луговой. «Степа – это хорошо, - обрадовался Михаил. – Со Степой в любой тягости легче». Луговой, подходя к столу, задержался, удивленно покачал головой. А приблизившись, обошел молча стол, оглядел Пушкина со всех сторон. И только после этого пожал Михаилу руку.
- Откуда? – кивнул он на Пушкина. - Прямо, знаешь ли, гляжу, и на душе сразу эдак… Одно слово – Пушкин.
- Да вот привез…- Уныло сказал Михаил.
- Э-э, да ты чего-то не в себе. Стоп. Я сейчас принесу. И рыбка имеется мировая – только что вернулся из рейса. Принесу, а потом выясним.
- Да не ходи. Я Чемберлена уже направил в магазин, скоро придет.
- Ну, Чемберлен - это Чемберлен, - настоял на своем Степа, - а я – это я.
Он заспешил к дому и тоже не утерпел – оглянулся на Пушкина, покачал головой.
Пожалуй, никто в доме не пользовался таким успехом, как Степа Луговой. Шофер-дальнорейсник, работающий на тяжелом рефрижераторе, он все время выполнял чьи-либо заказы. Кому привозил мяса, кому фруктов, кому импортную куртку или даже пальто. Мог достать что угодно и никогда не брал ни малейшего навару – просто ему было приятно делать доброе для людей из своего дома. Навар он, возможно, брал в других местах. Если Степа луговой что-то обещал, то выполнял обязательно, он относился к разряду тех, чье слово – закон. К тому же Степа был могучим и сильным – один его взгляд моментально сажал на место любого буяна. И еще имелось у Степы ценное качество – он сразу мог четко определить, что хорошо и правильно, и что неправильно и плохо.
Пока Степа ходил домой и пока еще не вернулся из магазина Чемберлен, прихромал к столу Гаврилыч из пятого подъезда, кандидат наук. Гаврилычу было под шестьдесят, а он все оставался в кандидатах – может потому, что с детства имел хромоту, а может, потому что не имел способности возвыситься над простым рабочим людом. Наоборот, этот люд как бы возвышался над ним – обращались, будто с беспомощным подростком, который не разумеет, не умеет того, другого, третьего. И Гаврилыч покорно, даже, пожалуй, с радостью, отдавался отведенной ему роли. А вообще-то его уважали тоже – за безобидность и неумение хитрить.
- Пушкин… - без всяких вопросов восхитился Гаврилыч. – Надо же – Пушкин, точная копия опекушинского.
- Какого еще опекушинского? – хмуро спросил Михаил.
- Ну, того, что в Москве, на площади. Работа скульптора Опекушина, удивительная работа. А это, значит, копия. Прекрасно… Сразу, как говорится, повеяло… Тут, в нашем дворе…
Потом почти одновременно подошли и Чемберлен, и Степа Луговой, и еще прибывали мужики, в считанные минуты собралось человек девять. И все удивлялись, рассматривали, трогали Пушкина, и всем нравилось, что он стоит тут. Сбросились мгновенно, и опять кто-то побежал в магазин, кто-то притащил самогонки и закуски, и с теплым каким-то настроением образовалась выпивка.
Расселись вокруг Пушкина, разлили.
- Братцы, - поднял стакан Луговой. – За что мы только ни пили на своем веку. А вот за Пушкина… Я как увидал – просто аж… Давайте, братцы, за него. И ты, Миша, сейчас нам все расскажешь.
- Я за Пушкина, - сказал Чемберлен, - кому хошь рыло начищу…
- Постой, - оборвал его Степа. – Предупреждаю, братцы. Всякие там рыла, в мать-перемать отставить. Понимайте, кто у нас тут стоит.
- Да чего там, ясное дело.
- Ну вот. Давайте, значит, за Пушкина.
Стаканов не хватало, выпивали по очереди и закусывали, поглядывая на Пушкина. Когда выпил каждый, некоторое время молчали.
- Чего-то печальный он, - не выдержал первым Духовитов – старик-пенсионер, который никак не находил общего языка со своими ровесниками-ветеранами и вращался всегда среди мужиков помоложе. – Печалится Пушкин-то.
- Он правильно печалится, - сказал Степа. – Понимал, что до радости-то настоящей нам еще плыть да плыть.
- Так и писал, - вставил негромко Гаврилыч. – «Куда нам плыть?»
- Да, - продолжал Степа, - вот она и печаль. Ну ладно, ты, Миша, скажи, где хоть взял-то? В самом же деле удивительно – сидим, и тут у нас Александр Сергеевич Пушкин.
Михаилу легче стало от выпитого и оттого, что мужики относятся с таким пониманием, и он рассказал, как отмахнулись от великого поэта директор и секретарь парткома, не умолчал и о том, как выманивал у него Пушкина ловкий владелец «Жигулей».
- Вот же иуды паскудные… - покачал головой Луговой.
- Ты же сам предупреждал, Степа, - сказал Гаврилыч, - чтоб при нем не ругались.
- Да я… - смутился Луговой. И приподнявшись, коснулся плеча Пушкина: - прости, Александр Сергеевич. Я к чему – неужели уж совсем совести не стало? Нашли, чем пополнять мусорные кучи, нашли, что выторговывать. Каждый ведь хоть одну его строчку да знает. А, мужики?
- Я, например, хорошо помню, - пробасил Андрюха Верняев по прозвищу Туча, молчаливый обычно, хмурый мужик. – «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» И сейчас могу все до конца рассказать.
- А ты возьми да расскажи, - хлопнул его по плечу старик Духовитов. – Расскажи, сынок, это нам как раз к месту.
- А чего … - пробурчал Андрюха. – Помню от начала до конца.
И в самом деле начал вдруг читать стихотворение. Читал он медленно, рокочущим своим баском, и все слушали, затаив дыхание. Удивительно было – Туча, от которого и слова-то нормального сроду не дождешься, только «угу» да «ага», и вот читает Пушкина, да без запинки, без единой ошибочки.
«Не зарастет народная тропа… - с обидой думал Михаил Ардабьев. – А с ним вон как поступили – в мусорную кучу его, - в скверик под дождик и снег его выставить. И Даша, родная жена, - туда же…»
Туча закончил читать, и воцарилась тишина. Потом разом завздыхали, заухали восхищенно, стали хлопать Андрюху по плечу, и каждому хотелось пожать ему руку. Андрюха сидел, потупившись, красный от смущения.
- Вот, - сказал Гаврилыч, когда все успокоились. – «И не оспоривай глупца». Ты, Степа, тут возмущался – дескать, пополняют помойки, торгуют нашей гордостью. А ведь это про них Пушкин сказал: « И не оспоривай глупца». С такими если начать спорить, то глупость умножится стократно. Вот Михаил поступил правильно – не посмотрел ни на кого, взял да и привез сюда. И нам хорошо. И каждый нормальный человек должен вот так же, тогда и глупость не страшна, она тогда бессильна. Это и значит: «не зарастет народная тропа».
- А я бы, высказал свое мнение захмелевший Чемберлен, - тех безмозглых самих в помойку затолкал, точно говорю. Связать его и пускай полежит в помойке с недельку, почувствует, как оно.
- Да сиди уж ты, - усмехнулся Толя Маленький, остроносый рыжий мужичонка. – Только грозишься всегда, а сам и пальцем-то сроду никого не тронул. И правильно делаешь. Сейчас у тебя хоть зубы в ряд, а то будут все в куче. Миш, - спросил он Ардабьева, - а ты зачем такой грустный?
Михаилу стыдно было признаваться, что Даша выгнала их с Пушкиным из дома, но и врать тоже не хотелось.
- Да чего там… - пробормотал он, чувствуя, как заливает жаром лицо. – Если честно, братцы, то нам с ним… даже и деваться-то некуда.
- Неужто Дарья… - внимательно глядя на него, насторожился Степа Луговой.
- Не вникла, - печально подтвердил Михаил.
- Ну и не горюй, - сказал Толя Большой. – Отнесем ко мне, и пускай стоит хоть весь век. Моя Зинка попробуй только пикни. У меня…
- Стой, - перебил Степа. – Это несправедливо. Могу, конечно, и я Пушкина взять, и Гаврилыч не откажется. Да кто угодно поставит у себя в квартире Александра Сергеевича. Но это же несправедливо. Миша его вытащил из грязи. Миша за него боролся, доставил сюда. И стоять он должен только у Миши. Иначе, ясное дело, обидно. Ладно, Михаил, ты не унывай.
- Да чего там… - подавленно махнул тот рукой.
- А я говорю – не унывай. Дарья вникнет, - твердо пообещал Степа.
Смеркалось уже, и не заметил никто, как оказался у стола пьяный Варвар – так все звали в доме Серегу Корноухова, взгального грубого мужика из третьего подьезда.
- У-у, - загудел он, - выпивам, братцы… А почему мне не наливам? Мне тоже надо наливам. А что это у вас за чучело стоит? Чего это вы на ночь глядя с чучелами спознались?
Степа, спокойно перекинув через скамейку ногу, вылез из-за стола, взял Варвара за шкирку и, в мгновение ока развернув спиной к столу, загнул в три погибели. Потом подхватил сзади за штаны и с такой силой послал к дому, что Варвар, тоже мужик довольно крепкий и жилистый, долго бежал в своем загнутом состоянии, устремленный вперед, пока наконец, не дрызнулся всем пластом почти у самого подьезда. И как раз в это время вышла из подъезда Серафима, жена Сереги. Увидев, кроме распластанного перед нею супруга, мужиков за доминошным столом, стоящую там у них непонятную издалека фигуру, Серафима раздумывала некоторое время: пойти узнать, что это такое стоит, или поднимать мужа.
- Подними мужа и уложи спать, - приказал Степа.
И Степин авторитет поборол любопытство женщины, она принялась ставить на ноги своего Варвара.
И опять выпивали – сначала за «Евгения Онегина», потом за «Капитанскую дочку», за «Дубровского».
- А ты, Миша, приди домой, - советовал Толя маленький, - и скажи: «Спокойно, Даша, я Дубровский».
И все добродушно смеялись. Выпили и за творчество Пушкина в целом. Семен Баштаков вспоминал, как в девятом классе влюбился он в свою Веру, а та ему взаимностью не ответила. И тогда Семен, выйдя на уроке к доске, прочитал «Я помню чудное мгновенье…». И, читая, неотрывно смотрел Вере в глаза. И ее проняло, Вера после этого полюбила его.
- А теперь вот живем, - удивленно усмехался Семен, - ребят уж вырастили, и согласие вроде имеется, тужить нечего. Да-а, Александр Сергеич, это Александр Сергеич.
Вспоминали поочередно случаи, когда жены оказывались – и причем не раз – в таких же ситуациях, как старуха в «Сказке о рыбаке и рыбке».
- Надо же, насколько крепко подметил, - восхищались. – Будто не только в свое время, но и наших нынешних баб видел насквозь.
- В женщинах он толк знал, - культурно заметил Духовитов.
- Только вот еще беда, - вздохнул Михаил Ардабьев. – Нос-то у него, братцы, малость того… Отколот нос-то…
- Да, это плохо… - задумались. – Непорядок.
- Не беспокойтесь насчет носа, - сказал Толя Большой. – Есть у меня знакомый мужик – запросто делает такие вещи. Подлечит враз. Я, Миша, на будущей неделе его к тебе направлю.
- У-у, хорошо! – зашумели все.
Андрюха Туча сказал вдруг:
- А ведь его убили. В живот.
-Уб-били, гады… - простонал Чемберлен.
- Да не скули ты, - сурово одернул его Луговой.
Несколько мгновений молчали, слышны были только тяжкое сопенье да вздохи. Потом Луговой заговорил:
- Ты, Гаврилыч, кандидат, знаешь, наверно. Расскажи… про его смерть.
- Я, конечно, не филолог, но… как умирал Пушкин,знаю. Тяжело умирал. Андрей правильно сказал – Дантес угодил ему в живот…
- А почему он не убил Дантеса? – плачущим голосом выкрикнул Толя Маленький. – У Пушкина ведь тоже был пистолет! Почему?
- Пушкин в Дантеса попал, - тихо продолжал Гаврилыч. – Александр Сергеевич стрелял отлично. Только вот пуля от чего-то там вроде бы отскочила, от пуговицы что ли… Судьба. Она почему-то всегда убивает именно таких, как Пушкин, а такие, как Дантес, остаются жить. Больше я тебе, Толя, ничем объяснить не могу. Страдал он очень, умирал в полном сознании. Отдал жене распоряжения – насчет детей, насчет того, чтоб не жила потом одна, а выходила замуж. И вдруг говорит: «Кончена жизнь…»
И Гаврилыч всхлипнул. Часто шмыгал носом еще кто-то.
- Все, - сказал Степа, - не надо больше. Все ясно.
- У-ухх, - скрежетнул зубами Чемберлен. – Я бы этого Дантеса… Я бы его, заразу, изжевал вместе с пистолетом и выплюнул в унитаз. И спускал бы всю ночь воду.
- Я тебе верю, - похлопал Чемберена по плечу Луговой – решил, наверное, малость разрядить обстановку. – Твоими зубами запросто можно разжевать Дантеса. И не только вместе с пистолетом, но и вместе с крупнокалиберным пулеметом. Но однако же, братцы, пора бы уже нам и на покой, засиделись, кажись…
- А Пушкин? – забеспокоились все. – А Миша?! Разве можно их тут бросать?!
- Стоп, - выставил Степа ладонь. – Я же обещал. Беру сейчас Александра Сергеевича и поднимаюсь с ним к Дарье. А ты, Миша, поднимаешься потом. Придешь уже в нормальную обстановку.
- И мы пойдем! – повскакали мужики. – Мы тоже! Мы ей сейчас докажем. Нашла, на кого хвост поднимать!
- Никаких, - отрезал Степа. – Лишний шум ни к чему. Я один.
Он взял Пушкина на руки, как берут грудных детей, и понес к подъезду. Однако, авторитет его все же на этот раз не сработал. Когда Степа вошел в подъезд, мужики, не сговариваясь, ринулись следом, за столом остался лишь один Михаил. Они нагнали Лугового на лестнице, и Степа понял, что ему не остановить их никакими силами.
- Ладно, черти, - предупредил он грозным шепотом. – Только не шуметь. И через порог ни шагу, будете стоять на площадке.
- Будем. Мы ей с площадки скажем…
Так они и поднимались – Степа с Пушкиным на руках впереди, а за ним тяжело сопящая, готовая ко всему свита.
Когда Даша открыла на звонок, мужики, помня Степин приказ, замерли на площадке, а Луговой, молча отодвинув ее плечом, внес Пушкина в прихожку, поставил на пол. Дверь оставалась распахнутой, и Даша остолбенела, глядя то на Лугового, то на толпу разгоряченных насупленных мужиков.
- Я, Дарья, лишних слов тратить не буду, - медленно повернулся к ней Степа. – Скажу прямо и бесповоротно: ты наш народ не позорь. Не позорь наш дом, не позорь Михаила. Вспомни, кто для нас Александр Сергеевич Пушкин.
- Да за такие вещи… - сунулся к двери Чемберлен.
Однако Гаврилыч сумел оттереть его потихоньку плечом и сказал:
- Ты, Дашенька, не обижайся. Но свою культуру мы должны беречь. Ведь за нас ее беречь никто не будет.
Остальные молчали, продолжая давить Дашу хмурыми взглядами, и она вдруг не выдержала – расплакалась, закрыв лицо руками и уткнувшись в стену.
- Ну-у, - погладил ее по плечу Луговой, - и это тоже ни к чему.
- Да я… - всхлипывала Даша. – Разве ж я не понимаю? Устала, вот и… получилось. От-от… отнеси его в ванну. П-п… помою с порошком…
- Вот это дело.
Степа подмигнул мужикам – все, дескать, отбой, и те, отмякнув сразу же, застеснявшись, стали спускаться по лестнице. А Луговой, прикрыв дверь, отнес Пушкина в ванну, поставил на подложенный Дашей половичок.
- А Михаил где? – вытирая слезы, спросила она. – Не ел ведь ничего.
- Сейчас поест. – И Степа душевно тряхнул вдруг своим громадным кулаком: - Дарья, если не веришь себе, то поверь мне – Михаил у тебя молодец. Береги и его, и Пушкина.
Выйдя во двор, Луговой удивился – мужики деловито, словно и не выпили изрядное количество спиртного, убирали в полутьме со стола, шарили даже по земле, поднимая обрывки газет. Михаил, конечно, уже был осведомлен о благополучном исходе дела.
- Моет с порошком, - сказал ему Степа. – Ступай домой и поешь.
Михаил пошел домой.
…Надвигалась Пасха. Каждый вечер после работы Даша мыла и чистила все в квартире, стирала и гладила. Они с Михаилом покрасили на кухне полы и стены, освежили побелкой потолки в комнатах.
Пушкин стоял в большой комнате, справа от балконной двери – тут было побольше света. Стоял он на красивой фигурной тумбочке, смастеренной Михаилом за два вечера – детали он заготавливал на работе, - и смотрелся очень хорошо. Задумчивая фигура великого поэта казалась уже не столь печальной при хорошем освещении. Даша привыкла к его присутствию, более того – Михаил стал замечать, что Пушкин ей нравится, она нет-нет, да и шла украдкой взглянуть на него.
- Какой-то он, понимаешь, родной, - не выдержала Даша однажды. – Словно за нас печалится.
- За нас он и печалится, - ответил Михаил, - а за кого же еще? Надо ребятам в армию написать, что у нас теперь Пушкин. Им служить будет легче – все-таки ведь оберегают Родину.
Иногда соседи, заходя вроде бы за делом, спрашивали смущенно:
- У вас тут, говорят, Пушкин. Глянуть-то хоть можно?
- А чего ж нельзя? – с гордостью отвечала Даша. – Проходи, не стесняйся. Вон он в зале стоит.
И Пушкина разглядывали, трогали даже осторожно:
- Надо же – настоящий Пушкин. Жалко вот только - нос…
А однажды вечером, открыв на звонок дверь, Михаил увидел незнакомого лохматого мужчину – черные с проседью кудри его торчали в разные стороны, будто их только что драли изо всех сил. В руке у мужчины был небольшой потертый чемоданчик.
- У тебя, что ль Пушкин? – спросил он.
- У меня…- опешил Михаил.
- Ну тогда чего же рот разинул? Пропускай давай, будем делать нос.
- Нос… Ух ты, Господи! Да проходи скорей.
Выполнил-таки свое обещание Толя Большой – прислал умельца. Незнакомец, полный и низкорослый, спокойно разулся у двери, прошествовал с чемоданчиком в комнату. Он сосредоточенно обследовал Пушкина, легонько потрогал место отлома на носу. Потом сел на пол и раскрыл чемоданчик – в нем оказались какие-то коробочки, баночки, пузырьки, кисточки. Даша с Михаилом стояли и смотрели на все это заворожено.
- Вот что, - задрав голову, глянул на них лохматый. – Дайте мне газету, какую не жалко, кружку воды. И уйдите отсюда – ей Богу, не люблю, когда пялятся без толку.
Михаил бросился за водой, Даша в мгновение ока принесла две газеты. Потом они удалились на кухню и сидели там молча, напряженно поглядывая друг на друга.
Минут через двадцать внезапно появился на кухне лохматый и спросил:
- Где тут у вас руки-то помыть?
Даша услужливо распахнула дверь ванной. Незнакомец быстро вымыл руки и сказал:
- За нос пока не цапать, а то знаю я вас. До утра пусть сохнет.
И направился к двери, стал обуваться.
Куда ж ты? – растерянно подошел к нему Михаил. – Надо ведь, наверно…
- Ничего не надо, - зашнуровав ботинки и тяжело дыша, выпрямился лохматый.
- Ну… хоть по сто пятьдесят. У нас есть.
- Не желаю.
- Тогда… Как хоть зовут-то?
- Неважно. Ты вон лучше не забывай, как зовут его, - указал кивком лохматый туда, где стоял Пушкин.
И быстро вышел, захлопнув за собой дверь.
- Чудак человек… - глядя на Дашу, развел руками Михаил.
И в тот же миг они устремились к Пушкину, застряли вместе в дверном проеме, отчего, посмотрев друг на друга, рассмеялись и даже смущенно как-то обнялись немножко.
Нос у Пушкина оказался в полном порядке. Прямой, с чуткими широкими ноздрями. Словно лохматый видел когда-то живого Пушкина, словно зная, какой у него был нос. И уже невозможно было определить место отлома, и по цвету приделанное лохматым ничем не отличалось от остального, только слегка поблескивало свежей краской или специальным лаком.
- Ну и лохматый…- не прикасаясь, спрятав руки за спину, смотрел и так, и сяк Михаил. – Талант…
- Да-а, - облегченно вздохнула Даша, - большой, видать, мастер.
Утром на пасху Михаил с Дашей разговелись по обычаю – все необходимое для этого освятила для них в церкви заодно со своим соседка Маня. Михаил выпил немного, полежал – почитал газету, а поближе к обеду вышел во двор подышать весенним праздничным воздухом.
У соседнего подъезда сидели на скамейке мужики – нарядные, тоже разговевшиеся в меру, в приподнятом настроении. И Степа Луговой стоял перед ними – весело в чем-то убеждал.
Михаил подошел, поздоровались-похристосовались, как водится.
- Я думал, ты в рейсе, - сказал он Степе.
-Машина на ремонте, - ответил тот. – В кои-то веки оказался дома в такой великий праздник и вот предлагаю мужикам простое человеческое дело. А у них, вишь, проблемы, им, вишь, это кажется уж больно сложным.
- Что за дело-то?
- Я говорю: чего мы затыкаемся каждый в своей квартире? Считай, полжизни прожили вместе, а все по отдельности. Весна, Пасха, а мы… Вспомните, как раньше-то было, как у каждого в детстве-то… Давайте крутанем! – тряхнул он кулаком. – Жен за бока, и вон туда, за общий стол. Выпить-закусить, что ли, не найдем? Погодка отличная, так и шепчет… Скажите женам – Степа Луговой, мол, приказал собираться всем, будем вместе гулять. А то совсем… слиняем уж скоро каждый в своей пещере-то.
- Заартачатся бабы… - сомневался Толя Маленький.
- А если чья заартачится, я тогда ее не знаю. Пусть даже близко потом ко мне не подходит. Ой, и охота же людям в одиночку кваситься…
- Да нечего рассуждать, - сказал Михаил. – Я пойду за Дашей, соберем чего там у нас…
- И я пойду за своей, - поддержал Чемберлен. – А будет артачится, враз разукрашу в честь Пасхи.
- Ладно, пойдем уж тогда все агитировать баб. Мы со своими соберемся, а там , глядишь, и другие подтянутся.
И разошлись по квартирам.
Михаил выложил Даше идею Степы Лугового, и она долго не раздумывала, загорелась сразу же. Только спросила:
- А баян будет? Костя Попрекин придет с баяном? Сто лет ведь уже не пели по- человечески.
- Да позовем Костю. Куда он денется?
Когда Михаил с Дашей вышли во двор с полной сумкой праздничной еды, выпивки и посуды, у доминошного стола уже кипело дело. Там были Степа Луговой со своей Ираидой, Гаврилыч с Анной Николаевной, Чемберлен с Марусей, еще несколько человек. Они застелили стол газетами, раскладывали по тарелкам, размещали поудобней закуску.
Доминошный стол оказался мал, и тогда вынесли еще столы. Выходили люди, которые были не в курсе, спрашивали:
- Что это собрались? Что хотят делать?
- Как чего? Праздновать. Степа Луговой сказал - надо всем вместе.
- И нам можно?
- А почему ж нельзя? Тащите, что у кого есть, присоединяйтесь.
- Да это мы сейчас в момент.
И люди присоединялись. Метров на десять в длину наставили уже столов и суетились возле них дружно, переговариваясь с шуточками. Женщины выкладывали из сумок, расставляя повидней каждая свои закуски и пироги и каждая надеялась втайне, что приготовленное, испеченное ею уж обязательно похвалят, будут просить рецепт.
- Молодцы, бабоньки! – громко подзадоривал Степа. – Молотки мужики! Мы сейчас… До конца жизни будет сниться!
Костя Попрекин растянул предварительно мехи баяна, взял несколько пробных аккордов. И праздничное настроение захлестнуло всех окончательно. «Да, - было написано на лицах, - вот это праздник так праздник».
Протянули через окно первого этажа многометровый шнур-удлинитель, подключили к нему и поставили на стол электросамовар. Но тут же посыпались предупреждения, что одного самовара не хватит, и принесли еще два – пришлось их подключать через специальную многогнездную розетку.
Когда стало ясно, что приготовления подходят к концу, Степа Луговой незаметно для других отозвал в сторону Михаила и сказал ему смущенно:
- Я тут, Миша, подумал… Хорошо бы… Короче, давай Пушкина принесем.
- Пушкина…- растерялся поначалу Михаил. И тоже вдруг зажегся: - А ведь правильно. В такой праздник пускай тут, с нами.
…Когда Степа вынес Пушкина из подьезда, все уже рассаживались.
- У-у!- зашумели. – Пушкина, братцы несут!
- Молодцы! Правильно! Степа – голова, Степа знает, что делает!
- Пушкин любил народ, ставьте его на первый стол!
- Ни у кого нету, а у нас есть!
- С Пушкиным рядом в такой праздник – это же благодать…
- А чего – нормальная человеческая культура.
Вот это, братцы, настоящий праздник!
А Варвар даже вылез из-за стола и пошел навстречу Степе, стал поддерживать Пушкина, делая вид, что помогает его нести.
На краю доминошного стола, освободив место, поставили тумбочку, которую Михаил тоже захватил с собой, подняли на нее Александра Сергеевича. Он стоял высоко над людьми, как бы благословляя их грустным наклоном головы. И людям хорошо стало от этого, им казалось уже, что именно такого благословения как раз и не хватало.
У подъездов соседних домов тоже было немало люду, но тут праздновать вместе Пасху не собирались. Выпивали каждый у себя в квартире и выходили понежиться, поболтать на солнышке. Связанные этой своей отдельностью, они поглядывали туда, где напротив дома номер три расположилось большое шумное застолье, и возвышался над головами веселых людей Пушкин. Посматривали с натянутыми усмешками, и сквозило иной раз во взглядах нечто похожее на зависть или даже враждебность.
Дескать, расселись там, выпялились на всю вселенную, Пушкин у них, видите ли, есть свой, и Христос вроде как особый…
ПУСТИ МЕНЯ В ДУШУ
Вроде бы удачно вышло – все четверо в купе были мужчины, никакого тебе неудобства. Но Лагович подумал, что лучше бы ехали рядом с ним женщины – они бы тогда ворошили между собой свои женские темы, и ему не пришлось бы поддерживать разговор. А теперь волей-неволей надо вставлять словцо-другое, отвечать на вопросы – неловко же выглядеть этаким букой-нелюдимом, компания есть компания.
Трофим Степанович, лысый крутолобый мужик, весело стреляющий из под косматых бровей маленькими быстрыми глазками, рассказывал, как у них в селе – было это в его детские годы – прижился медвежонок, а потом, когда зверь стал взрослеть, кто-то сдуру дал ему водки, и начал косолапый выписывать такие кренделя, что все попадали со смеху. А после еще кто-то угостил мишку спиртным на потеху людям, а дальше еще и еще, и привык медведь выпивать.
- Сидит, бывало, утром на порожке лесниковой избы, - вспоминал Трофим Степанович, - держится за голову, как человек, и ревет. Ревет. Голова, значит, трещит у него с похмелья. И смех и грех. Нам, ребятишкам, жалко было зверя, ну и просим мужиков: поправьте, дескать, его, опохмелите. Глядишь, кто-либо сжалится, поднесет. И опять медведь ходит веселый.
- Это дело свободное, - подхватил Алексей. Худой и длинный, неопределенного возраста, он лежал на верхней полке напротив Лаговича, глядя в потолок и закинув ногу на ногу. – У нас в сельпе жеребец был, Назаркой его звали. Норовистый, капризный, собака, - если не захочет везти, то с места его не сдвинешь. Ну, Дема, возчик и приспособился. Сам пьяница беспробудный, и Назарку приучил. Полстакана вольет ему, и тот спокойно везет. А потом тоже… Как увидит бутылку - аж весь дрожит жеребец-то. А со временем нашелся умник один – заместо выпивки взял да и налил ему керосину. Пошутил, выходит, сволочь. Мучился, мучился Назарка да и помер. Сдох, значит. Да, братцы, это дело свободное…
- А мне Арсенич рассказывал, вахтер наш…- решил внести свою лепту в разговор Борис Ефимович, человек пожилой, темного болезненного вида, сидящий у окна за столиком. – Рассказывал Арсенич, как он в былые сталинские времена поросят вез в колхоз откуда-то. В полуторке, в кузове. Орут поросята, визжат, норовят через борт сигануть. Измучился Арсенич. Выскочит поросенок, убежит – чего тогда делать? Посадят ведь, разговор в те времена был короткий. Это сейчас – корову колхозную продашь, и никто не заметит. А в те времена… Ну, Арсенич и догадался, как выйти из положения. Купил по пути самогонки, соску у кого-то раздобыл, надел на бутылку. А поросята, видать, проголодались, пить хотят. Вот и попоил он их маленько. И веришь ты – успокоились, повалились все спать. Арсенич, значит, доволен, едет себе дальше. Проходит некоторое время, и начали чушки просыпаться по одному, орать и прыгать еще сильней. Тоже, наверно, с похмелья. Опять он их напоил. И опять уснули. Так благополучно и доставил. Потом долго поросята визжали, а когда успокоились, то и не едят ничего, и расти не растут. Председатель вызывает Арсенича: «Ты мне что это за живность привез – ни черта не прибавляют в весе?» А тот ему: «Откуда я знаю, почему не растут? Мне каких дали, таких я и привез». Вот ведь тоже история…
«Да… - глядя со своей полки в окно на проносящиеся мимо тревожные краски осени, размышлял тускло Лагович. – Оказывается, если покопаться в памяти по-настоящему, то можно вспомнить не только о том, как спивался повсеместно народ, но и о том, как происходило спаивание окружающего животного мира… И ведь удовольствие, наверно, доставляло – так подло предать безответное живое существо…»
- А медведь-то, Трофим Степанович, - спросил Алексей, - с ним-то как же закончилось?
- Да чего ж – пришлось леснику его пристрелить. Оно ведь от человека от пьяного можно ожидать чего угодно, а тут взрослый зверь, клыки да когти с палец…
- Нашли бы вы лучше какую-нибудь другую тему, - сказал Лагович. – Ей Богу, тошно же слушать…
- Тема – да, подтвердил Трофим Степанович. - Тошная тема. У тебя, Сергей Дмитрич, гляжу, вроде тягость на душе. А ты не молчи. Ты поделись – оно и станет легче. Какая тягость-то?
- Тягость…- поморщился Лагович. – Гляжу вот в окно, слушаю вас и… тягостно.
- В окно глядеть, да нас слушать – это да…- шумно вздохнул Трофим Степанович. – Наша Россия – сплошная тягость.
После этих слов долго молчали. Потом Алексей сказал:
- Ты гляди-ка – муха летает. Осень на дворе, холода пошли, а тут муха. Наверно, скучно мухе одной летать…
И стало Лаговичу так муторно, так сильно сгустилась у него в душе тоска, что захотелось вдохнуть свежего холодного воздуха, казалось – если на вдохнешь, то задушит, задавит насмерть эта въедливая душевная муть. Он спустился с полки, накинул на плечи пиджак и пошел в тамбур, на вагонную площадку. Однако здесь, в замкнутом тесном помещении, ему не полегчало ничуть, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, Лагович взялся за ручку наружной двери, повернул ее и рванул к себе. И неожиданно дверь распахнулась – оказалась почему-то незапертой, видно, проводница забыла запереть ее после стоянки поезда или просто поленилась.
И от этого внезапного везения Лаговичу сразу же стало легче. Он всей грудью вдохнул ворвавшийся в тамбур свежий осенний воздух, привалился расслабленно спиной к металлической стенке. И решил, что единственное спасение – стоять тут одному, дышать вот так, глядя на проносящиеся мимо хмурые сельские избы и сараи, на деревья, щедро раскрашенные осенью, бьющие в душу то пронзительной желтизной, то густым волнующим багрянцем, и не возвращаться в купе подольше. Пускай оно мелькает, мелькает…
Вот, думал он, и еще одна появилась ясность – это уж, наверно, предпоследняя. Лагович ездил к дочери на день рождения, там и возникла для него эта ясность, которая казалась теперь предпоследней.
Там он понял, что дочери стал не нужен, что нет между ними прежнего теплого, поддерживающего обоих понимания. Нужен был, когда Ира только еще начинала учиться в институте, когда год назад выходила замуж. Тогда она советовалась с ним, ждала от него помощи – моральной, духовной и всякой другой. И он помогал всей душой, всем чем мог. А нынче… Нынче муж у нее кандидат наук.
Лагович приехал, а гости уже собрались – друзья Иры и Вадима, всевозможные знакомые, полна квартира. На звонок дверь открыла Ира. И, увидев его, она не обрадовалась, а растерялась, даже вроде бы напряглась едва уловимо – дескать, стоило ли тащиться в такую даль, чтоб мозолить тут глаза… Это сразу резануло по сердцу, и он не мог ошибиться – Лагович давно привык каждым нервом своим, всей своей шкурой мгновенно определять, как относится к нему тот или иной человек, а уж в Ире-то и подавно ощущал безошибочно любое душевное движение.
Потом, когда подарил ей дорогую, с настоящим жемчугом брошь, Ира проявила счастливую дочернюю радость, прослезилась даже слегка, обняла и расцеловала его. Но это было уже не то, основное он понял. И сидел за столом, стараясь выглядеть довольным и светлым и не докучать никому, смотрел потихоньку, как веселится, чем живет и дышит молодежь.
А вскоре стала за ним ухаживать одна из Ириных подруг – пожалуй, несколько помоложе дочери, лет, может, двадцати. Симпатичная девушка, серые, с поволокой, внимательные глаза, и когда танцевали, она время от времени старалась дать почувствовать Лаговичу свою небольшую упругую грудь. Он знал, что у них нынче мода такая – интересоваться мужчинами, которые старше вдвое, а то и больше, и с потаенной усмешкой наблюдал за ее тонко рассчитанными действиями. Ира заметила и, оказавшись рядом с ним, шепнула:
- Папочка, кажется, Вероника от тебя без ума. Вон ты у нас еще какой, а? Мой тебе совет – не пузырись, будь паинькой. Развлекись, расслабься по-настоящему, чего тебе терять? Вероника живет одна, предки ей кооперативную квартиру отгрохали. Она рада будет, если ты ее проводишь…
- Спасибо, - ответил Лагович, улыбнувшись. - Учту, дочка.
А у самого похолодело внутри – это простецкое, неожиданное для него Ирино предложение означало, что окончательно порваны глубинные нити, на коих держалось святое понятие «отец-дочь», и чувства ее к нему теперь мало чем отличаются от тех, с которыми она относится к большинству из присутствующих здесь друзей-знакомых.
«Опять одно и то же, - думал с горечью Лагович, обжигаемый свежим осенним ветром. – Причин, конечно, много. Все-таки воспитывалась Ира в самые ключевые свои годы не мною, а бывшей моей женушкой, с нею жила. Конечно, много причин. Но ведь имелось же у нас с Ирой истинное взаимопонимание, какого с матерью у нее никогда не было. И вот, пожалуйста… Да, опять одно и то же. Отступничество. Какие причины ни выкапывай, а отступничество иначе не назовешь. Едва вошла в сознательный возраст – и отступилась от отца. Странно… По сути дела, наоборот бы должно быть. Что ж, снова придется отойти в сторону. Сколько можно?..»
Отступничество – это самое настоящее предательство, одна из разновидностей его. Так давным-давно, еще в юношеском максималистском возрасте, привык считать Лагович, так он считал и теперь. И относился Лагович к любой разновидности предательства болезненно и сурово, несмотря на то, что большинство вокруг предпочитало спокойно притерпеться к этому распространенному явлению – дескать, куда ж денешься, если так оно везде… Предательство преследовало Лаговича всю жизнь, потому и не менял, не мог он изменить своего к нему отношения.
Предали его отца. И случилось это в то время, когда сын, то бишь он, Сергей Лагович, и на свете-то божьем еще не успел появиться. Родители Лаговича, до того, как он родился, были ленинградскими жителями, и в войну мать осталась в блокадном Ленинграде, а отец, пехотный офицер, воевал на передовой. Встретились они в сорок четвертом – отец после тяжелого ранения и госпиталя получил краткосрочный отпуск и сумел навестить жену, чудом оставшуюся в живых в многострадальном городе. Потом он опять ушел на фронт, а ее, беременную, через полгода эвакуировали в серединную Россию, чтобы она хоть как-то могла подкормиться и окрепнуть перед родами в местности, куда немцы не дошли и уже не могли дойти. Заботилось, выходит, государство о будущем еще не родившемся поколении.
Поселили ее в рабочем поселке. От отца за все это время не было ни единой весточки, и мать очень волновалась – написала в Ленинград соседке по коммуналке, с которой вместе выживали в блокаду, чтоб та, если придет письмо, сразу же переправила его сюда. И соседка вскоре переслала, но какое это оказалось письмо…
Написано оно было на куцем клочке бумаги, торопливым корявым почерком. Отец сообщал в нескольких строках, что он арестован и дальнейшей своей судьбы не знает. «Запомни, Маша, имя, - писал отец, - капитан Белецкий, Михаил Леонидович. – Из-за этого человека приходится страдать и тебе, и мне. Считался приятелем, единомышленником, а наплел на меня, напомнил в недобрый час нехорошим людям о моем дворянском происхождении, донес, что я отрицательно отношусь к приказам командования. Знай, моей вины ни в чем нет, я только старался заботиться о бойцах. Запомни. Береги себя».
Лагович и по сей день хранит жалкий лоскуток бумаги с полустертыми временем тревожными отцовскими словами. Наверно, какой-то хороший человек, смелый, который верил в то, что отец невиновен, взял у него и с немалым для себя риском отправил это письмо. Внизу совсем другим, мелким почерком был приписан номер войсковой части, в которой служили отец и предавший его капитан Белецкий. Видимо, тот, кто отправил письмо, долго носил его в кармане, выбирая, может, момент, чтоб оно не напоролось на особистскую проверку.
И больше от отца не было никаких известий. Когда пошли реабилитации, мать куда только ни обращалась, но отовсюду ей отвечали: не значится, не числится, не можем ничего сообщить ввиду отсутствия данных. Как будто Дмитрий Николаевич Лагович принужден был раствориться, растаять в этом огромном недобром мире, не оставив ни малейшего следа. След, однако, остался, хотя Дмитрий Николаевич и не ведал, что после него в этот мир придет сын. А если бы ведал, то, наверное, растворяться ему было бы намного легче.
Зная отца только по рассказам матери, Сергей очень любил его. Когда начинал учебу в Москве, в архитектурном, уже немало стало известно о культе, репрессиях и лагерях. И он, и сверстники его воспринимали все это очень остро. Спорили до хрипоты, уверенные в том, что именно им предстоит строить новую жизнь, в которой не должно быть места никакой несправедливости.
Проникнутый желанием предъявить счет тому, по чьей вине не стало у него отца, Лагович обратился в Министерство обороны, и на удивление быстро выяснилось, что Белецкий Михаил Леонидович, подполковник в отставке, проживает в Калуге.
Лагович поехал в Калугу. Растоптать, уничтожить – прикидывал судорожно в пути – конечно, нельзя. Но можно плюнуть в лицо. В Калуге ему тоже сразу повезло – в облвоенкомате сообщили адрес. На звонок открыл пожилой лысоватый мужчина с запавшими землистыми щеками больного человека, в массивных очках. Да, сказал он, я Белецкий, служил именно в этой дивизии, именно в этом стрелковом полку. И приободрился:
- Да вы проходите, проходите. Выкладывайте, что за дела ко мне.
Лагович прошел.
- Дело у меня всего одно, - сказал он хрипло и вынул, положил на стол дрожащей рукой
Возбужденный, сияющий от гордого радостного чувства, поднимался Михаил Ардабьев по лестнице на свой четвертый этаж. Кепка едва держалась на затылке, спина была мокрой от пота, и он совсем почти выдохся, поскольку поднимался не один – обняв и бережно прижав к себе, нес фигуру… Или статую, или памятник – как хочешь называй, - и не кого-нибудь, а… Пушкина Александра Сергеевича. Фигура была в метр, наверное, высотой и такая ж точно печальная, в одеянии, соблюденном точно так же, как в Москве, напротив кинотеатра «Россия».
Михаил работал нынче на субботнике, разбирали во дворе предприятия давнишнюю кучу мусора, всевозможного лома и хлама, в ней-то и обнаружил он Пушкина – наткнулся первым. Особых повреждений фигура не имела, была только облеплена грязью, да немного отколот нос. Она надежно держалась на небольшом квадратном постаментике.
Находка удивила и озадачила Михаила до крайности: как же это получилось, что Пушкин, гений русского народа, оказался в куче мусора? Какая сволочь выбросила его сюда, чьи паскудные руки удосужились сотворить такое? Он оттащил Пушкина подальше от хлама и стал счищать с него грязь. Люди столпились вокруг и тоже удивлялись, качали головами: надо же, Пушкин, целый, считай, совсем, попал вон куда, разве ж ему тут место?
Потом Михаил отнес Пушкина к стене цеха, поставил там сохнуть на солнышке и сурово приказал окружающим:
- Чтоб никто не трогать!
Он без промедления направился к заводоуправлению, но вдруг увидел директора совсем неподалеку – тот стоял среди своей свиты и сердито рубил воздух ладонью, отдавал какие-то распоряжения. Секретарь парткома тоже был здесь. Спокойно отстранив крепкой рукой стоящее на пути различное начальство, Михаил подошел к директору и сказал:
- Семен Афанасьевич, тут у нас Пушкин обнаружился. Надо бы его определить по-человечески.
- Че-его? – раздраженно сощурился на него директор. – Что еще к чертям за Пушкин?
- Гений наш народный, Пушкин Александр Сергеевич. Какая-то невозможная паскуда засунула его в кучу мусора. Вон он стоит.
Все посмотрели в ту сторону, куда указывал Ардабьев.
- Тх-х, - пожал плечами директор. – И вправду вроде Пушкин. Ну и чего же ты хочешь?
- Как чего? Я же сказал - надо бы определить его. Ну хоть к вам в заводоуправление. У вас на этаже есть широкое место, где фикусы и пальмы стоят. Туда бы и устроить, в центре. Там ему будет хорошо.
- Да у нас что – музей? Или Союз писателей? Н-ну… можно в заводском скверике установить…
- В скверике опасно. Материал вроде не очень, кто знает, как подействует сырость, а тут снег, дождик. Это же Пушкин ведь.
- Ну, знаешь… В куче мусора лежал, а стоит вон целехонький. И вообще, дорогой ты мой… - рубанул воздух ладонью директор. – Только мне тут еще до ваших до Пушкиных…
- Ага, - сказал Михаил. – Вам больше дела до чушкиных-вертушкиных. – И повернулся к секретарю парткома: - Ну, а ты что скажешь, партия?
- Я? – вскинулся секретарь. А чего – я? Конечно, надо в скверике. Там люди отдыхают. Там… вполне нормально.
- Так-ак… - Михаил катнул желваками на скулах и медленно обвел начальников тяжелым взглядом. – Значит, до Пушкина вам дела нету… Ну ладно, валяйте, разводите тут свою стратегию. К-козлы…
И засунув руки глубоко в карманы, пошел на свое место с таким видом, что начальство отпрянуло в стороны.
Он продолжал работу – кидал вместе с мужиками в кузов машины хлам, а у самого кипело внутри: вот же попки-тузики, а еще называется интеллигенция… Если совсем нету у них интереса к Александру Сергеевичу Пушкину, то чего от таких можно ждать? Они тебе наруководят, они тебе двинут вперед массы, образуют порядочную жизнь… Они отца родного, мать родную заставят день и ночь стоять в скверике под дождем и снегом.
Время от времени Михаил поглядывал на Пушкина, боясь, как бы кто не сцапал, не засунул народного гения по дурости еще куда-либо. И оставалась все же небольшая надежда, что начальству станет стыдно за свою наплевательскую политику по отношению к Пушкину, и оно пошлет кого-нибудь заняться определением памятника в надлежащее хорошее место. Однако никто к Пушкину не подходил, и он стоял у белой стены под весенним ярким солнцем одинокий и грустный. И Михаилу стало еще больше жалко его.
«А что, если поставить в нашем древомодельном цеху?» - мелькнула мысль. Но пришлось сразу же отвергнуть такой выход – в цеху бесконечная суета, шум, доски-брусья таскают, могут зашибить ненароком. И к тому же частенько выпивают-опохмеляются, употребляют матерные слова. Нет, Пушкину там не место. Великий поэт, культуру нес в народ, учили его стихи, а он будет стоять, смотреть на этот шалтай-болтай, на этот невозможный бедлам…
И вдруг Михаил решил: нечего пркидывать-размышлять, надо взять Пушкина домой, и вся недолга. Коль не нуждаются тут великим поэтом, то и пускай ходят в дураках. А дома место найдется – авось, не стеснит никого. Поставить в большой комнате на табуретку и путь себе стоит. А можно специальную тумбочку смастерить. Правильно, надо сделать. А потом морилочкой ее, лачком. Так, пойдет. Даша… Да чего там Даша, должна же она понять. Это же ведь все-таки Александр Сергеевич. Ребята из армии вернутся - ух ты, скажут, да тут у нас Пушкин… Они в подобных делах толк чуют, учились хорошо, к хорошему всегда тянулись.
Ребят у Михаила было четверо – старший, отдельный, и еще сразу тройня. И все служили сейчас в армии.
Когда субботник закончился, и люди потянулись по домам, Михаил взял Пушкина, пристроил поудобнее на плече и понес к проходной. Там в него сразу же вцепился вахтер:
- Куда выносишь? Нельзя, не положено! А ну-ка верни назад сей же момент!
- Благодари бога, - ответил Михаил, что у меня Пушкин. Была бы другая фигура - я бы тебя, пса цепного, расплющил ею до основания.
И двинув свободным плечом вахтера так, что тот отлетел к стенке, спокойно зашагал дальше.
На улице, по которой двигался транспорт, Михаил поставил Пушкина на тротуар и стал ловить такси. Ни одна машина не останавливалась, все, как назло, были заняты. Шли мимо люди, и некоторые замедляли шаг, удивлялись:
- Ты глянь-ка – Пушкин! Откуда он у тебя?
- Откуда…- сумрачно усмехался Михаил. – Отец делает Пушкиных, а я отвожу. Ну и, значит, шагай себе мимо.
- Во, злой какой. А еще с Пушкиным.
- А ты без Пушкина, ты добрый, это сразу видать. И… двигай, двигай своей дорогой.
- Ну-у, всяких видал чудаков, а таких… Спросить у него даже нельзя.
- Да от одного только любопытства пристаешь-то, больше ни от чего. Мой это Пушкин, ясно? Вам нужен Пушкин? Нужен или нет?
- Да мне собственно…
- Вот, вот. И ступайте спокойно дальше с этой своей добротой.
Пожимали плечами и шли дальше.
Наконец остановилась машина, частник.
- Довезти вот надо, - сказал Михаил.
- Хм, Пушкин. А как же мы повезем? В багажник не влезет, крышку еще помнешь.
- Нечего ему влезать. Не бойся, я на коленях его буду держать.
Когда ехали, водитель, белобрысый и ловкий по виду молодой мужик, поинтересовался:
- Откуда уволок-то?
- Это в каком смысле?
- Ну спер-то где?
- Ты вот что, - сказал Михаил. – Делай свое дело, вези. Выдумают же… Разве такое воруют?
- Воруют. Нынче и не такое воруют.
- Да чего его воровать, если он никому не нужен? Нашел вон в куче мусора на субботнике. Хм, спер…
Ехали некоторое время молча, потом водитель спросил:
- А тебе-то зачем он?
- Как зачем? Пушкин же. Пускай стоит у меня, разве можно ему валяться?
- А ты продай его, - предложил вдруг водитель. – Толкни хоть мне. Сговоримся. Много-то небось не запросишь?
- Вон оно, значит, какая штукенция… - зло рассмеялся Михаил. – Понятно. Толкнул бы я тебе. Руки заняты, а то бы я тебе натолкал. Вези давай и запомни, хватач-толкач: есть люди, которые Пушкиным не торгуют. Может, я и один такой, но все-таки еще есть.
В полном молчании приехали в микрорайон, где жил Михаил, и остановив «Жигули» у его дома, водитель запросил червонец. Таксист взял бы по счетчику не больше двух рублей. Деньги у Михаила были – сегодня на работе с ним расплатились за небольшой столярный заказ.
- На, - кинул он десятку на колени белобрысому. – Подавись, хватач-толкач.
…И вот теперь Михаил поднимался с Пушкиным на свой этаж.
Дашу он вообще-то побаивался – не то чтобы ходил перед нею на цыпочках, а просто не любил, когда появлялось вдруг в жене ни с того, ни с сего ехидное упрямство, при котором хоть ты в лепешку расшибись, хоть в петлю залезь, а все равно ничего не докажешь. Каждым волоском чувствуешь, что прав, тысячу раз прав, а ей хоть бы хны – она твоей правоты вроде бы и не замечает, держит вид, будто ты плохое доказываешь да и вообще правоты в себе иметь не можешь никогда и никакой. Михаил в подобных случаях терялся, становился прямо-таки бессильным, ему делалось грустно и одиноко. Такого-то вот своего состояния перед Дашей он и побаивался в первую очередь, старался, как мог, чтоб до этого не доходило. «Ничего, - успокаивал себя Михаил, - тут дело особое, должна правильно вникнуть».
Осторожно прижав Пушкина к косяку и придерживая коленом, он нажал на кнопку звонка. Даша открыла дверь и отшатнулась в испуге.
- Господи… Свят, свят, свят. Кого… Зачем?.. Что это ты волокешь?
Михаил, не мешкая, ринулся мимо нее со своей ношей, бережно поставил Пушкина в прихожке на пол.
- Вот, Даша. Это Александр Сергеевич Пушкин. Будет теперь у нас. Разве можно ему валяться в грязи?
- Ты… Почему… С какой стати у нас-то он будет? С какой радости? Где ты видел в домах такие большие статуи?
- Ни у кого нету, а у нас будет. Он много места не займет. Я его сейчас отнесу в ванну, а ты помой как следует со стиральным порошком.
- В ванну?! С порошком?! Будто у меня и без того мало дел. Я еще белье-то не все перестирала, а он статую мыть. И вообще! Выдумал – в квартиру этакую махину…
- Даша… - Михаил старался говорить тихо и проникновенно. – Это же не просто статуя. Это Пушкин, наш великий народный поэт и писатель. Вспомни, как он сказал: «А ты все дремлешь, друг прелестный. Вставай, красавица, проснись…»
- Я счас проснусь. Я те счас так проснусь, что загремите у меня по лестнице на пару. Дремлешь… Эх, издеватель… С рассвета, ведь топчусь на ногах, ни разу не присела. Ребятам посылки еще надо собрать, а мне некогда. А у него вишь, своя забота – принес в квартиру эту махину и доволен, сияет, как медный самовар. Помой ему. Все, хватит. Живо забирай свою статую и катись с нею, куда хошь.
«Ну, - обволокло Михаила безнадежностью, - дрянь дело. Заклинило.»
Великий поэт стоял рядом с ним, печально склонив голову, и, казалось, будто ему больно и стыдно и за Дашу, и за Михаила, и за себя. Больно и стыдно стало и Михаилу. И он понял, что будет еще стыдней, если продолжать настаивать.
- Ладно, Бог с тобой. Мы уйдем. Вас с нашим директором связать по ноге и пустить по реке. Вам на Пушкина плевать, потом вы и на других плюете.
- Нужны мне ваши директора. Пускай вместе со своим дерьмом плывут. Куда пойдешь-то? Может, лучше ляжешь отдохнуть и статую эту с собой положишь в постель?
- Ты так больше не говори, - побледнел Михаил. – Давай-ка так паскудно не охальничай. Выбирай слова – я тебе, дорогуша, еще раз повторяю, что это Пушкин, и он… Он душой старался для нас, для наших детей…
Даша хорошо знала: если Михаил бледнеет, то это плохой признак – вслед за тем он может влепить такую оплеуху, что долго потом будет звенеть в ушах и жечь огнем щеку.
- Да пошли вы! - махнула она рукой и удалилась на кухню, не забыв для безопасности закрыть за собой дверь.
- Мы пойдем. – Михаил поднял Пушкина на плечо. – Но ребята, если узнают в армии о такой… о такой серости в нашем доме, то они тебе твои посылки назад вернут, знай. Ребята за Пушкина не простят, они в подобных делах строгие.
Он вынес Пушкина на лестничную площадку, громко захлопнул дверь и стоял некоторое время в раздумье. «Занести к тете Мане, - глянул Михаил на соседскую дверь, поставить пока, а самому пойти да выпить с мужиками во дворе. Хоть маленько успокоить нервы, а там видно будет». Но тут же ему стало не по себе оттого, что хочет оставить Пушкина, вроде как предает его. И Михаил, вздохнув тяжко, поплелся со своей ношей вниз.
Выйдя из подъезда, он посмотрел по сторонам – никого из мужиков не было во дворе, лишь слева на площадке, с криками гоняли мяч несколько мальчишек. Около котельной, напротив, стоял под деревьями стол, врытый в землю и окруженный скамейками – здесь обычно мужики резались в домино, в карты, а частенько, скинувшись, и выпивали. Михаил понес Пушкина туда, поставил на стол, сел рядом и закурил. «Ничего, - думал он, - сейчас кто-либо появится обязательно. Тоже, видать, пришли с субботника – умываются, переодеваются. А нам вот ни переодеться, ни умыться не дали….»
Мальчишки увидели статую на столе, бросили мяч и подошли.
- Дядь Миш, а это кто?
- А ты сам догадайся.
- Это Лермонтов, - сказал один из мальчишек. – А зачем он тут стоит?
- Вовсе и не Лермонтов, крикнул другой, - а Пушкин! Мы с мамой ездили в Москву, я там такого видел. Только тот большой, не достанешь.
- Правильно, сынок, молодец, - похвалил Михаил. – Это Пушкин.
- А зачем он здесь?
- Ну… будет тут у нас…
- Ура! – закричал мальчишка и бросился обратно к мячу. – У нас будет Пушкин!
- Ур-ра! – бросились за ним все остальные.
И вскоре, забыв обо всем на свете, они вновь азартно гоняли мяч.
Михаил сидел и скользил унылым взглядом по окнам своего дома. Дома тут были построены в те времена, когда от ринувшегося из сел и деревень за хорошей жизнью молодого люду стало делаться тесно в старом городе, и начали на окраинах лепить наскоро так называемые микрорайоны, которые не перестают лепить наскоро и по сей день. Теперь эти первые в микрорайоне пятиэтажные длинные дома из крупных, с обнаженной дождями щебенкой, панелей считаются уже старыми, а планировка их никудышной. Однако те, кто вселялся сюда два с лишним десятка лет назад, не в пример нынешним новоселам имели тогда и посейчас еще не утратили в крови тягу к простому человеческому общению и потому давно и хорошо знают друг друга, может, лишь несколько иначе, чем знают друг друга в деревне.
Первым показался из своего подъезда Вася Чемберлен. Сразу было видно – он выпивши после субботника, но на достигнутом не успокоился. Вообще-то фамилия его была Чебурдаев, но, во-первых, Чемберлен произносится куда удобней. А во-вторых, длинная унылая Васина фигура, зубастое лошадиное лицо почему-то убеждали всех в том, что Чемберлен, о котором в свое время много писалось и говорилось, как об одном из злейших врагов, скалящих зубы на советскую страну из капиталистического логова, обладал именно такой внешностью. В Васе, правда, ничего вражеского не наблюдалось – наоборот, он имел простой и добрый характер, хотя увлекался сверх меры выпивкой и всем подряд безрезультатно угрожал.
Чемберлен сразу же бросил взгляд в сторону доминошного стола и увидел Михаила, сидящего там подле возвышавшегося над ним Пушкина. Не веря своим глазам, Вася приложил ко лбу ладонь козырьком и, раскрыв рот, обнажив все свои лошадиные зубы, несколько мгновений ошеломленно вглядывался. Потом он осторожной куриной походкой, как бы опасаясь спугнуть наваждение, приблизился к столу и замер в двух шагах, продолжая держать рот открытым и не произнося ни слова. Может, Чемберлен думал, что у него галлюцинация, но в то же время осознавал, что сейчас ее быть не должно.
- Закрой хоть рот-то, - сказал Михаил. – А то галка влетит, несмотря на твой частокол.
- Миш, - опомнился наконец Чемберлен, - ведь это же Пушкин. Неужто и вправду Пушкин, елки с квадратами?
- Конечно, Пушкин. А кто ж еще?
- Да ведь он… стоит, как живой. Стоит, думает. Прямо аж… удивительно.
- Уважаешь, значит?
- Ну, ты чудак. Как же не уважать Пушкина?
- Да вот находятся, не уважают.
- Я… За Пушкина я кому хошь рыло набок сворочу. Где ты его взял-то?
- Где взял, где взял… - поморщился Михаил. – Потом расскажу. А сейчас давай лучше выпьем.
- Да у меня, понимаешь, в карманах-то…
- У меня есть. – Михаил достал и протянул ему последнюю десятку. – Сбегай, пока не закрыли.
Чемберлен отправился за водкой. Он оглядывался на ходу несколько раз и все на Пушкина.
Потом неожиданно появился Степа Луговой. «Степа – это хорошо, - обрадовался Михаил. – Со Степой в любой тягости легче». Луговой, подходя к столу, задержался, удивленно покачал головой. А приблизившись, обошел молча стол, оглядел Пушкина со всех сторон. И только после этого пожал Михаилу руку.
- Откуда? – кивнул он на Пушкина. - Прямо, знаешь ли, гляжу, и на душе сразу эдак… Одно слово – Пушкин.
- Да вот привез…- Уныло сказал Михаил.
- Э-э, да ты чего-то не в себе. Стоп. Я сейчас принесу. И рыбка имеется мировая – только что вернулся из рейса. Принесу, а потом выясним.
- Да не ходи. Я Чемберлена уже направил в магазин, скоро придет.
- Ну, Чемберлен - это Чемберлен, - настоял на своем Степа, - а я – это я.
Он заспешил к дому и тоже не утерпел – оглянулся на Пушкина, покачал головой.
Пожалуй, никто в доме не пользовался таким успехом, как Степа Луговой. Шофер-дальнорейсник, работающий на тяжелом рефрижераторе, он все время выполнял чьи-либо заказы. Кому привозил мяса, кому фруктов, кому импортную куртку или даже пальто. Мог достать что угодно и никогда не брал ни малейшего навару – просто ему было приятно делать доброе для людей из своего дома. Навар он, возможно, брал в других местах. Если Степа луговой что-то обещал, то выполнял обязательно, он относился к разряду тех, чье слово – закон. К тому же Степа был могучим и сильным – один его взгляд моментально сажал на место любого буяна. И еще имелось у Степы ценное качество – он сразу мог четко определить, что хорошо и правильно, и что неправильно и плохо.
Пока Степа ходил домой и пока еще не вернулся из магазина Чемберлен, прихромал к столу Гаврилыч из пятого подъезда, кандидат наук. Гаврилычу было под шестьдесят, а он все оставался в кандидатах – может потому, что с детства имел хромоту, а может, потому что не имел способности возвыситься над простым рабочим людом. Наоборот, этот люд как бы возвышался над ним – обращались, будто с беспомощным подростком, который не разумеет, не умеет того, другого, третьего. И Гаврилыч покорно, даже, пожалуй, с радостью, отдавался отведенной ему роли. А вообще-то его уважали тоже – за безобидность и неумение хитрить.
- Пушкин… - без всяких вопросов восхитился Гаврилыч. – Надо же – Пушкин, точная копия опекушинского.
- Какого еще опекушинского? – хмуро спросил Михаил.
- Ну, того, что в Москве, на площади. Работа скульптора Опекушина, удивительная работа. А это, значит, копия. Прекрасно… Сразу, как говорится, повеяло… Тут, в нашем дворе…
Потом почти одновременно подошли и Чемберлен, и Степа Луговой, и еще прибывали мужики, в считанные минуты собралось человек девять. И все удивлялись, рассматривали, трогали Пушкина, и всем нравилось, что он стоит тут. Сбросились мгновенно, и опять кто-то побежал в магазин, кто-то притащил самогонки и закуски, и с теплым каким-то настроением образовалась выпивка.
Расселись вокруг Пушкина, разлили.
- Братцы, - поднял стакан Луговой. – За что мы только ни пили на своем веку. А вот за Пушкина… Я как увидал – просто аж… Давайте, братцы, за него. И ты, Миша, сейчас нам все расскажешь.
- Я за Пушкина, - сказал Чемберлен, - кому хошь рыло начищу…
- Постой, - оборвал его Степа. – Предупреждаю, братцы. Всякие там рыла, в мать-перемать отставить. Понимайте, кто у нас тут стоит.
- Да чего там, ясное дело.
- Ну вот. Давайте, значит, за Пушкина.
Стаканов не хватало, выпивали по очереди и закусывали, поглядывая на Пушкина. Когда выпил каждый, некоторое время молчали.
- Чего-то печальный он, - не выдержал первым Духовитов – старик-пенсионер, который никак не находил общего языка со своими ровесниками-ветеранами и вращался всегда среди мужиков помоложе. – Печалится Пушкин-то.
- Он правильно печалится, - сказал Степа. – Понимал, что до радости-то настоящей нам еще плыть да плыть.
- Так и писал, - вставил негромко Гаврилыч. – «Куда нам плыть?»
- Да, - продолжал Степа, - вот она и печаль. Ну ладно, ты, Миша, скажи, где хоть взял-то? В самом же деле удивительно – сидим, и тут у нас Александр Сергеевич Пушкин.
Михаилу легче стало от выпитого и оттого, что мужики относятся с таким пониманием, и он рассказал, как отмахнулись от великого поэта директор и секретарь парткома, не умолчал и о том, как выманивал у него Пушкина ловкий владелец «Жигулей».
- Вот же иуды паскудные… - покачал головой Луговой.
- Ты же сам предупреждал, Степа, - сказал Гаврилыч, - чтоб при нем не ругались.
- Да я… - смутился Луговой. И приподнявшись, коснулся плеча Пушкина: - прости, Александр Сергеевич. Я к чему – неужели уж совсем совести не стало? Нашли, чем пополнять мусорные кучи, нашли, что выторговывать. Каждый ведь хоть одну его строчку да знает. А, мужики?
- Я, например, хорошо помню, - пробасил Андрюха Верняев по прозвищу Туча, молчаливый обычно, хмурый мужик. – «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» И сейчас могу все до конца рассказать.
- А ты возьми да расскажи, - хлопнул его по плечу старик Духовитов. – Расскажи, сынок, это нам как раз к месту.
- А чего … - пробурчал Андрюха. – Помню от начала до конца.
И в самом деле начал вдруг читать стихотворение. Читал он медленно, рокочущим своим баском, и все слушали, затаив дыхание. Удивительно было – Туча, от которого и слова-то нормального сроду не дождешься, только «угу» да «ага», и вот читает Пушкина, да без запинки, без единой ошибочки.
«Не зарастет народная тропа… - с обидой думал Михаил Ардабьев. – А с ним вон как поступили – в мусорную кучу его, - в скверик под дождик и снег его выставить. И Даша, родная жена, - туда же…»
Туча закончил читать, и воцарилась тишина. Потом разом завздыхали, заухали восхищенно, стали хлопать Андрюху по плечу, и каждому хотелось пожать ему руку. Андрюха сидел, потупившись, красный от смущения.
- Вот, - сказал Гаврилыч, когда все успокоились. – «И не оспоривай глупца». Ты, Степа, тут возмущался – дескать, пополняют помойки, торгуют нашей гордостью. А ведь это про них Пушкин сказал: « И не оспоривай глупца». С такими если начать спорить, то глупость умножится стократно. Вот Михаил поступил правильно – не посмотрел ни на кого, взял да и привез сюда. И нам хорошо. И каждый нормальный человек должен вот так же, тогда и глупость не страшна, она тогда бессильна. Это и значит: «не зарастет народная тропа».
- А я бы, высказал свое мнение захмелевший Чемберлен, - тех безмозглых самих в помойку затолкал, точно говорю. Связать его и пускай полежит в помойке с недельку, почувствует, как оно.
- Да сиди уж ты, - усмехнулся Толя Маленький, остроносый рыжий мужичонка. – Только грозишься всегда, а сам и пальцем-то сроду никого не тронул. И правильно делаешь. Сейчас у тебя хоть зубы в ряд, а то будут все в куче. Миш, - спросил он Ардабьева, - а ты зачем такой грустный?
Михаилу стыдно было признаваться, что Даша выгнала их с Пушкиным из дома, но и врать тоже не хотелось.
- Да чего там… - пробормотал он, чувствуя, как заливает жаром лицо. – Если честно, братцы, то нам с ним… даже и деваться-то некуда.
- Неужто Дарья… - внимательно глядя на него, насторожился Степа Луговой.
- Не вникла, - печально подтвердил Михаил.
- Ну и не горюй, - сказал Толя Большой. – Отнесем ко мне, и пускай стоит хоть весь век. Моя Зинка попробуй только пикни. У меня…
- Стой, - перебил Степа. – Это несправедливо. Могу, конечно, и я Пушкина взять, и Гаврилыч не откажется. Да кто угодно поставит у себя в квартире Александра Сергеевича. Но это же несправедливо. Миша его вытащил из грязи. Миша за него боролся, доставил сюда. И стоять он должен только у Миши. Иначе, ясное дело, обидно. Ладно, Михаил, ты не унывай.
- Да чего там… - подавленно махнул тот рукой.
- А я говорю – не унывай. Дарья вникнет, - твердо пообещал Степа.
Смеркалось уже, и не заметил никто, как оказался у стола пьяный Варвар – так все звали в доме Серегу Корноухова, взгального грубого мужика из третьего подьезда.
- У-у, - загудел он, - выпивам, братцы… А почему мне не наливам? Мне тоже надо наливам. А что это у вас за чучело стоит? Чего это вы на ночь глядя с чучелами спознались?
Степа, спокойно перекинув через скамейку ногу, вылез из-за стола, взял Варвара за шкирку и, в мгновение ока развернув спиной к столу, загнул в три погибели. Потом подхватил сзади за штаны и с такой силой послал к дому, что Варвар, тоже мужик довольно крепкий и жилистый, долго бежал в своем загнутом состоянии, устремленный вперед, пока наконец, не дрызнулся всем пластом почти у самого подьезда. И как раз в это время вышла из подъезда Серафима, жена Сереги. Увидев, кроме распластанного перед нею супруга, мужиков за доминошным столом, стоящую там у них непонятную издалека фигуру, Серафима раздумывала некоторое время: пойти узнать, что это такое стоит, или поднимать мужа.
- Подними мужа и уложи спать, - приказал Степа.
И Степин авторитет поборол любопытство женщины, она принялась ставить на ноги своего Варвара.
И опять выпивали – сначала за «Евгения Онегина», потом за «Капитанскую дочку», за «Дубровского».
- А ты, Миша, приди домой, - советовал Толя маленький, - и скажи: «Спокойно, Даша, я Дубровский».
И все добродушно смеялись. Выпили и за творчество Пушкина в целом. Семен Баштаков вспоминал, как в девятом классе влюбился он в свою Веру, а та ему взаимностью не ответила. И тогда Семен, выйдя на уроке к доске, прочитал «Я помню чудное мгновенье…». И, читая, неотрывно смотрел Вере в глаза. И ее проняло, Вера после этого полюбила его.
- А теперь вот живем, - удивленно усмехался Семен, - ребят уж вырастили, и согласие вроде имеется, тужить нечего. Да-а, Александр Сергеич, это Александр Сергеич.
Вспоминали поочередно случаи, когда жены оказывались – и причем не раз – в таких же ситуациях, как старуха в «Сказке о рыбаке и рыбке».
- Надо же, насколько крепко подметил, - восхищались. – Будто не только в свое время, но и наших нынешних баб видел насквозь.
- В женщинах он толк знал, - культурно заметил Духовитов.
- Только вот еще беда, - вздохнул Михаил Ардабьев. – Нос-то у него, братцы, малость того… Отколот нос-то…
- Да, это плохо… - задумались. – Непорядок.
- Не беспокойтесь насчет носа, - сказал Толя Большой. – Есть у меня знакомый мужик – запросто делает такие вещи. Подлечит враз. Я, Миша, на будущей неделе его к тебе направлю.
- У-у, хорошо! – зашумели все.
Андрюха Туча сказал вдруг:
- А ведь его убили. В живот.
-Уб-били, гады… - простонал Чемберлен.
- Да не скули ты, - сурово одернул его Луговой.
Несколько мгновений молчали, слышны были только тяжкое сопенье да вздохи. Потом Луговой заговорил:
- Ты, Гаврилыч, кандидат, знаешь, наверно. Расскажи… про его смерть.
- Я, конечно, не филолог, но… как умирал Пушкин,знаю. Тяжело умирал. Андрей правильно сказал – Дантес угодил ему в живот…
- А почему он не убил Дантеса? – плачущим голосом выкрикнул Толя Маленький. – У Пушкина ведь тоже был пистолет! Почему?
- Пушкин в Дантеса попал, - тихо продолжал Гаврилыч. – Александр Сергеевич стрелял отлично. Только вот пуля от чего-то там вроде бы отскочила, от пуговицы что ли… Судьба. Она почему-то всегда убивает именно таких, как Пушкин, а такие, как Дантес, остаются жить. Больше я тебе, Толя, ничем объяснить не могу. Страдал он очень, умирал в полном сознании. Отдал жене распоряжения – насчет детей, насчет того, чтоб не жила потом одна, а выходила замуж. И вдруг говорит: «Кончена жизнь…»
И Гаврилыч всхлипнул. Часто шмыгал носом еще кто-то.
- Все, - сказал Степа, - не надо больше. Все ясно.
- У-ухх, - скрежетнул зубами Чемберлен. – Я бы этого Дантеса… Я бы его, заразу, изжевал вместе с пистолетом и выплюнул в унитаз. И спускал бы всю ночь воду.
- Я тебе верю, - похлопал Чемберена по плечу Луговой – решил, наверное, малость разрядить обстановку. – Твоими зубами запросто можно разжевать Дантеса. И не только вместе с пистолетом, но и вместе с крупнокалиберным пулеметом. Но однако же, братцы, пора бы уже нам и на покой, засиделись, кажись…
- А Пушкин? – забеспокоились все. – А Миша?! Разве можно их тут бросать?!
- Стоп, - выставил Степа ладонь. – Я же обещал. Беру сейчас Александра Сергеевича и поднимаюсь с ним к Дарье. А ты, Миша, поднимаешься потом. Придешь уже в нормальную обстановку.
- И мы пойдем! – повскакали мужики. – Мы тоже! Мы ей сейчас докажем. Нашла, на кого хвост поднимать!
- Никаких, - отрезал Степа. – Лишний шум ни к чему. Я один.
Он взял Пушкина на руки, как берут грудных детей, и понес к подъезду. Однако, авторитет его все же на этот раз не сработал. Когда Степа вошел в подъезд, мужики, не сговариваясь, ринулись следом, за столом остался лишь один Михаил. Они нагнали Лугового на лестнице, и Степа понял, что ему не остановить их никакими силами.
- Ладно, черти, - предупредил он грозным шепотом. – Только не шуметь. И через порог ни шагу, будете стоять на площадке.
- Будем. Мы ей с площадки скажем…
Так они и поднимались – Степа с Пушкиным на руках впереди, а за ним тяжело сопящая, готовая ко всему свита.
Когда Даша открыла на звонок, мужики, помня Степин приказ, замерли на площадке, а Луговой, молча отодвинув ее плечом, внес Пушкина в прихожку, поставил на пол. Дверь оставалась распахнутой, и Даша остолбенела, глядя то на Лугового, то на толпу разгоряченных насупленных мужиков.
- Я, Дарья, лишних слов тратить не буду, - медленно повернулся к ней Степа. – Скажу прямо и бесповоротно: ты наш народ не позорь. Не позорь наш дом, не позорь Михаила. Вспомни, кто для нас Александр Сергеевич Пушкин.
- Да за такие вещи… - сунулся к двери Чемберлен.
Однако Гаврилыч сумел оттереть его потихоньку плечом и сказал:
- Ты, Дашенька, не обижайся. Но свою культуру мы должны беречь. Ведь за нас ее беречь никто не будет.
Остальные молчали, продолжая давить Дашу хмурыми взглядами, и она вдруг не выдержала – расплакалась, закрыв лицо руками и уткнувшись в стену.
- Ну-у, - погладил ее по плечу Луговой, - и это тоже ни к чему.
- Да я… - всхлипывала Даша. – Разве ж я не понимаю? Устала, вот и… получилось. От-от… отнеси его в ванну. П-п… помою с порошком…
- Вот это дело.
Степа подмигнул мужикам – все, дескать, отбой, и те, отмякнув сразу же, застеснявшись, стали спускаться по лестнице. А Луговой, прикрыв дверь, отнес Пушкина в ванну, поставил на подложенный Дашей половичок.
- А Михаил где? – вытирая слезы, спросила она. – Не ел ведь ничего.
- Сейчас поест. – И Степа душевно тряхнул вдруг своим громадным кулаком: - Дарья, если не веришь себе, то поверь мне – Михаил у тебя молодец. Береги и его, и Пушкина.
Выйдя во двор, Луговой удивился – мужики деловито, словно и не выпили изрядное количество спиртного, убирали в полутьме со стола, шарили даже по земле, поднимая обрывки газет. Михаил, конечно, уже был осведомлен о благополучном исходе дела.
- Моет с порошком, - сказал ему Степа. – Ступай домой и поешь.
Михаил пошел домой.
…Надвигалась Пасха. Каждый вечер после работы Даша мыла и чистила все в квартире, стирала и гладила. Они с Михаилом покрасили на кухне полы и стены, освежили побелкой потолки в комнатах.
Пушкин стоял в большой комнате, справа от балконной двери – тут было побольше света. Стоял он на красивой фигурной тумбочке, смастеренной Михаилом за два вечера – детали он заготавливал на работе, - и смотрелся очень хорошо. Задумчивая фигура великого поэта казалась уже не столь печальной при хорошем освещении. Даша привыкла к его присутствию, более того – Михаил стал замечать, что Пушкин ей нравится, она нет-нет, да и шла украдкой взглянуть на него.
- Какой-то он, понимаешь, родной, - не выдержала Даша однажды. – Словно за нас печалится.
- За нас он и печалится, - ответил Михаил, - а за кого же еще? Надо ребятам в армию написать, что у нас теперь Пушкин. Им служить будет легче – все-таки ведь оберегают Родину.
Иногда соседи, заходя вроде бы за делом, спрашивали смущенно:
- У вас тут, говорят, Пушкин. Глянуть-то хоть можно?
- А чего ж нельзя? – с гордостью отвечала Даша. – Проходи, не стесняйся. Вон он в зале стоит.
И Пушкина разглядывали, трогали даже осторожно:
- Надо же – настоящий Пушкин. Жалко вот только - нос…
А однажды вечером, открыв на звонок дверь, Михаил увидел незнакомого лохматого мужчину – черные с проседью кудри его торчали в разные стороны, будто их только что драли изо всех сил. В руке у мужчины был небольшой потертый чемоданчик.
- У тебя, что ль Пушкин? – спросил он.
- У меня…- опешил Михаил.
- Ну тогда чего же рот разинул? Пропускай давай, будем делать нос.
- Нос… Ух ты, Господи! Да проходи скорей.
Выполнил-таки свое обещание Толя Большой – прислал умельца. Незнакомец, полный и низкорослый, спокойно разулся у двери, прошествовал с чемоданчиком в комнату. Он сосредоточенно обследовал Пушкина, легонько потрогал место отлома на носу. Потом сел на пол и раскрыл чемоданчик – в нем оказались какие-то коробочки, баночки, пузырьки, кисточки. Даша с Михаилом стояли и смотрели на все это заворожено.
- Вот что, - задрав голову, глянул на них лохматый. – Дайте мне газету, какую не жалко, кружку воды. И уйдите отсюда – ей Богу, не люблю, когда пялятся без толку.
Михаил бросился за водой, Даша в мгновение ока принесла две газеты. Потом они удалились на кухню и сидели там молча, напряженно поглядывая друг на друга.
Минут через двадцать внезапно появился на кухне лохматый и спросил:
- Где тут у вас руки-то помыть?
Даша услужливо распахнула дверь ванной. Незнакомец быстро вымыл руки и сказал:
- За нос пока не цапать, а то знаю я вас. До утра пусть сохнет.
И направился к двери, стал обуваться.
Куда ж ты? – растерянно подошел к нему Михаил. – Надо ведь, наверно…
- Ничего не надо, - зашнуровав ботинки и тяжело дыша, выпрямился лохматый.
- Ну… хоть по сто пятьдесят. У нас есть.
- Не желаю.
- Тогда… Как хоть зовут-то?
- Неважно. Ты вон лучше не забывай, как зовут его, - указал кивком лохматый туда, где стоял Пушкин.
И быстро вышел, захлопнув за собой дверь.
- Чудак человек… - глядя на Дашу, развел руками Михаил.
И в тот же миг они устремились к Пушкину, застряли вместе в дверном проеме, отчего, посмотрев друг на друга, рассмеялись и даже смущенно как-то обнялись немножко.
Нос у Пушкина оказался в полном порядке. Прямой, с чуткими широкими ноздрями. Словно лохматый видел когда-то живого Пушкина, словно зная, какой у него был нос. И уже невозможно было определить место отлома, и по цвету приделанное лохматым ничем не отличалось от остального, только слегка поблескивало свежей краской или специальным лаком.
- Ну и лохматый…- не прикасаясь, спрятав руки за спину, смотрел и так, и сяк Михаил. – Талант…
- Да-а, - облегченно вздохнула Даша, - большой, видать, мастер.
Утром на пасху Михаил с Дашей разговелись по обычаю – все необходимое для этого освятила для них в церкви заодно со своим соседка Маня. Михаил выпил немного, полежал – почитал газету, а поближе к обеду вышел во двор подышать весенним праздничным воздухом.
У соседнего подъезда сидели на скамейке мужики – нарядные, тоже разговевшиеся в меру, в приподнятом настроении. И Степа Луговой стоял перед ними – весело в чем-то убеждал.
Михаил подошел, поздоровались-похристосовались, как водится.
- Я думал, ты в рейсе, - сказал он Степе.
-Машина на ремонте, - ответил тот. – В кои-то веки оказался дома в такой великий праздник и вот предлагаю мужикам простое человеческое дело. А у них, вишь, проблемы, им, вишь, это кажется уж больно сложным.
- Что за дело-то?
- Я говорю: чего мы затыкаемся каждый в своей квартире? Считай, полжизни прожили вместе, а все по отдельности. Весна, Пасха, а мы… Вспомните, как раньше-то было, как у каждого в детстве-то… Давайте крутанем! – тряхнул он кулаком. – Жен за бока, и вон туда, за общий стол. Выпить-закусить, что ли, не найдем? Погодка отличная, так и шепчет… Скажите женам – Степа Луговой, мол, приказал собираться всем, будем вместе гулять. А то совсем… слиняем уж скоро каждый в своей пещере-то.
- Заартачатся бабы… - сомневался Толя Маленький.
- А если чья заартачится, я тогда ее не знаю. Пусть даже близко потом ко мне не подходит. Ой, и охота же людям в одиночку кваситься…
- Да нечего рассуждать, - сказал Михаил. – Я пойду за Дашей, соберем чего там у нас…
- И я пойду за своей, - поддержал Чемберлен. – А будет артачится, враз разукрашу в честь Пасхи.
- Ладно, пойдем уж тогда все агитировать баб. Мы со своими соберемся, а там , глядишь, и другие подтянутся.
И разошлись по квартирам.
Михаил выложил Даше идею Степы Лугового, и она долго не раздумывала, загорелась сразу же. Только спросила:
- А баян будет? Костя Попрекин придет с баяном? Сто лет ведь уже не пели по- человечески.
- Да позовем Костю. Куда он денется?
Когда Михаил с Дашей вышли во двор с полной сумкой праздничной еды, выпивки и посуды, у доминошного стола уже кипело дело. Там были Степа Луговой со своей Ираидой, Гаврилыч с Анной Николаевной, Чемберлен с Марусей, еще несколько человек. Они застелили стол газетами, раскладывали по тарелкам, размещали поудобней закуску.
Доминошный стол оказался мал, и тогда вынесли еще столы. Выходили люди, которые были не в курсе, спрашивали:
- Что это собрались? Что хотят делать?
- Как чего? Праздновать. Степа Луговой сказал - надо всем вместе.
- И нам можно?
- А почему ж нельзя? Тащите, что у кого есть, присоединяйтесь.
- Да это мы сейчас в момент.
И люди присоединялись. Метров на десять в длину наставили уже столов и суетились возле них дружно, переговариваясь с шуточками. Женщины выкладывали из сумок, расставляя повидней каждая свои закуски и пироги и каждая надеялась втайне, что приготовленное, испеченное ею уж обязательно похвалят, будут просить рецепт.
- Молодцы, бабоньки! – громко подзадоривал Степа. – Молотки мужики! Мы сейчас… До конца жизни будет сниться!
Костя Попрекин растянул предварительно мехи баяна, взял несколько пробных аккордов. И праздничное настроение захлестнуло всех окончательно. «Да, - было написано на лицах, - вот это праздник так праздник».
Протянули через окно первого этажа многометровый шнур-удлинитель, подключили к нему и поставили на стол электросамовар. Но тут же посыпались предупреждения, что одного самовара не хватит, и принесли еще два – пришлось их подключать через специальную многогнездную розетку.
Когда стало ясно, что приготовления подходят к концу, Степа Луговой незаметно для других отозвал в сторону Михаила и сказал ему смущенно:
- Я тут, Миша, подумал… Хорошо бы… Короче, давай Пушкина принесем.
- Пушкина…- растерялся поначалу Михаил. И тоже вдруг зажегся: - А ведь правильно. В такой праздник пускай тут, с нами.
…Когда Степа вынес Пушкина из подьезда, все уже рассаживались.
- У-у!- зашумели. – Пушкина, братцы несут!
- Молодцы! Правильно! Степа – голова, Степа знает, что делает!
- Пушкин любил народ, ставьте его на первый стол!
- Ни у кого нету, а у нас есть!
- С Пушкиным рядом в такой праздник – это же благодать…
- А чего – нормальная человеческая культура.
Вот это, братцы, настоящий праздник!
А Варвар даже вылез из-за стола и пошел навстречу Степе, стал поддерживать Пушкина, делая вид, что помогает его нести.
На краю доминошного стола, освободив место, поставили тумбочку, которую Михаил тоже захватил с собой, подняли на нее Александра Сергеевича. Он стоял высоко над людьми, как бы благословляя их грустным наклоном головы. И людям хорошо стало от этого, им казалось уже, что именно такого благословения как раз и не хватало.
У подъездов соседних домов тоже было немало люду, но тут праздновать вместе Пасху не собирались. Выпивали каждый у себя в квартире и выходили понежиться, поболтать на солнышке. Связанные этой своей отдельностью, они поглядывали туда, где напротив дома номер три расположилось большое шумное застолье, и возвышался над головами веселых людей Пушкин. Посматривали с натянутыми усмешками, и сквозило иной раз во взглядах нечто похожее на зависть или даже враждебность.
Дескать, расселись там, выпялились на всю вселенную, Пушкин у них, видите ли, есть свой, и Христос вроде как особый…
ПУСТИ МЕНЯ В ДУШУ
Вроде бы удачно вышло – все четверо в купе были мужчины, никакого тебе неудобства. Но Лагович подумал, что лучше бы ехали рядом с ним женщины – они бы тогда ворошили между собой свои женские темы, и ему не пришлось бы поддерживать разговор. А теперь волей-неволей надо вставлять словцо-другое, отвечать на вопросы – неловко же выглядеть этаким букой-нелюдимом, компания есть компания.
Трофим Степанович, лысый крутолобый мужик, весело стреляющий из под косматых бровей маленькими быстрыми глазками, рассказывал, как у них в селе – было это в его детские годы – прижился медвежонок, а потом, когда зверь стал взрослеть, кто-то сдуру дал ему водки, и начал косолапый выписывать такие кренделя, что все попадали со смеху. А после еще кто-то угостил мишку спиртным на потеху людям, а дальше еще и еще, и привык медведь выпивать.
- Сидит, бывало, утром на порожке лесниковой избы, - вспоминал Трофим Степанович, - держится за голову, как человек, и ревет. Ревет. Голова, значит, трещит у него с похмелья. И смех и грех. Нам, ребятишкам, жалко было зверя, ну и просим мужиков: поправьте, дескать, его, опохмелите. Глядишь, кто-либо сжалится, поднесет. И опять медведь ходит веселый.
- Это дело свободное, - подхватил Алексей. Худой и длинный, неопределенного возраста, он лежал на верхней полке напротив Лаговича, глядя в потолок и закинув ногу на ногу. – У нас в сельпе жеребец был, Назаркой его звали. Норовистый, капризный, собака, - если не захочет везти, то с места его не сдвинешь. Ну, Дема, возчик и приспособился. Сам пьяница беспробудный, и Назарку приучил. Полстакана вольет ему, и тот спокойно везет. А потом тоже… Как увидит бутылку - аж весь дрожит жеребец-то. А со временем нашелся умник один – заместо выпивки взял да и налил ему керосину. Пошутил, выходит, сволочь. Мучился, мучился Назарка да и помер. Сдох, значит. Да, братцы, это дело свободное…
- А мне Арсенич рассказывал, вахтер наш…- решил внести свою лепту в разговор Борис Ефимович, человек пожилой, темного болезненного вида, сидящий у окна за столиком. – Рассказывал Арсенич, как он в былые сталинские времена поросят вез в колхоз откуда-то. В полуторке, в кузове. Орут поросята, визжат, норовят через борт сигануть. Измучился Арсенич. Выскочит поросенок, убежит – чего тогда делать? Посадят ведь, разговор в те времена был короткий. Это сейчас – корову колхозную продашь, и никто не заметит. А в те времена… Ну, Арсенич и догадался, как выйти из положения. Купил по пути самогонки, соску у кого-то раздобыл, надел на бутылку. А поросята, видать, проголодались, пить хотят. Вот и попоил он их маленько. И веришь ты – успокоились, повалились все спать. Арсенич, значит, доволен, едет себе дальше. Проходит некоторое время, и начали чушки просыпаться по одному, орать и прыгать еще сильней. Тоже, наверно, с похмелья. Опять он их напоил. И опять уснули. Так благополучно и доставил. Потом долго поросята визжали, а когда успокоились, то и не едят ничего, и расти не растут. Председатель вызывает Арсенича: «Ты мне что это за живность привез – ни черта не прибавляют в весе?» А тот ему: «Откуда я знаю, почему не растут? Мне каких дали, таких я и привез». Вот ведь тоже история…
«Да… - глядя со своей полки в окно на проносящиеся мимо тревожные краски осени, размышлял тускло Лагович. – Оказывается, если покопаться в памяти по-настоящему, то можно вспомнить не только о том, как спивался повсеместно народ, но и о том, как происходило спаивание окружающего животного мира… И ведь удовольствие, наверно, доставляло – так подло предать безответное живое существо…»
- А медведь-то, Трофим Степанович, - спросил Алексей, - с ним-то как же закончилось?
- Да чего ж – пришлось леснику его пристрелить. Оно ведь от человека от пьяного можно ожидать чего угодно, а тут взрослый зверь, клыки да когти с палец…
- Нашли бы вы лучше какую-нибудь другую тему, - сказал Лагович. – Ей Богу, тошно же слушать…
- Тема – да, подтвердил Трофим Степанович. - Тошная тема. У тебя, Сергей Дмитрич, гляжу, вроде тягость на душе. А ты не молчи. Ты поделись – оно и станет легче. Какая тягость-то?
- Тягость…- поморщился Лагович. – Гляжу вот в окно, слушаю вас и… тягостно.
- В окно глядеть, да нас слушать – это да…- шумно вздохнул Трофим Степанович. – Наша Россия – сплошная тягость.
После этих слов долго молчали. Потом Алексей сказал:
- Ты гляди-ка – муха летает. Осень на дворе, холода пошли, а тут муха. Наверно, скучно мухе одной летать…
И стало Лаговичу так муторно, так сильно сгустилась у него в душе тоска, что захотелось вдохнуть свежего холодного воздуха, казалось – если на вдохнешь, то задушит, задавит насмерть эта въедливая душевная муть. Он спустился с полки, накинул на плечи пиджак и пошел в тамбур, на вагонную площадку. Однако здесь, в замкнутом тесном помещении, ему не полегчало ничуть, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, Лагович взялся за ручку наружной двери, повернул ее и рванул к себе. И неожиданно дверь распахнулась – оказалась почему-то незапертой, видно, проводница забыла запереть ее после стоянки поезда или просто поленилась.
И от этого внезапного везения Лаговичу сразу же стало легче. Он всей грудью вдохнул ворвавшийся в тамбур свежий осенний воздух, привалился расслабленно спиной к металлической стенке. И решил, что единственное спасение – стоять тут одному, дышать вот так, глядя на проносящиеся мимо хмурые сельские избы и сараи, на деревья, щедро раскрашенные осенью, бьющие в душу то пронзительной желтизной, то густым волнующим багрянцем, и не возвращаться в купе подольше. Пускай оно мелькает, мелькает…
Вот, думал он, и еще одна появилась ясность – это уж, наверно, предпоследняя. Лагович ездил к дочери на день рождения, там и возникла для него эта ясность, которая казалась теперь предпоследней.
Там он понял, что дочери стал не нужен, что нет между ними прежнего теплого, поддерживающего обоих понимания. Нужен был, когда Ира только еще начинала учиться в институте, когда год назад выходила замуж. Тогда она советовалась с ним, ждала от него помощи – моральной, духовной и всякой другой. И он помогал всей душой, всем чем мог. А нынче… Нынче муж у нее кандидат наук.
Лагович приехал, а гости уже собрались – друзья Иры и Вадима, всевозможные знакомые, полна квартира. На звонок дверь открыла Ира. И, увидев его, она не обрадовалась, а растерялась, даже вроде бы напряглась едва уловимо – дескать, стоило ли тащиться в такую даль, чтоб мозолить тут глаза… Это сразу резануло по сердцу, и он не мог ошибиться – Лагович давно привык каждым нервом своим, всей своей шкурой мгновенно определять, как относится к нему тот или иной человек, а уж в Ире-то и подавно ощущал безошибочно любое душевное движение.
Потом, когда подарил ей дорогую, с настоящим жемчугом брошь, Ира проявила счастливую дочернюю радость, прослезилась даже слегка, обняла и расцеловала его. Но это было уже не то, основное он понял. И сидел за столом, стараясь выглядеть довольным и светлым и не докучать никому, смотрел потихоньку, как веселится, чем живет и дышит молодежь.
А вскоре стала за ним ухаживать одна из Ириных подруг – пожалуй, несколько помоложе дочери, лет, может, двадцати. Симпатичная девушка, серые, с поволокой, внимательные глаза, и когда танцевали, она время от времени старалась дать почувствовать Лаговичу свою небольшую упругую грудь. Он знал, что у них нынче мода такая – интересоваться мужчинами, которые старше вдвое, а то и больше, и с потаенной усмешкой наблюдал за ее тонко рассчитанными действиями. Ира заметила и, оказавшись рядом с ним, шепнула:
- Папочка, кажется, Вероника от тебя без ума. Вон ты у нас еще какой, а? Мой тебе совет – не пузырись, будь паинькой. Развлекись, расслабься по-настоящему, чего тебе терять? Вероника живет одна, предки ей кооперативную квартиру отгрохали. Она рада будет, если ты ее проводишь…
- Спасибо, - ответил Лагович, улыбнувшись. - Учту, дочка.
А у самого похолодело внутри – это простецкое, неожиданное для него Ирино предложение означало, что окончательно порваны глубинные нити, на коих держалось святое понятие «отец-дочь», и чувства ее к нему теперь мало чем отличаются от тех, с которыми она относится к большинству из присутствующих здесь друзей-знакомых.
«Опять одно и то же, - думал с горечью Лагович, обжигаемый свежим осенним ветром. – Причин, конечно, много. Все-таки воспитывалась Ира в самые ключевые свои годы не мною, а бывшей моей женушкой, с нею жила. Конечно, много причин. Но ведь имелось же у нас с Ирой истинное взаимопонимание, какого с матерью у нее никогда не было. И вот, пожалуйста… Да, опять одно и то же. Отступничество. Какие причины ни выкапывай, а отступничество иначе не назовешь. Едва вошла в сознательный возраст – и отступилась от отца. Странно… По сути дела, наоборот бы должно быть. Что ж, снова придется отойти в сторону. Сколько можно?..»
Отступничество – это самое настоящее предательство, одна из разновидностей его. Так давным-давно, еще в юношеском максималистском возрасте, привык считать Лагович, так он считал и теперь. И относился Лагович к любой разновидности предательства болезненно и сурово, несмотря на то, что большинство вокруг предпочитало спокойно притерпеться к этому распространенному явлению – дескать, куда ж денешься, если так оно везде… Предательство преследовало Лаговича всю жизнь, потому и не менял, не мог он изменить своего к нему отношения.
Предали его отца. И случилось это в то время, когда сын, то бишь он, Сергей Лагович, и на свете-то божьем еще не успел появиться. Родители Лаговича, до того, как он родился, были ленинградскими жителями, и в войну мать осталась в блокадном Ленинграде, а отец, пехотный офицер, воевал на передовой. Встретились они в сорок четвертом – отец после тяжелого ранения и госпиталя получил краткосрочный отпуск и сумел навестить жену, чудом оставшуюся в живых в многострадальном городе. Потом он опять ушел на фронт, а ее, беременную, через полгода эвакуировали в серединную Россию, чтобы она хоть как-то могла подкормиться и окрепнуть перед родами в местности, куда немцы не дошли и уже не могли дойти. Заботилось, выходит, государство о будущем еще не родившемся поколении.
Поселили ее в рабочем поселке. От отца за все это время не было ни единой весточки, и мать очень волновалась – написала в Ленинград соседке по коммуналке, с которой вместе выживали в блокаду, чтоб та, если придет письмо, сразу же переправила его сюда. И соседка вскоре переслала, но какое это оказалось письмо…
Написано оно было на куцем клочке бумаги, торопливым корявым почерком. Отец сообщал в нескольких строках, что он арестован и дальнейшей своей судьбы не знает. «Запомни, Маша, имя, - писал отец, - капитан Белецкий, Михаил Леонидович. – Из-за этого человека приходится страдать и тебе, и мне. Считался приятелем, единомышленником, а наплел на меня, напомнил в недобрый час нехорошим людям о моем дворянском происхождении, донес, что я отрицательно отношусь к приказам командования. Знай, моей вины ни в чем нет, я только старался заботиться о бойцах. Запомни. Береги себя».
Лагович и по сей день хранит жалкий лоскуток бумаги с полустертыми временем тревожными отцовскими словами. Наверно, какой-то хороший человек, смелый, который верил в то, что отец невиновен, взял у него и с немалым для себя риском отправил это письмо. Внизу совсем другим, мелким почерком был приписан номер войсковой части, в которой служили отец и предавший его капитан Белецкий. Видимо, тот, кто отправил письмо, долго носил его в кармане, выбирая, может, момент, чтоб оно не напоролось на особистскую проверку.
И больше от отца не было никаких известий. Когда пошли реабилитации, мать куда только ни обращалась, но отовсюду ей отвечали: не значится, не числится, не можем ничего сообщить ввиду отсутствия данных. Как будто Дмитрий Николаевич Лагович принужден был раствориться, растаять в этом огромном недобром мире, не оставив ни малейшего следа. След, однако, остался, хотя Дмитрий Николаевич и не ведал, что после него в этот мир придет сын. А если бы ведал, то, наверное, растворяться ему было бы намного легче.
Зная отца только по рассказам матери, Сергей очень любил его. Когда начинал учебу в Москве, в архитектурном, уже немало стало известно о культе, репрессиях и лагерях. И он, и сверстники его воспринимали все это очень остро. Спорили до хрипоты, уверенные в том, что именно им предстоит строить новую жизнь, в которой не должно быть места никакой несправедливости.
Проникнутый желанием предъявить счет тому, по чьей вине не стало у него отца, Лагович обратился в Министерство обороны, и на удивление быстро выяснилось, что Белецкий Михаил Леонидович, подполковник в отставке, проживает в Калуге.
Лагович поехал в Калугу. Растоптать, уничтожить – прикидывал судорожно в пути – конечно, нельзя. Но можно плюнуть в лицо. В Калуге ему тоже сразу повезло – в облвоенкомате сообщили адрес. На звонок открыл пожилой лысоватый мужчина с запавшими землистыми щеками больного человека, в массивных очках. Да, сказал он, я Белецкий, служил именно в этой дивизии, именно в этом стрелковом полку. И приободрился:
- Да вы проходите, проходите. Выкладывайте, что за дела ко мне.
Лагович прошел.
- Дело у меня всего одно, - сказал он хрипло и вынул, положил на стол дрожащей рукой
Андрей Крючков,
28-01-2011 20:25
(ссылка)
ПРОЗА БОРИСА ШИШАЕВА
ГРЕХ
От такого закачаешься, такое может даже свалить человека, как удар обухом по голове.
Прасковеев задержался на работе из-за срочных дел, очень устал, гудело в голове, и он решил хоть немного прогуляться по вечернему городу, прийти в себя. И вдруг на людной улице увидел свою жену – она шла впереди в сопровождении высокого стройного мужчины, говорила что-то в радостном возбуждении, касаясь временами его предплечья обеими руками и прижималась слегка. Мужчина, одетый в безупречный светлый костюм, выглядел несколько сдержаннее, однако чувствовалось, что пребывает в упоении и он – тоже не замечает ничего вокруг.
Не желая верить себе, Прасковеев подумал: да, может, это вовсе и не Виктория – с какой стати гулять ей тут с кем-то и вести себя подобным образом? Он ускорил шаг, догнал их, подошел совсем близко и убедился: точно, Виктория.
- Ты даже не представляешь, как я вчера переживала, - говорила она бархатным голосом своему спутнику. – Ей-Богу, ты не представляешь…
Прасковеев хотел положить руку на плечо жены - здрасте, мол, не возьмете ли в свою компанию, я тоже не прочь прогуляться, рад познакомиться, с кем незнаком, - но что-то помешало ему сделать это, стало нехорошо в груди от близости к ним, и он начал отставать.
Неожиданно Виктория и ее спутник свернули с тротуара к проезжей части, и мужчина стал махать рукой – навстречу ехало такси. «Голосовал» он несуетно, с достоинством. Такси остановилось на другой стороне, мужчина подхватил Викторию под руку, и они с безрассудством, которое нечасто проявляется людьми столь зрелого возраста, побежали через улицу, не обращая внимания на визг автомобильных тормозов и крики возмущенных водителей. И по тому, как усаживал спутник Викторию в машину, как устроился он рядом с нею на заднем сиденье, Прасковеев понял все.
Такси резко рвануло с места. Он шел, и всего его с головы до пят трясло мелкой сплошной дрожью, пронизывало, словно электрическим током. Все вокруг слилось для Прасковеева в общее мельтешение и мельканье, точно у него испортилось внезапно зрение, и уже не воспринимались каждый предмет, каждое лицо в отдельности. Долго брел он по городу в этом вяжущем тумане, словно под водой, потом зрение стало возвращаться понемногу, слух начал различать отдельные человеческие голоса, рев машин и другие городские шумы.
«Надо бы выпить хоть немного…» - было первым, что сумел подумать Прасковеев с полной определенностью. Он зашел в небольшой ресторанчик, но там все столики оказались занятыми, и еще перед входом в зал стояли люди, ждали своей очереди. И вдруг Прасковеев вспомнил, что дома где-то оставался коньяк - почти полбутылки. И спешным нервным шагом направился к троллейбусной остановке – хотелось поскорее добраться до дома, выпить залпом большую рюмку и погасить в душе эту противную дрожь, по-настоящему овладеть собой.
Троллейбусы однако ходили уже редко, и он довольно долго ждал своего, пытаясь справиться с неослабевающим внутренним напряжением. Наконец нужный троллейбус подошел, и Прасковеев, вскочив на заднюю площадку, устроился у окна и отвернулся от пассажиров – человеческие лица раздражали, казалось, что все смотрят именно на него.
Дома он быстро нашел коньяк и выпил, как хотел, - большую рюмку, залпом. И действительно помогло сразу же – расслабилось в душе, причем настолько, что подступили к горлу слезы. Прасковеев плеснул из бутылки в рюмку и выпил еще немного. «Ну для чего это она? – думал он уже почти спокойно. – Зачем ей? Разве так уж плохо жили?»
Жили они с Викторией в общем-то неплохо, хотя всегда и во всем пыталась она гнуть в свою сторону и подолгу супилась, если не получалось выгнуть. Не получилось у нее, к примеру, с Женей, с сыном. Виктории хотелось, чтобы Женя рос этаким утонченным пай-мальчиком, а Прасковеев, наоборот, с тихим упорством старался воспитать в нем прямого, готового к любым делам и превратностям судьбы мужчину. Он испытал на собственной шкуре, что нынче надо уметь в жизни все – даже и кулаками, если возникнет необходимость, поработать по-настоящему; надо утверждать себя в ней каждодневно, стараясь не отступать, не раскисая из-за неудач и не заносясь от везения. И по отношению к людям при этом держать себя как можно честнее. И Жене пришлись больше по нраву ненавязчивые и простые отцовские уроки, нежели постоянные докуки матери с правилами хорошего тона и фортепьянной музыкой. И поняв это, Виктория затаила что-то против Прасковеева – неизвестно что, но, кажется, затаила.
А потом пережили страшный удар – Женя умер на пятнадцатом году своей жизни. Неожиданно, нелепо и в короткий срок случилось – ангина, потом осложнение на мозг, и врачи не смогли ничем помочь. Было это пять лет назад.
Виктория тогда сникла от горя, совсем утратила свою упрямую заносчивость и, точно ребенок, шагу не могла шагнуть без Прасковеева, в любой мелочи полагалась только на него. И он, не теряя присутствия духа, понемногу-потихоньку помогал ей выкарабкаться из транса, старался, чтобы как можно больше падало на нее жизненного света. И Виктория выкарабкалась.
Поначалу Прасковеев постоянно ощущал ее душевную признательность, но со временем начало проскальзывать в Виктории нечто вроде раздражения – дескать, оказался в беде сильнее и пользуешься этим, пытаешься из меня веревки вить. А потом уже пошло: и «тебя ничем не прошибешь», и «у тебя слоновья шкура, тебе-то что», и «с твоим сердцем только с крокодилами жить и с крокодилихой крутить любовь».
- Между прочим, - отвечал с примирительной усмешкой Прасковеев, - говорят, крокодилихи очень даже нежные.
Видать, все же никак не могла Виктория примириться с тем, что оказался он в горе сильнее ее, и что вернулась она к полноценной жизни лишь с его помощью.
Когда Прасковееву приходилось задерживаться на работе, или когда задерживалась сама, Виктория обычно при встрече говорила с нехорошей какой-то улыбкой:
- Ты, Прасковеев, уж не изменяешь ли мне случайно? Чего-то вид отсутствующий. Ты смотри, а то я тебе пасть порву.
Услыхала это «пасть порву» в каком-то кино и при всей своей тяге к изысканности и утонченности почему-то полюбила дурацкую фразу.
- Где уж нам уж… - отшучивался он. – А пасть, если хочешь, порви - зубы хоть станет виднее. А то в последнее время я для приспособленцев да интриганов что-то и угрозы не представляю никакой.
Он действительно не изменял ей. Было, понятное дело, нечто похожее – минутная обоюдная несдержанность, поцелуйчики-объятия где-либо на вечеринке, в укромном уголке. В командировке однажды едва не случилось по-настоящему. Но не более того. Прасковееву всегда в общем-то хватало одной Виктории, всегда нравилось ее тело. Нравилось оно ему и сейчас – все еще упругое, податливое и чуткое.
Конечно, нельзя сказать, что вовсе его не тянуло к другим женщинам. Влечение к новому, неизведанному – кто и когда обходился без такого интереса в этой сокровенной области человеческого бытия? И кроме влечения плотского – если уж начистоту-то – нет-нет, да и обозначится глубоко в сердце смутное тоскливое желание приобщиться к иной женской душе, более, может быть, родственной, более понимающей и отзывчивой.
Все это не обошло его, но однако Прасковеев сознавал в полной мере, что завязать отношения с такой женщиной – значит, постоянно прятаться от глаз людских, скрывать, обманывать, предавать в конце концов. Предавать не только человека, с которым вместе немало прожито и пережито, но и себя самого и ту желанную женщину, возможно, тоже. И поскольку ложь, обман, предательство всегда были противны его сущности, он старался избегать близости, как бы не нравилась ему женщина. До сих пор удавалось, хотя, пожалуй, и не без последствий – потихоньку нарастала в глубине души тайная щемящая горечь.
А у Виктории, выходит, все по-другому, у нее вон оно как… Неужели так легче, неужели лучше ей теперь?
В последние года полтора она довольно часто не бывала по вечерам дома – сначала посещала курсы кройки и шитья, потом стала пропадать допоздна у подруги Анастасии, где вроде бы вместе кроили сногсшибательные платья по журналу «Бурда». Два таких платья Виктория сшила себе – причем трудилась очень даже прилежно – и в самом деле выглядела в них эффектно, молодо.
Прасковеев же нередко задерживался в своей нервной проектной организации после основного рабочего времени из-за очередного спешного дела, и тишина пустой квартиры не слишком тяготила его – можно было хоть немного расслабиться по-настоящему, отвлечься за газетами и телевизором. Словом, относился он к отсутствию Виктории вполне спокойно, привык даже к нему – дескать, чем бы дитя не тешилось… Готовил что-либо наскоро, ужинал, не спеша, а потом отдыхал и, конечно же, ждал ее.
Возвращалась Викторя иногда радостная и возбужденная, иногда, наоборот, выглядела усталой и разбитой, и все это казалось ему совершенно естественным, не единой плохой мысли даже в голову-то не приходило.
А «дитя», оказывается, тешится вон чем, вон какую штуковину умудрилась скроить по журналу «Бурда». Давно это у нее, или недавно? В первый раз или, может, и раньше… Просто увлечение, с жиру, что называется, или всерьез? Ухты, Господи. Прямо-таки целая бездна отвратительных идиотских вопросов…
И главное – как же теперь быть? Влепить пощечину и выставить за дверь – шагай-ка, мол, дорогая, туда, откуда пришла? Что же, весьма распространенный метод. А если надумал-накрутил себе сгоряча, и ничего там вовсе и нет? Может, всего-то – лишь обычное рядовое дело с хорошим знакомым – достать, к примеру, что-то решила через него? Виктория, кстати, любит иногда пускаться в «доставательные» авантюры. Но тогда уж какую-либо мелочь, а знал бы об этом хорошем знакомом – она сказала бы, о таких «умельцах» Виктория всегда повествует с удовольствием. Нет, не похоже на рядовое дело. Похоже на выходящее из ряда вон.
Но и все же – лупить по щекам… Да никому и никогда не приносили пользы подобные меры, и не в его, Прасковеева, это правилах. Себе же сделаешь больней. А если она к тому же не признается? Скажет, к примеру, видел, а почему же не подошел, я бы познакомила, человек мне нужен для того-то и того-то. Накидает кучу объяснений, запишет в безумные ревнивцы, и сам тогда заковыляешь, словно побитый… Да, наверное, станет лгать…
Он включил телевизор и долго сидел без движения, не воспринимая ничего на экране. Потом, тоже без всякого внимания, скорее, в силу привычки, перебрал-перелистал свежие газеты, – отбросил их, пошел на кухню курить. Выкурил одну сигарету, другую следом и стало совсем нехорошо, с болью запульсировало в голове. «Хватит! – поднялся вдруг резко Прасковеев. – Надо ложиться спать, чего я тут жду? Спать – и точка. Вдруг удастся уснуть, как бы хорошо… Главное – быть спокойным».
Он постелил себе, разделся и лег. И то ли оттого, что устали от сильного напряжения и душа, и тело, то ли сработал отданный самому себе жесткий приказ, как бы там ни было, но Прасковеев почти сразу же уснул.
Разбудили его шаги Виктории – она вошла в темную комнату, зевнула и сказала:
- Уже спишь, Прасковеев? Чего-то рано улегся, не дождался. Небось, шельмец, изменял мне тут с какой-нибудь… Гляди, брат, а то у меня не заржавеет – пасть порву моментально.
- А ты с каким-нибудь… мне не изменяла?
- Я?
Это «я» прозвучало фальшиво, как звучит внезапно и не к месту задетая струна, в нем чувствовался испуг, и Прасковеев даже ощутил, как Виктория похолодела.
- Я…- продолжала она. – Хм, скажешь тоже, взбредет же чудаку в голову… Тут изменишь, как же… Чертили с Анастасией выкройку, аж в глазах потемнело, сил никаких нету. Сейчас грохнусь в постель и мигом выключусь.
- Все чертите с Анастасией, а когда же шить-то начнете?
- Шить… Ух ты какой быстрый. Вот и стряпал бы побыстрей свои проекты, а я посмотрю, что потом с тобой ваши заказчики сделают.
- Ну я-то, положим, раньше тебя домой прихожу.
- Он приходит раньше. Ты мужчина. А дамские дела, сам знаешь… Устали чертить выкройку, сели чайку попить, поболтали. То да се…
- Знаю. Хм, дамские дела… Как сказал один мой знакомый: люблю дамов.
- По-моему, Прасковеев, из тебя какая-то странная беспросветная хмарь прет. На работе, чтоль, с кем-нибудь опять сцепился? Но раньше-то вроде на мне это не отражалось. А нынче чего-то… Или заболел?
- Есть малость. Голова побаливает.
- Ну так бы и сказал сразу. При чем же тогда я? Ладно, спи. – Она нагнулась и чмокнула его в щеку. – А я лягу в той комнате, чтобы не мешать. Отдыхай, как следует. Поспишь получше – может, к утру и рассосется. Выпил бы таблетку.
- Уже выпил.
-Вот и молодец. Спокойной тебе ночи.
- Спокойной.
Она ушла, а Прасковеев стер со щеки влагу от ее поцелуя и повернулся на другой бок. До этого разговора в нем еще теплилась кое-какая надежда, что обманулся, что вот явится Виктория и скажет: ездила с тем-то и тем-то, надо было достать или устроить то-то и то-то. Теперь же все стало ясно окончательно, но он однако не ощущал в себе прежней жгучей нервозности.
«Господи, - думал Прасковеев, - как хорошо, что я уснул и успокоился. И выдержал сейчас – как это хорошо. Да, главное – быть спокойным, не опускаться до выяснений. И ничего пока лучше не придумаешь». И через некоторое время он опять незаметно уснул.
Утром Прасковееву было тяжело поддерживать разговор с женой – он избегал встречаться с нею глазами, сковывало душу нечто похожее на стыд. А Виктория ничего этого не замечала. Ловко приводя себя в порядок после сна, она мурлыкала под нос какую-то немудреную мелодию, потом стала готовить завтрак и попутно рассказывала с едкими усмешками, как ее сослуживица Вертовцева ездила в Москву в концертный зал имени Чайковского и в основном интересовалась там одеждой сидящих в зале женщин, а в музыке ни бельмеса не поняла.
«Ну и ну! - поражался внутренне Прасковеев. – Совершает за моей спиной этакую пакость, и ни малейшего признака раскаяния, вины или чего там еще в подобных случаях бывает. Да-а, видать, уже опыт. А я… Меня-то почему жмет всего, точно ворюгу, будто не она, а я ей изменяю? Что же это у меня за натура такая дурацкая? Может, понамекать, посмотреть еще на ее крутеж-вертеж? Да нет, без толку, негребется лишняя куча дряни, да и только. Лучше уж так пока, а там поглядим, какая «бурда» образуется. Ух, и низко же все, ух, мерзопакостно…»
И вдруг Прасковеев понял: при всей этой раздирающей душу мерзопакости его положение куда более выгодное. Он же все знает, а она не знает, что он знает. И почему-то это сразу же успокоило его. И даже разговаривать с Викторией он стал в своем обычном тоне, с иронической улыбкой.
На работе ему удалось немного забыться, но временами подступало все вчерашнее и нынешнее утреннее, и опять сжимало, сковывало душу. «Как я теперь лягу с ней в одну постель? – думал Прасковеев. – Нет, это невозможно, это же… Тьфу!» И лицо начинало гореть при мысли, что телом Виктории, которое всегда было желанным для него и которое он знал до тонкостей, распоряжался кто-то другой. И главное – видел ведь этого другого, мог сгрести его пятерней за шкирку… О душе Виктории Прасковееву почему-то думать не хотелось.
Никто в отделе не замечал его состояния, но потом, когда он отрешенно курил в коридоре, подошла вдруг Светлана Донникова.
- Отравляемся? – спросила она по-свойски. И, постояв некоторое время рядом в нерешительности, сказала несмело: - Вы, Александр Никитич, какой-то нынче не такой. На вас лица нет.
- Да, видишь ли…- Он попытался улыбнуться, но почувствовал, что вместо улыбки получилась жалкая гримаса. – Лицо я убрал пока. До лучших времен. Может, пригодится.
- И шутите как-то… Мрачновато шутите. Что-нибудь случилось?
- Ничего, Света, ничего серьезного. Наоборот, обыкновенные шутки жизни.
- А может… нужна какая-нибудь помощь?
- Помощь? – усмехнулся он. – Да нет, предпочитаю на сегодняшний день оставаться беспомощным. Ты иди, Света. Иди, спасибо тебе.
Она еще мгновение испытующе смотрела на него своими серыми мягкими глазами, потом повернулась и пошла в отдел.
Со Светланой Донниковой у Прасковеева были хорошие доверительные отношения и с ее мужем Костей тоже. Эта супружеская чета инженеров пришла в отдел несколько лет назад, и с той поры Прасковеев стал для них кем-то вроде наставника и старшего друга. Оба они неизменно поддерживали его во всех рискованных начинаниях, а так же во время баталий с начальством, оба нередко делились с ним своими радостями и горестями, в том числе и личными.
Радостей больше водилось у Кости. Он увлекался стрельбой из лука, ездил и зимой, и летом на рыбалку с какой-то давно спаянной компанией, с другой не менее спаянной компанией каждую субботу где-то за городом парился в бане. И успевал к тому же заводить краткосрочные романы с женщинами самых различных кругов. Светлане же, соответственно, доставались большей частью горести, хотя Костина неуемная энергия позволяла ему еще и жене, и детям уделять немало истинно серьезного внимания, и семьянином он, при всем многообразии своих интересов, был в общем-то неплохим.
И вот, несмотря на то, что Светлане вполне хватает своих забот да тягот, она – единственная из отдела заметила все же, что ему, Прасковееву, плохо, и даже предложила помощь. «Зачем я ее прогнал? – думал он. – Человек подошел с сочувствием – дождись-ка его от кого-нибудь в нынешнее время, - а я загородился этакими многозначительными каламбурами, развел туман… Не мог уж подушевней как-нибудь…» Он сознавал, что поступил в общем-то правильно – никто ему сейчас не в силах помочь, но слишком уж поспешно и резко уклонился от нежданного человеческого тепла, и оттого на душе стало еще более муторно.
Особенно мучительно было приближение вечера. Не хотелось ехать в пустую квартиру, сидеть там и понимать, что Виктория опять, наверно, поехала куда-нибудь на такси.
Но жена неожиданно оказалась дома.
- Ты чего-то рано сегодня, - сказал он.
- Устала, Прасковеев, - утомленно вздохнула Виктория. – Сил никаких нет. Надоело все до чертиков.
«Конечно, ты устала, - с незаметной усмешкой подумал он. – Конечно, наверно, нет никаких сил. Только вот надоело ли?»
- У тебя, Прасковеев, как там с отпуском?
- Да сейчас самая запарка, ты же знаешь. Не дадут, и думать нечего.
- Ну и зверье у вас сидит. В непроницаемых шкурах. Самое лето, а вы… Ей Богу, я больше не могу. Надо же когда-то отдыхать?
- Может, - осторожно сказал он, - поедешь куда-нибудь? А я уж как-либо потом. В деревню к матери закачусь. Да мало ли…
- Ага, я поеду отдыхать, а ты останешься тут париться. Мне тебя жалко.
«Пожалел волк кобылу», - подумал Прасковеев.
- Да чего меня жалеть? – сказал он. – Действительно, ждать, когда мне дадут отпуск, терять такое хорошее время… Езжай и не думай ни о чем. А я уж после, куда ж денешься…
- Легко сказать – езжай. С путевками-то сейчас – сам знаешь…
- А ты спроси там у себя - может горящая какая найдется.
- Ладно, попробую.
«Неужели и вправду надоело? – думал он. – Неужто решила прекратить, оставить за спиной и забыть? Не исключено, такое случается. Если бы она уехала, то это хоть какой-то, да выход. И у меня бы улеглось-утрамбовалось, пока ее не будет, а потом… Потом, когда уляжется, можно заговорить по-человечески: знаю, мол, довольно нам с тобой этих выкроек по журналу «Бурда». И, глядишь, удастся постичь, с чего голубушку поволокло на этакие подвиги, глядишь, и сама к тому времени кое-что сумеет понять. А, может, и нет ничего вовсе? Вдруг, и в самом деле накрутил себе, состряпал турусы на колесах из пустых предположений?... Эх, если бы…»
Через два дня Виктория путевку достала.
- Хороший санаторий, сказала она. – Недалеко от Риги, на самом взморье.
- Вот и отлично, - искренне обрадовался Прасковеев. – Отдохнешь хоть по-человечески. Поразмышляешь там… у волн морских. Подумаешь о смысле жизни, о прошлом и будущем. И… о настоящем тоже.
- Ты чего-то каким-то высоким штилем заговорил. Чего обрадовался-то, а? Уж не изменить ли мне тут собрался с какой-нибудь? Смотри, Прасковеев, я ведь враз…
- Ну хватит! – побледнел он. – Прекрати, а то… надоело, пойми, в конце концов.
- Ладно уж, ладно. А все-таки жалко, Прасковеев. Беру путевку, а сама думаю: я поеду, а Санечка…
- Да брось ты! – опять сорвался он. – Пожалей лучше себя!
- Хм, злится… Чего злишься-то? Или опять завелся на работе?
- Не злюсь. Очень рад, что ты поедешь отдыхать. Очень рад, поверь: лето, жара… Торчать тут со мной…
- Умница ты у меня, Санечка. Молодец ты у меня. Дай-ка я тебя поцелую.
И Виктория горячо поцеловала его в губы. И добавила:
- А все-таки мне тебя жалко.
На другой день вечером он поехал провожать Викторию на вокзал. Долго ловили такси и чуть не опоздали – до отправления поезда оставались считанные минуты. Прасковеев устроил вещи жены в купе, потом они вышли из вагона и, едва успели расцеловаться на прощанье, проводница поторопила: отправляемся. Виктория вошла в тамбур, поезд дернулся, и вдруг в прогал между проводницей и Викторией Прасковеев увидел того – высокого, стройного, одетого безупречно. Он стоял у противоположной двери, спиной к выходу. Находился он здесь и в тот момент, когда Прасковеев в спешке вносил в вагон чемодан – кажется, даже переглянулись, - но лишь теперь, когда мужчина повернулся спиной, делая вид, будто разглядывает что-то на той стороне, стало ясно, кто это.
Виктория, изображая светлую печаль, помахивала из тамбура узкой своей ладошкой, поезд двигался почти незаметно, и было еще не поздно – стоило лишь сделать шаг и протянуть руку, чтобы сдернуть жену с вагонной площадки. Но Прасковеева охватила внезапно апатия, смешанная с горечью и обидой, он подумал: «Какого черта буду я ее сдергивать? Тело сдернешь, а душа останется в поезде, поедет дальше. Душу за веревочку к кровати не привяжешь. Человек делает выбор - и пусть делает. Бог с ней. Пускай катятся, куда хотят. - И усмехнулся: под стук вагонных колес…»
Он сунул руки в карманы брюк и побрел по перрону, глядя впереди себя на серый асфальт пустым неподвижным взглядом.
Потом Прасковеев напился в ресторане. Там он пригласил танцевать стройную светловолосую девушку и предложил ей:
- Поехали ко мне, чего тут. Дома где-то есть коньяк.
Девушка усмехнулась и не ответила. Он отвел ее за соседний столик, где она сидела с компанией, а через некоторое время хотел опять пригласить на танец. Навстречу поднялся крепкий, спортивного вида парень, и сказал:
- Ты вот что, папаша. Потанцевал – и отвали. Сиди, как врытый.
- Точно, - сказал Прасковеев. - Меня врыли.
- Врыли, но плохо закопали. Если будешь приставать, я тебя закопаю по всем правилам.
- Закопай, – согласился Прасковеев. – Я тебе за это заплачу.
Подошел официант и сказал Прасковееву, что ему лучше поскорей расплатиться и идти домой.
- Правильно, - ответил тот. – Я домой пойду. Именно пойду, а не поеду. Когда перед тобой крепкая серая стена, то лучше к ней медленно идти, чем быстро ехать.
И он действительно пошел пешком в свой микрорайон – шагал и шагал по ночному городу, пока не начало светать. В это рассветное время ему встретилась на пустынной улице одинокая усталая женщина – довольно молодая и привлекательная. Хмель еще не совсем выветрился из Прасковеева и, остановившись, он сказал:
- Вот мы тут совсем одни и никому не нужны. Тогда какого черта? Пошли ко мне. Я сварю кофе, посидим хоть, поговорим по-человечески.
- Эх, дорогой ты мой, - ничуть не испугавшись, ответила женщина. – Я уже и кофе пила, и коньяк, чего я только не пила. Мне надо отдыхать, я иду баиньки.
- Пойдем, ляжешь у меня. Спи спокойно, я тебе не буду мешать.
- Слава Богу, пока еще свое жилье есть.
И она пошла дальше.
- Ну почему все хотят, чтобы я был один?! – пожав плечами, громко спросил посреди улицы Прасковеев.
- А ты не будь хорошим! – крикнула ему, обернувшись, женщина. – Ты хорошим не будь и враз окажешься не один.
- Да я уже, видать, нехороший, - тихо сказал самому себе Прасковеев, а все равно один.
Дня три он существовал, точно в тумане, не ощущая никого и ничего кроме своей тяжелой души, а потом, к его удивлению, начало яснеть, яснеть, и стало легко, так легко, как, пожалуй, давно уже не было. Прасковеев сначала не понимал, в чем же дело, а потом понял. Там, на вокзале, отвернувшись от поезда, уносящего Викторию, и уходя в другую сторону, он будто бы сбросил с плеч долой и оставил позади нелегкий груз – снял с себя ответственность за жену, за все, что было у него с нею общего. И Прасковеев не чувствовал за собой никакой вины, поскольку удар был нанесен ему – подлый, страшный удар. «Ладно, - повторял он мысленно, - мы, даст Бог, выкарабкаемся, выправимся после этого удара. А вот как вы – это уж теперь ваше дело».
Вокруг однако зияла пустота, и он понимал, что ее не заполнить ни выпивкой, ни теплыми дружескими беседами, ни работой на износ. То была пустота особого рода – она, возможно, исчезла бы лишь с появлением женщины. Другой женщины – не Виктории. «Надо же… - усмехался потаенно Прасковеев. – Не зря, видать, говорят, что клин вышибается клином». Но он пока даже и не представлял, каким образом может оказаться возле него женщина, к тому же такая, в коей бы все нравилось, понимающая.
Ехал, к примеру, в троллейбусе и, остановив взгляд на женщине, внешность которой отвечала его вкусам, думал: «В этой, кажется, что-то есть. И, может быть, она тоже одна. Но ведь не подойдешь же к ней ни с того, ни с сего: дескать, давайте выясним, не нужны ли мы друг другу. Как тогда к той, на рассвете. Глупость да и только. А она вот сейчас выйдет где-нибудь на своей остановке, и не увидишь ее больше никогда…»
Он всегда с недоумением смотрел на людей, которые относились к таким делам подобно Косте Донникову. Тот завязывал интимные отношения с женским полом мгновенно, что называется, с лету, ему это не стоило никаких особых усилий. Много ли получал Костя от подобных манипуляций – не успел толком узнать одну, и уже с другой? Прасковееву казалось, что настоящее между мужчиной и женщиной возникает совсем не так – оно должно возникнуть само по себе, будто из ничего, из мрака, и для этого настоящего нужно время, как оно нужно, к примеру, для того, чтобы из яйца вылупился цыпленок. Необходимо взаимное притяжение, и чтобы оно нарастало, дошло до главной высокой точки, считал он, а если его нет, то, значит, и ничего нет – та же пустота. «Интересно, - пронзала-таки иногда внезапная мысль, - а как у Виктории?»
- Вы бы мне, други, хоть женщину какую-нибудь нашли что ли, - сказал он однажды Косте и Светлане. – У вас ведь небось полно хороших знакомых женщин.
И рассмеялся – шутка, дескать.
Светлана, однако, кажется, приняла всерьез.
- Женщину? – с ужасом смотрела она на Прасковеева. – Зачем вам, Александр Никитич? Вы же… Вы ведь не такой…
- А почему это я не такой? – залихватски подмигнул он. – Именно такой. И жена к тому же в отпуске, имею я право развеяться в соответствии с духом времени или нет?
- Хм, - с ухмылкой почесал в затылке Костя. – Это надо подумать…
- Подумай! – взъярилась на мужа Светлана. – Такие думы – твой хлеб насущный. Мыслитель…
И, рассерженная, повернулась резко, отошла от них.
В пятницу, едва закончился рабочий день, отдел мгновенно опустел, и Прасковеев остался один. Он сидел в своем кабинете, рисовал на листе бумаги замысловатые фигуры, думал, куда себя деть. Потом поднялся из-за стола и пошел в чертежную – любил устроиться там в одиночестве на подоконнике и покурить, глядя, как ветер гуляет по верхам деревьев, почти вровень с этажом. Переступив порог чертежной, он даже вздрогнул от неожиданности: у его любимого окна стояла Светлана.
- Господи… - развел он руками. – Ты почему здесь? Почему домой не идешь?
- А вы-то что же не идете? – продолжая глядеть в окно, спросила она.
-Да я… Как-то не идется.
- Вот и мне не идется.
- А Костя где?
- Он же еще после обеда у вас отпросился. Потащился за своей бандой на рыбалку.
- Ах, да, забыл совсем. А ребята?
- Ребята у моей матери в деревне. Неделю назад отвезла.
- Ну…- растерялся отчего-то Прасковеев. – И как же нам с тобой быть?
- Как быть? – Светлана повернулась к нему, и Прасковеев понял, что она недавно плакала. – Хоть бы… пригласили куда-нибудь на чашку кофе.
- Боже мой, - обрадовался он, - да о чем разговор! Пойдем куда-нибудь… А знаешь что? Поехали ко мне. Есть кофе в зернах – смелем и сварим по-настоящему. Коньяк есть. И пожевать, кажется, можно наскрести. Посидим, поболтаем по-человечески. Ну, поедем?
- С удовольствием, - твердо, с каким-то даже вызовом ответила Светлана.
Быстро удалось поймать такси, и вскоре уже хлопотали на кухне – Прасковеев молол кофе, а Светлана пыталась приготовить нечто вроде ужина из остатков запасов, извлеченных им из холодильника. И разговоры о всяком-разном давались легко, обоим было хорошо, радостно.
Выпили коньяку, закусили слегка. Попили кофе.
_ А чего это нам торчать при кухне? - встрепенулся вдруг Прасковеев. – Мы с тобой что – лыком шиты? Праздновать, так праздновать. Пойдем в большую комнату, послушаем хорошую музыку.
И, не дожидаясь ее согласия, он пошел, включил проигрыватель, быстро отыскал и поставил пластинку с грустноватой мелодией, таинственно и медленно творимой большим прекрасным оркестром. Вернувшись на кухню, Прасковеев взял со стола бутылку с коньяком и рюмки, а Светлану попросил прихватить тарелку с ломтиками лимона. Они расположились в комнате, выпили еще и некоторое время молчали.
- Давно я у вас не была, Александр Никитич, - заговорила, наконец, Светлана, оглядывая комнату. – Кажется, целая вечность прошла после того, как мы тогда отмечали ваш день рождения. Вроде ничего не изменилось, но веет чем-то…
- Чем же веет?
-Невеселым веет, Александр Никитич.
- Да брось ты. Это просто музыка такая. Давай-ка лучше потанцуем.
Прасковеев протянул руку, Светлана поднялась с кресла и они стали танцевать. Лицо ее, серые, с пушистыми ресницами, глаза были совсем близко, небольшие красивые губы казались припухшими, а верхняя даже как бы вздернулась чуть-чуть. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, он склонил голову и коснулся их легонько своими губами. И сразу же она потянулась к нему всем существом, обняла за шею, и удивительный невыразимый трепет мгновенно связал обоих.
Потом им стало мало только этого трепета, обычных, хотя и жарких, поцелуев и ласк, и Прасковеев стал раздевать ее. Светлана помогала лихорадочно, но получалось у них плохо, и она, опомнившись на миг, рассмеялась:
- Господи, да лучше я сама. Так быстрей.
А после он лежал, потрясенный счастьем, какого не знал никогда раньше, и ощущал в молодом отдыхающем теле Светланы ее душу, которая участвовала во всем, которая продолжала любить и теперь.
- Возникло из мрака…- глухо пробормотал Прасковеев. – Так быстро…
- Не так быстро, как тебе кажется, - сказала Светлана.
- Ты… Разве ты поняла, о чем я?
- Поняла.
- Значит… не так быстро?
- Мне уже который год помогает жить то, что каждый день вижу тебя на работе.
- А я…
- Конечно, ты ничего не замечал.
- Ну а… элементы мести…- вырвалось вдруг у него, - случайно не присутствуют тут?
И он сразу пожалел об этих словах.
- Хм, элементы мести… А у тебя, случайно, не присутствуют элементы мести?
- У меня? Почему это у меня должно…
- Да потому, что Виктория Павловна… Ну… тебе же изменила жена.
- Откуда ты знаешь?
- Я ничего не знаю. Просто чувствую.
- Это что же – настолько видно по мне?
- Я вижу.
- Господи… Вот оно даже как. Ты не обижайся насчет всяких там элементов. У меня ведь столпотворение в душе.
- Да понимаю. Но и ты уж поверь: нет никаких элементов мести. Я давно уже Костю не люблю.
- Неужто… вправду у тебя ко мне уже не первый год…
- Вправду. Я же сказала – этим только и жила. А сегодня вот решилась на отчаянный шаг. Плюнула на все и решилась.
- Почему именно сегодня?
- Да уже сил не было смотреть на то, как ты мучаешься. Хоть бы, думаю, немножко облегчить, помочь… А тут еще…
- Ну, говори.
- А еще я поняла: ты найдешь себе женщину. С Костей даже говорил тогда. При мне. Меня всю обожгло. Вот и решила: что угодно, но этому не бывать.
- Ух ты, какая.
- Вот такая.
- Ну и… скажи: ты не обманулась?
- В тебе? Да чего тут обманываться? Я же научилась… знать тебя наизусть, видеть насквозь.
- Это одно, а вот сейчас…
- Такого, как сейчас, никогда в жизни не испытывала. Ты даже не представляешь…
- Представляю, у меня тоже самое.
- Я чувствую. И ничего мне больше не надо.
На ночь она не осталась, как Прасковеев не уговаривал. Сказала, что придет завтра вечером и поежилась:
- А все-таки страшно. Придешь – а вдруг тут у тебя кто-нибудь… Соседи или, может, знакомые.
- Никого у меня не будет. Ты только приезжай скорей.
Он проводил ее и долго потом лежал без сна.
«Господи, - думал Прасковеев,- откуда же свалилось это странное, потрясающее счастье? И было бы оно возможно, если бы не Виктория, не ее подлый удар. Неужели кроется в жизни закономерность: схлопотала душа оплеуху, больно, но ничего – помучаешься как следует и получай компенсацию, воскресни, несчаснейший. А Костя, - мелькнуло вдруг молнией в мозгу, - теперь тоже ведь получает удар. Он, правда, сам раздает их и справа и слева… Но что тебе за дело до этого? Дело в том, что ты наносишь удар ему. Вот так счастливая закономерность… Может, наоборот – пагубная цепная реакция? Тебя один ударил, а ты замахиваешься на другого. Интересно, как теперь будешь держать себя с ним, как будешь смотреть в глаза? Нет, кажется, привалило не только счастье, не только оно…»
Ему стало не по себе, но длилось это не очень долго, - счастливое удовлетворение, продолжавшее владеть душою и телом, пригасило тревожные мысли, и Прасковеев уснул спокойным легким сном.
На другой день о Косте он уже не вспоминал – ждал Светлану, и казалось, будто время движется невероятно медленно. Наступил вечер, а ее все не было. Пришла она, когда уже темнело. Они обнялись, Светлана приникла, влилась в него своим стройным гибким телом, и опять затопило обоих то невыразимое.
- К чертям! – сказал Прасковеев. – Пошли скорей, а потом уж все остальное. Где нам будет удобней – в той комнате или в этой?
- Господи, да хоть в ванной.
А потом долго сидели, пили чай, и хорошо было уже просто оттого, что открывается все больше общего, что все ясней обозначается в них редкий дар спокойного и правильного понимания друг друга.
- Эх, вздохнула, не выдержав, Светлана. – Жить бы так всегда. Не… не прерывая.
- Да, видать, не выйдет.
- Не выйдет. А ты… Прости, конечно, может, не стоит мне лезть. Как ты теперь будешь…
- С женой? Пока не знаю. Наверно, буду жить один.
- Ты прости, что я спрашиваю.
- Да брось. А кто же меня еще спросит? Сам-то я себя до сих пор не догадался спросить.
Ночевать Светлана не осталась и на этот раз.
- Нет, надо ехать, - сказала она. – Костя может сегодня вернуться. Смотря как у них там с рыбалкой. Возможно, и завтра заявится, но все равно, надо ехать. Не могу я…
- Когда же мы теперь увидимся?
- Да в понедельник на работе, - рассмеялась она. – Не так уж и много осталось до понедельника. Доживем.
- Я имею в виду – увидимся, как сейчас.
- Ну… может, придумаем что-нибудь.
В понедельник Костя с упоением рассказывал, как одного из его приятелей опрокинул вместе с резиновой лодкой громадный лещ, а Прасковеев слушал и ловил себя на том, что держится с ним иначе, чем прежде – несвободно, напряженно даже вроде бы и не всегда может смотреть Косте прямо в глаза.
Тем не менее сильно тянуло к Светлане, и он, понимая, насколько опрометчиво поступает, использовал любой повод, чтобы оказаться рядом с ней, а если удавалось, то и коснуться хотя бы руки. И постоянно ощущал ответную тягу – Светлана тоже обращалась к нему чаще обычного, и несмотря на то, что в кабинете почти постоянно были люди, он не раз встречал ее взгляд, от которого становилось тепло и замирало в груди. Чепуха, казалось обоим, не заметят, где им…
Так прошло три дня, и, возможно, никто в отделе не усмотрел пока в их поведении никаких особых отклонений – все-таки еще слишком мал был срок, - но в Косте однако что-то изменилось. Быть может, и он не замечал ничего определенного, но, видимо, подсознание подсказывало: как-то рядом не так, как-то не то… И Костя стал более серьезным, даже несколько замкнутым, смотрел более пристально, словно прислушивался и приглядывался, пытаясь уловить: где же, что же?
Неожиданно Светлана приехала к Прасковееву вечером.
- Господи ты Боже мой… - сказала она. – Еду и озираюсь, вхожу в твой подьезд, словно воровка. И… всего у нас с тобой часа полтора.
- А Костя…
- Уехал стрелять из лука. А может, к какой-нибудь своей…
- Ну и чего же тогда торопиться?
- Нет, пойми уж ты ради всего святого. Иначе я не могу.
- Действительно, как воры. Мне кажется, Костя что-то замечает.
- Ни черта он не замечает. Просто чувствует – изменилось во мне. Да разве тут не почувствуешь – тянет к тебе, сил нет никаких. Я совсем сошла с ума.
- Вот и я места себе не нахожу.
Все на этот раз вышло у них не так, как раньше. Мешала спешка, мешало сознание того, что Костя где-то там стреляет из лука и чувствует… И поговорить с прежней отрадной теплотой не удалось – торопливо, перескакивали с одного на другое.
- А как в выходные? – провожая ее, спросил Прасковеев.
- В выходные не выйдет. Едем к детям в деревню.
Он остался один, и несмотря на то, что еще продолжала жить в нем тонкая радость, подаренная умным и нежным телом Светланы, в то же время ощущалась в душе, где-то на самом дне, смутная неудовлетворенность.
«А как теперь, интересно, у Виктории? – вспомнив неожиданно, усмехнулся с горечью Прасковеев. – Как у нее насчет воровских ощущений? Хотя там вроде таиться-воровать не след. Там полная свобода, у волн-то морских… А вообще – резануло вдруг душу, - что же это с нами творится? Она у волн, я здесь… Вышло у нас со Светланой из мрака… И оно, вышедшее, конечно же, свято. Свято, не иначе ведь. Но если взять всех нас, всю нашу цепочку, то… нехорошо, нечисто же как-то получается. Грех…»
Сон не брал его в эту ночь, к тому же болело, ныло тревожно сердце. Уснуть по-настоящему удалось лишь на рассвете.
А на работе Прасковеева опять неудержимо влекло к Светлане, и ее тянуло к нему. И снова они пользовались каждым удобным случаем, чтобы видеть друг друга, чтобы обменяться хотя бы одной-двумя фразами. И в эти моменты Прасковеев уже не вспоминал о своих ночных тревогах, и сердце, когда Светлана была рядом, щемило у него совсем по-иному – замирало сладостно, словно в свободном счастливом полете. При Косте, однако, свободный полет обрывался мгновенно, и возникала помимо воли, связывала душу смутная ущербность. Прасковеев старался поначалу побороть в себе это ощущение, не придавать ему значения, но потом неожиданно понял: тяготит его не что иное, как чувство вины, и никуда от него не деться – оно будет преследовать, мучить, и чем дальше, тем больше, не зависимо от того, догадывается Костя о чем-либо или не догадывается.
В выходные дни Прасковеев не находил себе места. Эх, думал он, зазвенел бы сейчас дверной звонок, возникла бы сейчас на пороге Светлана... И сразу проваливалась бы в тар-тарары вся душевная муть, вся эта темная неопределенность, от которой ноет и ноет сердце. И стало бы опять хорошо, так хорошо… И тут же вдруг падал духом: нет, звонок не зазвенит – Светлана с Костей уехали в деревню к детям. У них дети, у них свое общее, а я… С какой стати влетел я шальным ветром, и пошел крушить-рушить их общее, устоявшееся? Нехорошо влетел, нехорошее получается дело…
И час от часу росло в нем ощущение того, что не пройдет ему это даром. «А кто с меня может спросить? – пытаясь нащупать хоть какую-то опорную точку, размышлял он. – Ведь в конце-то концов возникло у нас со Светланой … само. Пришло, словно откуда-то свыше. Виктория вон как ударила, но я же с нее не спросил, чего тут спрашивать. Тоже, наверно, пришло, не предупредило…» Однако мысли такие облегчения не приносили, и в следующее же мгновение он думал мрачно: «Спросится, все равно спросится». И вдруг мелькнуло молнией в мозгу: «Возможно, в том числе и за то, что не спросил с Виктории…»
Ночами не спалось, и Прасковеев выходил на балкон, подолгу сидел там, глядя, словно из огромного колодца, поверх притихших многоэтажных домов в звездное бездонное небо.
…Светлана пришла через несколько дней, как и в прошлый раз, неожиданно, вечером. Оба они устали на работе от вынужденной старательной сдержанности по отношению друг к другу, от постоянной невозможности поговорить хотя бы две минуты, не опасаясь никого.
- Уехал стрелять из лука? – спросил Прасковеев.
- Не знаю из чего, но, наверно, стреляет.
- Значит, будем спешить?
- Ты зря смеешься, я иначе не могу.
- Я не смеюсь, где уж тут смеяться.
И опять им было хорошо, опять был миг затопления счастьем, которое казалось обоим наивысшим, но уже пробивалось сквозь все это и нечто иное – какая-то неловкость, стеснительность даже вроде бы друг перед другом, и не чувствовалось той прежней, расслабляющей полностью душу и тело радостной свободы.
Некоторое время лежали молча. И неожиданно Прасковеев заметил – Светлана плачет…
- Что с тобой? – встрепенулся он. – В чем дело?
- Понимаешь… - Она села в постели и нервно вытерла слезы. И вдруг с силой ударила по колену кулаком: - Не могу! Понимаешь, не могу, и все. Страшное… ощущение греха! И… не избавишься…
- А я…
- Да знаю, у тебя тоже.
Потом они пили на кухне чай, и опять почему-то больше молчалось, чем говорилось.
- Такие-то вот наши делишки… - вздохнула Светлана. – Изменить-то своим благоверным даже не можем с тобой по-человечески.
- Хм, - усмехнулся он. – Изменить по-человечески…
-Действительно… - Светлана напряглась после этой его усмешки, и щеки ее порозовели. – Чего я тут мелю? Как будто бывает на свете измена по-человечески. Измена – она и есть измена.
- Да не надо уж так близко к сердцу-то, - попытался смягчить Прасковеев.
- Но ты ведь именно это имел в виду.
Распрощались сдержанно и печально.
И снова он не спал всю ночь – ныло, ломило, словно больной зуб, сердце.
На работе на другой день Прасковеев долго ждал момента, чтобы оказаться со Светланой наедине, и когда наконец это удалось, то в каком-то нервном порыве, которого и не ждал от себя вовсе, схватил ее за руки:
- Слушай, нам надо по-настоящему поговорить. Нам надо как следует обсудить все.
- Нет, - ответила она. – Дорогой мой, я тебя прошу… Все ведь и так ясно. Не могу я больше. И ты не можешь. И… скоро приедет Виктория Павловна.
Поняв, что нанесла невольно удар, Светлана прильнула к нему на мгновение, и руки ее задрожали в его руках, глаза наполнились слезами.
- Ради Бога прости. – Она перешла на лихорадочный шепот. – Ради всего святого не думай ничего худого. Нам… нельзя сейчас. Такие уж мы, куда ж теперь денешься? Может, когда-нибудь потом, если не выдержим, если и тебе, и мне придется спасаться бегством от того, что нынче терпим. Побежим тогда навстречу друг другу…
- Спасаться бегством… - сделавшись внезапно тихим и сумрачным, проронил потерянно Прасковеев.
- Я очень тебя люблю, - продолжала Светлана. – И всегда буду любить. Ты мне теперь во много раз дороже, чем прежде. И знай: что бы там ни было, я – рядом.
- Рядом… - кивая головой, отрешенно соглашался он.
Телеграмма от Виктории с сообщением о том, на каком поезде возвращается она от волн морских, пришла через два дня. Встречать жену Прасковеев не поехал. И не желалось встречать все сильнее, все тревожней ныло сердце.
Было воскресенье, и он весь день лежал на диване, прикованный, как ему казалось, абсолютным безмыслием, ощущая единственно только свое тяжелое ноющее сердце. Никогда раньше оно у него так не болело.
Вечером трижды – резко и с длительной требовательностью – прозвенел дверной звонок, а Прасковееву и открывать не хотелось тоже, поскольку знал, что ключ у Виктории есть и ничего – поставит там свои чемоданы, покопается в сумочке и откроет сама. И даже не поднялся с дивана, остался лежать как лежал.
Виктория искала ключ довольно долго, она привыкла, чтобы ей открывали. Наконец, дверь распахнулась с грохотом, и стеганул из прихожки злой голос:
- Прасковеев! Дома ты в конце концов или нет?!
- Дома, - спокойно ответил он.
Послышался стук чемоданов об пол, и в следующее мгновение Виктория ворвалась в комнату – в новых, обтягивающих формы, брючках, запаленная, сверкающая глазами.
- В-вот это номер! – Тонкие ниточки ее бровей взлетели до предела. – Надо же – он лежит1 Я послала телеграмму, а никто не встречает, я звоню в свою квартиру, а мне даже не могут открыть! А у меня два тяжеленных чемодана, сумка. Хоть в зубах держи… С ума сойти! Он себе спокойненько полеживает!
- Замолчи, - сказал Прасковеев.
И, заметив, наконец, каким спокойным и в то же время холодным и пронизывающим взглядом смотрит он на нее, Виктория вдруг безошибочно почуяла неладное, изменила тон.
- А-а, Прасковеев, ясно, - попыталась изобразить она укоряющую усмешку. – Наверняка изменял мне тут с какой-нибудь. Вот теперь-то уж, милый мой, я тебе обязательно пасть порву.
Словно подброшенный мощной пружиной, он вскочил с дивана, схватил ее за блузку на груди и прохрипел в лицо:
- Да ты уже… Ты уже порвала все, что можно! И даже то, что нельзя! Ты… Я сейчас вышвырну тебя в окно с нашего седьмого этажа! Я тебя сейчас…
Не помня себя от ярости, Прасковеев потащил ее к окну, и женщину охватил ужас – она успела понять в этот краткий миг, что муж знает все или, по крайней мере, главное. Продолжая выкручивать ей на груди блузку, другой рукой он действительно хотел открыть окно, но тут вдруг словно бы что-то резко остановилось в нем, и Прасковеев начал падать, подламываясь, увлекая за собою жену, разрывая на ней одежду.
Очнувшись, он понял, что лежит под белым потолком при электрическом свете.
- Где я? – спросил Прасковеев.
И не узнал своего голоса – показалось, будто спросил кто-то другой.
- Слава Богу, очнулся, - склонился над ним человек в белом. – На этом свете вы, дорогой мой. Теперь уж можно точно сказать, что на этом. В реанимации лежите.
- Что со мной?
- Да обыкновенный инфаркт.
- Разорвалось, значит, сердце?
- Ну, если хотите – разрыв, да.
- Пополам? – спросил почему-то Прасковеев.
- Экий вы, право… - засмеялся врач, радуясь, видимо, тому, что больной очнулся и говорит довольно осознанно. – Прямо уж и сразу пополам… Лопнуло, может, на какой-нибудь сантиметрик. Это мы быстро поправим, теперь-то вытащим вас, не отдадим. Верочка, а ну-ка еще витаминчик ему вколем. А вам пока хватит на сегодня.
Постепенно приходя в себя, Прасковеев лежал день за днем под капельницей в строгой реанимационной палате, и ничего ему не оставалось более, как прокручивать в памяти все происшедшее за последние недели. Можно было бы, конечно, думать и о чем-либо другом, о работе, к примеру, но не получалось – мысли неуклонно возвращались к тому, что привело его сюда.
«Вот и наказало, - размышлял он. – Не зря оно мучило – ощущение греха, мучило и меня, и Свету. Пусть уж я, только бы ее не тронуло». И поскольку чувствовал себя Прасковеев справедливо наказанным, то и думалось ему теперь совсем по-иному – спокойнее, с желанием постичь суть, сердцевину, что ли, всего случившегося.
Почему Виктория – задавался он вопросом – прикатила от волн без всякого подобного ощущения, с этаким даже боевым апломбом? А нас со Светланой почему же заело-загрызло вконец? У нас ведь с нею святое. А если святое, то разве может быть грех? Есть грех, есть – чувствовали оба, да и наказало же вот. Значит, и святое, и грех – вместе? Выходит так. А у Виктории – может, и там тоже святое? И грех… Но у нее и апломб, на ее горизонте никаких угрызений вроде бы не наблюдается. Ради святого-то, дескать, чего там… Тоже ведь можно понять. Господи, да кто же тогда прав на земле – тот, кто идет на грех ради святого, или тот, кто отказывается от святого, чтобы не совершать греха?
И, размышляя таким образом, Прасковеев докопался вдруг до того, что во всей этой истории его грех самый большой.
Имел же возможность не дать развернуться цепочке, но не использовал шанса. Вот как выходит. Ну да, ведь когда увидел на улице Викторию с тем безупречным, и потом, когда наблюдал, как она скрывает, лжет, мог бы сказать: известны, дескать, мне твои выкройки, прекрати, задумайся, пока не поздно. И все пошло бы иначе. Конечно, трудно сказать, в какую сторону, но иначе бы пошло. А что остановило? Ага, вот это вот – знаю, де-мол, твой грех, а ты не знаешь, что я знаю. Нахожусь в более выгодном положении – ты с грехом, а я безгрешный. И упивался обидой. Именно упивался: ладно, мол, нас ударили, мы уж как-нибудь, а вот вы – посмотрим, куда вы зайдете с помощью таких ударов, куда скатитесь. Подался, значит в сторону со своим достоинством. А должен был бы пойти напрямую – столько ведь с Викторией связано, столько вместе пережито…
И тогда, на вокзале, мог бы протянуть руку и сдернуть жену с вагонной площадки. Остудись-ка, дескать, дорогая, опомнись. И пусть бы катился тот безупречный к морским волнам вместе с ее чемоданами. Так нет же – выше оказаться захотелось. У вас, решил, одна дорога, а у нас другая – праведная, хоть и страдальческая. А дорога-то вышла общая. Пожалуй, именно тогда и выдался ключевой момент, именно тогда и надо было протянуть руку. Может, Виктория в этом как раз и нуждалась…
Не протянуть руку совершающему грех, если можешь ее протянуть – не есть ли прегрешение еще большее, чем то, которое совершается на твоих глазах? Через это идет умножение греха – да, как правило, через это.
И упиваться обидой – тоже сколько тут пагубного, греховного! Все вокруг сейчас упиваются обидой: нас обижали, нас унижали! Мы, значит, ангелы, а вы… Валяйте, валяйте, посмотрим… А грех между тем умножается с невероятной силой. Ну это, впрочем, из другой оперы…
Открытие наибольшей своей вины вызвало у Прасковеева ухудшение состояния – ему показалось, что разрыв на сердце начал увеличиваться. Врачи заволновались, забегали вокруг, ввели какое-то лекарство, от которого он долго и хорошо спал. А когда проснулся, то ощутил неожиданную легкость в душе и сразу понял, отчего это. Уже ведь наказан, а открытое недавно насчет себя – как оно пригодится! Сердце не совсем еще разорвалось, можно пожить, но жить будем иначе, совсем иначе… Словно кто-то наказал, да к тому же и объяснил: за то-то и за то-то наказываю.
Посетителей в реанимацию не допускали, лишь принимали от них передачи. Принесли и Прасковееву пакет – в нем оказалась банка с теплым еще бульоном, соки, свежие фрукты, овощи. Нянечка стала выкладывать все это на тумбочку, и он спросил:
- От кого сии дары?
- Не знаю. Женщина какая-то. Очень интересовалась вашим состоянием. Жена, может?
- Как она выглядит?
- Переживательно. Сильно переживает.
- Я имею в виду обличье.
- Ничего, симпатичная. Только вот плачет, не может удержаться. Отбличье-то и меркнет от слез, куда ж денешься?
Так и не сумел поначалу Прасковеев выяснить, Светлана это была или Виктория. Вечером еще принесли передачу – теплый домашний ужин, потом утром - опять фрукты, соки, и он понял: Виктория, одна она.
- Вы передайте, - сказал нянечке Прасковеев, - что не нужно мне ничего носить. Вполне хватает больничного.
- Нет уж, вы кушайте получше, вам поправляться надо. И правильно человек старается. Прасковееву действительно не хотелось есть, но кроме того что-то в нем протестовало против этой заботы, никак не мог он заставить себя прикоснуться к тому, к чему прикасалась Виктория. «Вроде бы ясно все, - думалось, - во всем разобрался. Так в чем же дело? Продолжаю упиваться обидой? Да нет, тут, видать, другое. Скорее, обида теперь упивается мной….»
Он не трогал ничего из принесенного женой несколько дней, и понемногу организм брал свое – появился аппетит, и к тому возникло ощущение какой-то новой своей неправоты, больное сердце сжалось: «Решил ведь начать по-новому, а сам… Опять что ли кто-то грешней тебя?» И однажды утром, улыбнувшись криво, он и фрукты, к которым прикасались руки Виктории, начал есть, и соки пить.
Иногда родственники больных неведомо какими путями, но все же умудрялись на несколько минут прорваться в реанимацию. Могла бы, вероятно, и Виктория добиться, чтоб ее пропустили к мужу, но она, скорее всего понимала, что облегчения это ему не принесет, наоборот - приведет к худшему. И даже записки ни одной не передала. Однако будто по расписанию – утром и вечером, приносили от нее свежее съестное.
Когда Прасковеева перевели наконец в обычную палату, то он с нелегким смешанным чувством – больше, пожалуй, со страхом – стал ожидать: наверно, придет, должна прийти. Понимал: что-то и как-то надо побороть в себе, но что и как – пока не знал.
Виктория пришла.
Лежало их в палате трое, и она, растерянная и жалкая, с набитой продуктами сумкой в руке, замерла у двери, искала глазами мужа. И Прасковеев был потрясен тем, насколько стало в ней все простым и откровенным, насколько открыто сквозит в ее облике пережитое – и то, что довелось испытать им вместе, и то, что мучило одну. Но вслед за жалостью волной поднялось вдруг помимо воли в душе протестующее: зачем ты пришла, почему я должен тебя видеть?!
Она сразу прочла в его глазах этот молчаливый крик, губы у нее задрожали.
- Я…- словно бы извиняясь и пытаясь улыбнуться, Виктория глянула на одного соседа Прасковеева, потом на другого, опять перевела взгляд на мужа. – Я на минутку. Вот только… сейчас выложу…
И, непохоже на себя, мелкими какими-то шажками приблизилась к его тумбочке, начала быстро, неверными движениями выкладывать из сумки яблоки, лимоны, выставлять бутылки, банки. Одно яблоко упало и покатилось по полу, Виктория бросилась за ним, уронила сумку. Когда она выпрямилась, Прасковеев тронул ее за локоть и сказал тихо:
- Сядь.
Виктория застыла, избегая смотреть на него, и снова у нее запрыгали губы. Справилась она с собо
От такого закачаешься, такое может даже свалить человека, как удар обухом по голове.
Прасковеев задержался на работе из-за срочных дел, очень устал, гудело в голове, и он решил хоть немного прогуляться по вечернему городу, прийти в себя. И вдруг на людной улице увидел свою жену – она шла впереди в сопровождении высокого стройного мужчины, говорила что-то в радостном возбуждении, касаясь временами его предплечья обеими руками и прижималась слегка. Мужчина, одетый в безупречный светлый костюм, выглядел несколько сдержаннее, однако чувствовалось, что пребывает в упоении и он – тоже не замечает ничего вокруг.
Не желая верить себе, Прасковеев подумал: да, может, это вовсе и не Виктория – с какой стати гулять ей тут с кем-то и вести себя подобным образом? Он ускорил шаг, догнал их, подошел совсем близко и убедился: точно, Виктория.
- Ты даже не представляешь, как я вчера переживала, - говорила она бархатным голосом своему спутнику. – Ей-Богу, ты не представляешь…
Прасковеев хотел положить руку на плечо жены - здрасте, мол, не возьмете ли в свою компанию, я тоже не прочь прогуляться, рад познакомиться, с кем незнаком, - но что-то помешало ему сделать это, стало нехорошо в груди от близости к ним, и он начал отставать.
Неожиданно Виктория и ее спутник свернули с тротуара к проезжей части, и мужчина стал махать рукой – навстречу ехало такси. «Голосовал» он несуетно, с достоинством. Такси остановилось на другой стороне, мужчина подхватил Викторию под руку, и они с безрассудством, которое нечасто проявляется людьми столь зрелого возраста, побежали через улицу, не обращая внимания на визг автомобильных тормозов и крики возмущенных водителей. И по тому, как усаживал спутник Викторию в машину, как устроился он рядом с нею на заднем сиденье, Прасковеев понял все.
Такси резко рвануло с места. Он шел, и всего его с головы до пят трясло мелкой сплошной дрожью, пронизывало, словно электрическим током. Все вокруг слилось для Прасковеева в общее мельтешение и мельканье, точно у него испортилось внезапно зрение, и уже не воспринимались каждый предмет, каждое лицо в отдельности. Долго брел он по городу в этом вяжущем тумане, словно под водой, потом зрение стало возвращаться понемногу, слух начал различать отдельные человеческие голоса, рев машин и другие городские шумы.
«Надо бы выпить хоть немного…» - было первым, что сумел подумать Прасковеев с полной определенностью. Он зашел в небольшой ресторанчик, но там все столики оказались занятыми, и еще перед входом в зал стояли люди, ждали своей очереди. И вдруг Прасковеев вспомнил, что дома где-то оставался коньяк - почти полбутылки. И спешным нервным шагом направился к троллейбусной остановке – хотелось поскорее добраться до дома, выпить залпом большую рюмку и погасить в душе эту противную дрожь, по-настоящему овладеть собой.
Троллейбусы однако ходили уже редко, и он довольно долго ждал своего, пытаясь справиться с неослабевающим внутренним напряжением. Наконец нужный троллейбус подошел, и Прасковеев, вскочив на заднюю площадку, устроился у окна и отвернулся от пассажиров – человеческие лица раздражали, казалось, что все смотрят именно на него.
Дома он быстро нашел коньяк и выпил, как хотел, - большую рюмку, залпом. И действительно помогло сразу же – расслабилось в душе, причем настолько, что подступили к горлу слезы. Прасковеев плеснул из бутылки в рюмку и выпил еще немного. «Ну для чего это она? – думал он уже почти спокойно. – Зачем ей? Разве так уж плохо жили?»
Жили они с Викторией в общем-то неплохо, хотя всегда и во всем пыталась она гнуть в свою сторону и подолгу супилась, если не получалось выгнуть. Не получилось у нее, к примеру, с Женей, с сыном. Виктории хотелось, чтобы Женя рос этаким утонченным пай-мальчиком, а Прасковеев, наоборот, с тихим упорством старался воспитать в нем прямого, готового к любым делам и превратностям судьбы мужчину. Он испытал на собственной шкуре, что нынче надо уметь в жизни все – даже и кулаками, если возникнет необходимость, поработать по-настоящему; надо утверждать себя в ней каждодневно, стараясь не отступать, не раскисая из-за неудач и не заносясь от везения. И по отношению к людям при этом держать себя как можно честнее. И Жене пришлись больше по нраву ненавязчивые и простые отцовские уроки, нежели постоянные докуки матери с правилами хорошего тона и фортепьянной музыкой. И поняв это, Виктория затаила что-то против Прасковеева – неизвестно что, но, кажется, затаила.
А потом пережили страшный удар – Женя умер на пятнадцатом году своей жизни. Неожиданно, нелепо и в короткий срок случилось – ангина, потом осложнение на мозг, и врачи не смогли ничем помочь. Было это пять лет назад.
Виктория тогда сникла от горя, совсем утратила свою упрямую заносчивость и, точно ребенок, шагу не могла шагнуть без Прасковеева, в любой мелочи полагалась только на него. И он, не теряя присутствия духа, понемногу-потихоньку помогал ей выкарабкаться из транса, старался, чтобы как можно больше падало на нее жизненного света. И Виктория выкарабкалась.
Поначалу Прасковеев постоянно ощущал ее душевную признательность, но со временем начало проскальзывать в Виктории нечто вроде раздражения – дескать, оказался в беде сильнее и пользуешься этим, пытаешься из меня веревки вить. А потом уже пошло: и «тебя ничем не прошибешь», и «у тебя слоновья шкура, тебе-то что», и «с твоим сердцем только с крокодилами жить и с крокодилихой крутить любовь».
- Между прочим, - отвечал с примирительной усмешкой Прасковеев, - говорят, крокодилихи очень даже нежные.
Видать, все же никак не могла Виктория примириться с тем, что оказался он в горе сильнее ее, и что вернулась она к полноценной жизни лишь с его помощью.
Когда Прасковееву приходилось задерживаться на работе, или когда задерживалась сама, Виктория обычно при встрече говорила с нехорошей какой-то улыбкой:
- Ты, Прасковеев, уж не изменяешь ли мне случайно? Чего-то вид отсутствующий. Ты смотри, а то я тебе пасть порву.
Услыхала это «пасть порву» в каком-то кино и при всей своей тяге к изысканности и утонченности почему-то полюбила дурацкую фразу.
- Где уж нам уж… - отшучивался он. – А пасть, если хочешь, порви - зубы хоть станет виднее. А то в последнее время я для приспособленцев да интриганов что-то и угрозы не представляю никакой.
Он действительно не изменял ей. Было, понятное дело, нечто похожее – минутная обоюдная несдержанность, поцелуйчики-объятия где-либо на вечеринке, в укромном уголке. В командировке однажды едва не случилось по-настоящему. Но не более того. Прасковееву всегда в общем-то хватало одной Виктории, всегда нравилось ее тело. Нравилось оно ему и сейчас – все еще упругое, податливое и чуткое.
Конечно, нельзя сказать, что вовсе его не тянуло к другим женщинам. Влечение к новому, неизведанному – кто и когда обходился без такого интереса в этой сокровенной области человеческого бытия? И кроме влечения плотского – если уж начистоту-то – нет-нет, да и обозначится глубоко в сердце смутное тоскливое желание приобщиться к иной женской душе, более, может быть, родственной, более понимающей и отзывчивой.
Все это не обошло его, но однако Прасковеев сознавал в полной мере, что завязать отношения с такой женщиной – значит, постоянно прятаться от глаз людских, скрывать, обманывать, предавать в конце концов. Предавать не только человека, с которым вместе немало прожито и пережито, но и себя самого и ту желанную женщину, возможно, тоже. И поскольку ложь, обман, предательство всегда были противны его сущности, он старался избегать близости, как бы не нравилась ему женщина. До сих пор удавалось, хотя, пожалуй, и не без последствий – потихоньку нарастала в глубине души тайная щемящая горечь.
А у Виктории, выходит, все по-другому, у нее вон оно как… Неужели так легче, неужели лучше ей теперь?
В последние года полтора она довольно часто не бывала по вечерам дома – сначала посещала курсы кройки и шитья, потом стала пропадать допоздна у подруги Анастасии, где вроде бы вместе кроили сногсшибательные платья по журналу «Бурда». Два таких платья Виктория сшила себе – причем трудилась очень даже прилежно – и в самом деле выглядела в них эффектно, молодо.
Прасковеев же нередко задерживался в своей нервной проектной организации после основного рабочего времени из-за очередного спешного дела, и тишина пустой квартиры не слишком тяготила его – можно было хоть немного расслабиться по-настоящему, отвлечься за газетами и телевизором. Словом, относился он к отсутствию Виктории вполне спокойно, привык даже к нему – дескать, чем бы дитя не тешилось… Готовил что-либо наскоро, ужинал, не спеша, а потом отдыхал и, конечно же, ждал ее.
Возвращалась Викторя иногда радостная и возбужденная, иногда, наоборот, выглядела усталой и разбитой, и все это казалось ему совершенно естественным, не единой плохой мысли даже в голову-то не приходило.
А «дитя», оказывается, тешится вон чем, вон какую штуковину умудрилась скроить по журналу «Бурда». Давно это у нее, или недавно? В первый раз или, может, и раньше… Просто увлечение, с жиру, что называется, или всерьез? Ухты, Господи. Прямо-таки целая бездна отвратительных идиотских вопросов…
И главное – как же теперь быть? Влепить пощечину и выставить за дверь – шагай-ка, мол, дорогая, туда, откуда пришла? Что же, весьма распространенный метод. А если надумал-накрутил себе сгоряча, и ничего там вовсе и нет? Может, всего-то – лишь обычное рядовое дело с хорошим знакомым – достать, к примеру, что-то решила через него? Виктория, кстати, любит иногда пускаться в «доставательные» авантюры. Но тогда уж какую-либо мелочь, а знал бы об этом хорошем знакомом – она сказала бы, о таких «умельцах» Виктория всегда повествует с удовольствием. Нет, не похоже на рядовое дело. Похоже на выходящее из ряда вон.
Но и все же – лупить по щекам… Да никому и никогда не приносили пользы подобные меры, и не в его, Прасковеева, это правилах. Себе же сделаешь больней. А если она к тому же не признается? Скажет, к примеру, видел, а почему же не подошел, я бы познакомила, человек мне нужен для того-то и того-то. Накидает кучу объяснений, запишет в безумные ревнивцы, и сам тогда заковыляешь, словно побитый… Да, наверное, станет лгать…
Он включил телевизор и долго сидел без движения, не воспринимая ничего на экране. Потом, тоже без всякого внимания, скорее, в силу привычки, перебрал-перелистал свежие газеты, – отбросил их, пошел на кухню курить. Выкурил одну сигарету, другую следом и стало совсем нехорошо, с болью запульсировало в голове. «Хватит! – поднялся вдруг резко Прасковеев. – Надо ложиться спать, чего я тут жду? Спать – и точка. Вдруг удастся уснуть, как бы хорошо… Главное – быть спокойным».
Он постелил себе, разделся и лег. И то ли оттого, что устали от сильного напряжения и душа, и тело, то ли сработал отданный самому себе жесткий приказ, как бы там ни было, но Прасковеев почти сразу же уснул.
Разбудили его шаги Виктории – она вошла в темную комнату, зевнула и сказала:
- Уже спишь, Прасковеев? Чего-то рано улегся, не дождался. Небось, шельмец, изменял мне тут с какой-нибудь… Гляди, брат, а то у меня не заржавеет – пасть порву моментально.
- А ты с каким-нибудь… мне не изменяла?
- Я?
Это «я» прозвучало фальшиво, как звучит внезапно и не к месту задетая струна, в нем чувствовался испуг, и Прасковеев даже ощутил, как Виктория похолодела.
- Я…- продолжала она. – Хм, скажешь тоже, взбредет же чудаку в голову… Тут изменишь, как же… Чертили с Анастасией выкройку, аж в глазах потемнело, сил никаких нету. Сейчас грохнусь в постель и мигом выключусь.
- Все чертите с Анастасией, а когда же шить-то начнете?
- Шить… Ух ты какой быстрый. Вот и стряпал бы побыстрей свои проекты, а я посмотрю, что потом с тобой ваши заказчики сделают.
- Ну я-то, положим, раньше тебя домой прихожу.
- Он приходит раньше. Ты мужчина. А дамские дела, сам знаешь… Устали чертить выкройку, сели чайку попить, поболтали. То да се…
- Знаю. Хм, дамские дела… Как сказал один мой знакомый: люблю дамов.
- По-моему, Прасковеев, из тебя какая-то странная беспросветная хмарь прет. На работе, чтоль, с кем-нибудь опять сцепился? Но раньше-то вроде на мне это не отражалось. А нынче чего-то… Или заболел?
- Есть малость. Голова побаливает.
- Ну так бы и сказал сразу. При чем же тогда я? Ладно, спи. – Она нагнулась и чмокнула его в щеку. – А я лягу в той комнате, чтобы не мешать. Отдыхай, как следует. Поспишь получше – может, к утру и рассосется. Выпил бы таблетку.
- Уже выпил.
-Вот и молодец. Спокойной тебе ночи.
- Спокойной.
Она ушла, а Прасковеев стер со щеки влагу от ее поцелуя и повернулся на другой бок. До этого разговора в нем еще теплилась кое-какая надежда, что обманулся, что вот явится Виктория и скажет: ездила с тем-то и тем-то, надо было достать или устроить то-то и то-то. Теперь же все стало ясно окончательно, но он однако не ощущал в себе прежней жгучей нервозности.
«Господи, - думал Прасковеев, - как хорошо, что я уснул и успокоился. И выдержал сейчас – как это хорошо. Да, главное – быть спокойным, не опускаться до выяснений. И ничего пока лучше не придумаешь». И через некоторое время он опять незаметно уснул.
Утром Прасковееву было тяжело поддерживать разговор с женой – он избегал встречаться с нею глазами, сковывало душу нечто похожее на стыд. А Виктория ничего этого не замечала. Ловко приводя себя в порядок после сна, она мурлыкала под нос какую-то немудреную мелодию, потом стала готовить завтрак и попутно рассказывала с едкими усмешками, как ее сослуживица Вертовцева ездила в Москву в концертный зал имени Чайковского и в основном интересовалась там одеждой сидящих в зале женщин, а в музыке ни бельмеса не поняла.
«Ну и ну! - поражался внутренне Прасковеев. – Совершает за моей спиной этакую пакость, и ни малейшего признака раскаяния, вины или чего там еще в подобных случаях бывает. Да-а, видать, уже опыт. А я… Меня-то почему жмет всего, точно ворюгу, будто не она, а я ей изменяю? Что же это у меня за натура такая дурацкая? Может, понамекать, посмотреть еще на ее крутеж-вертеж? Да нет, без толку, негребется лишняя куча дряни, да и только. Лучше уж так пока, а там поглядим, какая «бурда» образуется. Ух, и низко же все, ух, мерзопакостно…»
И вдруг Прасковеев понял: при всей этой раздирающей душу мерзопакости его положение куда более выгодное. Он же все знает, а она не знает, что он знает. И почему-то это сразу же успокоило его. И даже разговаривать с Викторией он стал в своем обычном тоне, с иронической улыбкой.
На работе ему удалось немного забыться, но временами подступало все вчерашнее и нынешнее утреннее, и опять сжимало, сковывало душу. «Как я теперь лягу с ней в одну постель? – думал Прасковеев. – Нет, это невозможно, это же… Тьфу!» И лицо начинало гореть при мысли, что телом Виктории, которое всегда было желанным для него и которое он знал до тонкостей, распоряжался кто-то другой. И главное – видел ведь этого другого, мог сгрести его пятерней за шкирку… О душе Виктории Прасковееву почему-то думать не хотелось.
Никто в отделе не замечал его состояния, но потом, когда он отрешенно курил в коридоре, подошла вдруг Светлана Донникова.
- Отравляемся? – спросила она по-свойски. И, постояв некоторое время рядом в нерешительности, сказала несмело: - Вы, Александр Никитич, какой-то нынче не такой. На вас лица нет.
- Да, видишь ли…- Он попытался улыбнуться, но почувствовал, что вместо улыбки получилась жалкая гримаса. – Лицо я убрал пока. До лучших времен. Может, пригодится.
- И шутите как-то… Мрачновато шутите. Что-нибудь случилось?
- Ничего, Света, ничего серьезного. Наоборот, обыкновенные шутки жизни.
- А может… нужна какая-нибудь помощь?
- Помощь? – усмехнулся он. – Да нет, предпочитаю на сегодняшний день оставаться беспомощным. Ты иди, Света. Иди, спасибо тебе.
Она еще мгновение испытующе смотрела на него своими серыми мягкими глазами, потом повернулась и пошла в отдел.
Со Светланой Донниковой у Прасковеева были хорошие доверительные отношения и с ее мужем Костей тоже. Эта супружеская чета инженеров пришла в отдел несколько лет назад, и с той поры Прасковеев стал для них кем-то вроде наставника и старшего друга. Оба они неизменно поддерживали его во всех рискованных начинаниях, а так же во время баталий с начальством, оба нередко делились с ним своими радостями и горестями, в том числе и личными.
Радостей больше водилось у Кости. Он увлекался стрельбой из лука, ездил и зимой, и летом на рыбалку с какой-то давно спаянной компанией, с другой не менее спаянной компанией каждую субботу где-то за городом парился в бане. И успевал к тому же заводить краткосрочные романы с женщинами самых различных кругов. Светлане же, соответственно, доставались большей частью горести, хотя Костина неуемная энергия позволяла ему еще и жене, и детям уделять немало истинно серьезного внимания, и семьянином он, при всем многообразии своих интересов, был в общем-то неплохим.
И вот, несмотря на то, что Светлане вполне хватает своих забот да тягот, она – единственная из отдела заметила все же, что ему, Прасковееву, плохо, и даже предложила помощь. «Зачем я ее прогнал? – думал он. – Человек подошел с сочувствием – дождись-ка его от кого-нибудь в нынешнее время, - а я загородился этакими многозначительными каламбурами, развел туман… Не мог уж подушевней как-нибудь…» Он сознавал, что поступил в общем-то правильно – никто ему сейчас не в силах помочь, но слишком уж поспешно и резко уклонился от нежданного человеческого тепла, и оттого на душе стало еще более муторно.
Особенно мучительно было приближение вечера. Не хотелось ехать в пустую квартиру, сидеть там и понимать, что Виктория опять, наверно, поехала куда-нибудь на такси.
Но жена неожиданно оказалась дома.
- Ты чего-то рано сегодня, - сказал он.
- Устала, Прасковеев, - утомленно вздохнула Виктория. – Сил никаких нет. Надоело все до чертиков.
«Конечно, ты устала, - с незаметной усмешкой подумал он. – Конечно, наверно, нет никаких сил. Только вот надоело ли?»
- У тебя, Прасковеев, как там с отпуском?
- Да сейчас самая запарка, ты же знаешь. Не дадут, и думать нечего.
- Ну и зверье у вас сидит. В непроницаемых шкурах. Самое лето, а вы… Ей Богу, я больше не могу. Надо же когда-то отдыхать?
- Может, - осторожно сказал он, - поедешь куда-нибудь? А я уж как-либо потом. В деревню к матери закачусь. Да мало ли…
- Ага, я поеду отдыхать, а ты останешься тут париться. Мне тебя жалко.
«Пожалел волк кобылу», - подумал Прасковеев.
- Да чего меня жалеть? – сказал он. – Действительно, ждать, когда мне дадут отпуск, терять такое хорошее время… Езжай и не думай ни о чем. А я уж после, куда ж денешься…
- Легко сказать – езжай. С путевками-то сейчас – сам знаешь…
- А ты спроси там у себя - может горящая какая найдется.
- Ладно, попробую.
«Неужели и вправду надоело? – думал он. – Неужто решила прекратить, оставить за спиной и забыть? Не исключено, такое случается. Если бы она уехала, то это хоть какой-то, да выход. И у меня бы улеглось-утрамбовалось, пока ее не будет, а потом… Потом, когда уляжется, можно заговорить по-человечески: знаю, мол, довольно нам с тобой этих выкроек по журналу «Бурда». И, глядишь, удастся постичь, с чего голубушку поволокло на этакие подвиги, глядишь, и сама к тому времени кое-что сумеет понять. А, может, и нет ничего вовсе? Вдруг, и в самом деле накрутил себе, состряпал турусы на колесах из пустых предположений?... Эх, если бы…»
Через два дня Виктория путевку достала.
- Хороший санаторий, сказала она. – Недалеко от Риги, на самом взморье.
- Вот и отлично, - искренне обрадовался Прасковеев. – Отдохнешь хоть по-человечески. Поразмышляешь там… у волн морских. Подумаешь о смысле жизни, о прошлом и будущем. И… о настоящем тоже.
- Ты чего-то каким-то высоким штилем заговорил. Чего обрадовался-то, а? Уж не изменить ли мне тут собрался с какой-нибудь? Смотри, Прасковеев, я ведь враз…
- Ну хватит! – побледнел он. – Прекрати, а то… надоело, пойми, в конце концов.
- Ладно уж, ладно. А все-таки жалко, Прасковеев. Беру путевку, а сама думаю: я поеду, а Санечка…
- Да брось ты! – опять сорвался он. – Пожалей лучше себя!
- Хм, злится… Чего злишься-то? Или опять завелся на работе?
- Не злюсь. Очень рад, что ты поедешь отдыхать. Очень рад, поверь: лето, жара… Торчать тут со мной…
- Умница ты у меня, Санечка. Молодец ты у меня. Дай-ка я тебя поцелую.
И Виктория горячо поцеловала его в губы. И добавила:
- А все-таки мне тебя жалко.
На другой день вечером он поехал провожать Викторию на вокзал. Долго ловили такси и чуть не опоздали – до отправления поезда оставались считанные минуты. Прасковеев устроил вещи жены в купе, потом они вышли из вагона и, едва успели расцеловаться на прощанье, проводница поторопила: отправляемся. Виктория вошла в тамбур, поезд дернулся, и вдруг в прогал между проводницей и Викторией Прасковеев увидел того – высокого, стройного, одетого безупречно. Он стоял у противоположной двери, спиной к выходу. Находился он здесь и в тот момент, когда Прасковеев в спешке вносил в вагон чемодан – кажется, даже переглянулись, - но лишь теперь, когда мужчина повернулся спиной, делая вид, будто разглядывает что-то на той стороне, стало ясно, кто это.
Виктория, изображая светлую печаль, помахивала из тамбура узкой своей ладошкой, поезд двигался почти незаметно, и было еще не поздно – стоило лишь сделать шаг и протянуть руку, чтобы сдернуть жену с вагонной площадки. Но Прасковеева охватила внезапно апатия, смешанная с горечью и обидой, он подумал: «Какого черта буду я ее сдергивать? Тело сдернешь, а душа останется в поезде, поедет дальше. Душу за веревочку к кровати не привяжешь. Человек делает выбор - и пусть делает. Бог с ней. Пускай катятся, куда хотят. - И усмехнулся: под стук вагонных колес…»
Он сунул руки в карманы брюк и побрел по перрону, глядя впереди себя на серый асфальт пустым неподвижным взглядом.
Потом Прасковеев напился в ресторане. Там он пригласил танцевать стройную светловолосую девушку и предложил ей:
- Поехали ко мне, чего тут. Дома где-то есть коньяк.
Девушка усмехнулась и не ответила. Он отвел ее за соседний столик, где она сидела с компанией, а через некоторое время хотел опять пригласить на танец. Навстречу поднялся крепкий, спортивного вида парень, и сказал:
- Ты вот что, папаша. Потанцевал – и отвали. Сиди, как врытый.
- Точно, - сказал Прасковеев. - Меня врыли.
- Врыли, но плохо закопали. Если будешь приставать, я тебя закопаю по всем правилам.
- Закопай, – согласился Прасковеев. – Я тебе за это заплачу.
Подошел официант и сказал Прасковееву, что ему лучше поскорей расплатиться и идти домой.
- Правильно, - ответил тот. – Я домой пойду. Именно пойду, а не поеду. Когда перед тобой крепкая серая стена, то лучше к ней медленно идти, чем быстро ехать.
И он действительно пошел пешком в свой микрорайон – шагал и шагал по ночному городу, пока не начало светать. В это рассветное время ему встретилась на пустынной улице одинокая усталая женщина – довольно молодая и привлекательная. Хмель еще не совсем выветрился из Прасковеева и, остановившись, он сказал:
- Вот мы тут совсем одни и никому не нужны. Тогда какого черта? Пошли ко мне. Я сварю кофе, посидим хоть, поговорим по-человечески.
- Эх, дорогой ты мой, - ничуть не испугавшись, ответила женщина. – Я уже и кофе пила, и коньяк, чего я только не пила. Мне надо отдыхать, я иду баиньки.
- Пойдем, ляжешь у меня. Спи спокойно, я тебе не буду мешать.
- Слава Богу, пока еще свое жилье есть.
И она пошла дальше.
- Ну почему все хотят, чтобы я был один?! – пожав плечами, громко спросил посреди улицы Прасковеев.
- А ты не будь хорошим! – крикнула ему, обернувшись, женщина. – Ты хорошим не будь и враз окажешься не один.
- Да я уже, видать, нехороший, - тихо сказал самому себе Прасковеев, а все равно один.
Дня три он существовал, точно в тумане, не ощущая никого и ничего кроме своей тяжелой души, а потом, к его удивлению, начало яснеть, яснеть, и стало легко, так легко, как, пожалуй, давно уже не было. Прасковеев сначала не понимал, в чем же дело, а потом понял. Там, на вокзале, отвернувшись от поезда, уносящего Викторию, и уходя в другую сторону, он будто бы сбросил с плеч долой и оставил позади нелегкий груз – снял с себя ответственность за жену, за все, что было у него с нею общего. И Прасковеев не чувствовал за собой никакой вины, поскольку удар был нанесен ему – подлый, страшный удар. «Ладно, - повторял он мысленно, - мы, даст Бог, выкарабкаемся, выправимся после этого удара. А вот как вы – это уж теперь ваше дело».
Вокруг однако зияла пустота, и он понимал, что ее не заполнить ни выпивкой, ни теплыми дружескими беседами, ни работой на износ. То была пустота особого рода – она, возможно, исчезла бы лишь с появлением женщины. Другой женщины – не Виктории. «Надо же… - усмехался потаенно Прасковеев. – Не зря, видать, говорят, что клин вышибается клином». Но он пока даже и не представлял, каким образом может оказаться возле него женщина, к тому же такая, в коей бы все нравилось, понимающая.
Ехал, к примеру, в троллейбусе и, остановив взгляд на женщине, внешность которой отвечала его вкусам, думал: «В этой, кажется, что-то есть. И, может быть, она тоже одна. Но ведь не подойдешь же к ней ни с того, ни с сего: дескать, давайте выясним, не нужны ли мы друг другу. Как тогда к той, на рассвете. Глупость да и только. А она вот сейчас выйдет где-нибудь на своей остановке, и не увидишь ее больше никогда…»
Он всегда с недоумением смотрел на людей, которые относились к таким делам подобно Косте Донникову. Тот завязывал интимные отношения с женским полом мгновенно, что называется, с лету, ему это не стоило никаких особых усилий. Много ли получал Костя от подобных манипуляций – не успел толком узнать одну, и уже с другой? Прасковееву казалось, что настоящее между мужчиной и женщиной возникает совсем не так – оно должно возникнуть само по себе, будто из ничего, из мрака, и для этого настоящего нужно время, как оно нужно, к примеру, для того, чтобы из яйца вылупился цыпленок. Необходимо взаимное притяжение, и чтобы оно нарастало, дошло до главной высокой точки, считал он, а если его нет, то, значит, и ничего нет – та же пустота. «Интересно, - пронзала-таки иногда внезапная мысль, - а как у Виктории?»
- Вы бы мне, други, хоть женщину какую-нибудь нашли что ли, - сказал он однажды Косте и Светлане. – У вас ведь небось полно хороших знакомых женщин.
И рассмеялся – шутка, дескать.
Светлана, однако, кажется, приняла всерьез.
- Женщину? – с ужасом смотрела она на Прасковеева. – Зачем вам, Александр Никитич? Вы же… Вы ведь не такой…
- А почему это я не такой? – залихватски подмигнул он. – Именно такой. И жена к тому же в отпуске, имею я право развеяться в соответствии с духом времени или нет?
- Хм, - с ухмылкой почесал в затылке Костя. – Это надо подумать…
- Подумай! – взъярилась на мужа Светлана. – Такие думы – твой хлеб насущный. Мыслитель…
И, рассерженная, повернулась резко, отошла от них.
В пятницу, едва закончился рабочий день, отдел мгновенно опустел, и Прасковеев остался один. Он сидел в своем кабинете, рисовал на листе бумаги замысловатые фигуры, думал, куда себя деть. Потом поднялся из-за стола и пошел в чертежную – любил устроиться там в одиночестве на подоконнике и покурить, глядя, как ветер гуляет по верхам деревьев, почти вровень с этажом. Переступив порог чертежной, он даже вздрогнул от неожиданности: у его любимого окна стояла Светлана.
- Господи… - развел он руками. – Ты почему здесь? Почему домой не идешь?
- А вы-то что же не идете? – продолжая глядеть в окно, спросила она.
-Да я… Как-то не идется.
- Вот и мне не идется.
- А Костя где?
- Он же еще после обеда у вас отпросился. Потащился за своей бандой на рыбалку.
- Ах, да, забыл совсем. А ребята?
- Ребята у моей матери в деревне. Неделю назад отвезла.
- Ну…- растерялся отчего-то Прасковеев. – И как же нам с тобой быть?
- Как быть? – Светлана повернулась к нему, и Прасковеев понял, что она недавно плакала. – Хоть бы… пригласили куда-нибудь на чашку кофе.
- Боже мой, - обрадовался он, - да о чем разговор! Пойдем куда-нибудь… А знаешь что? Поехали ко мне. Есть кофе в зернах – смелем и сварим по-настоящему. Коньяк есть. И пожевать, кажется, можно наскрести. Посидим, поболтаем по-человечески. Ну, поедем?
- С удовольствием, - твердо, с каким-то даже вызовом ответила Светлана.
Быстро удалось поймать такси, и вскоре уже хлопотали на кухне – Прасковеев молол кофе, а Светлана пыталась приготовить нечто вроде ужина из остатков запасов, извлеченных им из холодильника. И разговоры о всяком-разном давались легко, обоим было хорошо, радостно.
Выпили коньяку, закусили слегка. Попили кофе.
_ А чего это нам торчать при кухне? - встрепенулся вдруг Прасковеев. – Мы с тобой что – лыком шиты? Праздновать, так праздновать. Пойдем в большую комнату, послушаем хорошую музыку.
И, не дожидаясь ее согласия, он пошел, включил проигрыватель, быстро отыскал и поставил пластинку с грустноватой мелодией, таинственно и медленно творимой большим прекрасным оркестром. Вернувшись на кухню, Прасковеев взял со стола бутылку с коньяком и рюмки, а Светлану попросил прихватить тарелку с ломтиками лимона. Они расположились в комнате, выпили еще и некоторое время молчали.
- Давно я у вас не была, Александр Никитич, - заговорила, наконец, Светлана, оглядывая комнату. – Кажется, целая вечность прошла после того, как мы тогда отмечали ваш день рождения. Вроде ничего не изменилось, но веет чем-то…
- Чем же веет?
-Невеселым веет, Александр Никитич.
- Да брось ты. Это просто музыка такая. Давай-ка лучше потанцуем.
Прасковеев протянул руку, Светлана поднялась с кресла и они стали танцевать. Лицо ее, серые, с пушистыми ресницами, глаза были совсем близко, небольшие красивые губы казались припухшими, а верхняя даже как бы вздернулась чуть-чуть. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, он склонил голову и коснулся их легонько своими губами. И сразу же она потянулась к нему всем существом, обняла за шею, и удивительный невыразимый трепет мгновенно связал обоих.
Потом им стало мало только этого трепета, обычных, хотя и жарких, поцелуев и ласк, и Прасковеев стал раздевать ее. Светлана помогала лихорадочно, но получалось у них плохо, и она, опомнившись на миг, рассмеялась:
- Господи, да лучше я сама. Так быстрей.
А после он лежал, потрясенный счастьем, какого не знал никогда раньше, и ощущал в молодом отдыхающем теле Светланы ее душу, которая участвовала во всем, которая продолжала любить и теперь.
- Возникло из мрака…- глухо пробормотал Прасковеев. – Так быстро…
- Не так быстро, как тебе кажется, - сказала Светлана.
- Ты… Разве ты поняла, о чем я?
- Поняла.
- Значит… не так быстро?
- Мне уже который год помогает жить то, что каждый день вижу тебя на работе.
- А я…
- Конечно, ты ничего не замечал.
- Ну а… элементы мести…- вырвалось вдруг у него, - случайно не присутствуют тут?
И он сразу пожалел об этих словах.
- Хм, элементы мести… А у тебя, случайно, не присутствуют элементы мести?
- У меня? Почему это у меня должно…
- Да потому, что Виктория Павловна… Ну… тебе же изменила жена.
- Откуда ты знаешь?
- Я ничего не знаю. Просто чувствую.
- Это что же – настолько видно по мне?
- Я вижу.
- Господи… Вот оно даже как. Ты не обижайся насчет всяких там элементов. У меня ведь столпотворение в душе.
- Да понимаю. Но и ты уж поверь: нет никаких элементов мести. Я давно уже Костю не люблю.
- Неужто… вправду у тебя ко мне уже не первый год…
- Вправду. Я же сказала – этим только и жила. А сегодня вот решилась на отчаянный шаг. Плюнула на все и решилась.
- Почему именно сегодня?
- Да уже сил не было смотреть на то, как ты мучаешься. Хоть бы, думаю, немножко облегчить, помочь… А тут еще…
- Ну, говори.
- А еще я поняла: ты найдешь себе женщину. С Костей даже говорил тогда. При мне. Меня всю обожгло. Вот и решила: что угодно, но этому не бывать.
- Ух ты, какая.
- Вот такая.
- Ну и… скажи: ты не обманулась?
- В тебе? Да чего тут обманываться? Я же научилась… знать тебя наизусть, видеть насквозь.
- Это одно, а вот сейчас…
- Такого, как сейчас, никогда в жизни не испытывала. Ты даже не представляешь…
- Представляю, у меня тоже самое.
- Я чувствую. И ничего мне больше не надо.
На ночь она не осталась, как Прасковеев не уговаривал. Сказала, что придет завтра вечером и поежилась:
- А все-таки страшно. Придешь – а вдруг тут у тебя кто-нибудь… Соседи или, может, знакомые.
- Никого у меня не будет. Ты только приезжай скорей.
Он проводил ее и долго потом лежал без сна.
«Господи, - думал Прасковеев,- откуда же свалилось это странное, потрясающее счастье? И было бы оно возможно, если бы не Виктория, не ее подлый удар. Неужели кроется в жизни закономерность: схлопотала душа оплеуху, больно, но ничего – помучаешься как следует и получай компенсацию, воскресни, несчаснейший. А Костя, - мелькнуло вдруг молнией в мозгу, - теперь тоже ведь получает удар. Он, правда, сам раздает их и справа и слева… Но что тебе за дело до этого? Дело в том, что ты наносишь удар ему. Вот так счастливая закономерность… Может, наоборот – пагубная цепная реакция? Тебя один ударил, а ты замахиваешься на другого. Интересно, как теперь будешь держать себя с ним, как будешь смотреть в глаза? Нет, кажется, привалило не только счастье, не только оно…»
Ему стало не по себе, но длилось это не очень долго, - счастливое удовлетворение, продолжавшее владеть душою и телом, пригасило тревожные мысли, и Прасковеев уснул спокойным легким сном.
На другой день о Косте он уже не вспоминал – ждал Светлану, и казалось, будто время движется невероятно медленно. Наступил вечер, а ее все не было. Пришла она, когда уже темнело. Они обнялись, Светлана приникла, влилась в него своим стройным гибким телом, и опять затопило обоих то невыразимое.
- К чертям! – сказал Прасковеев. – Пошли скорей, а потом уж все остальное. Где нам будет удобней – в той комнате или в этой?
- Господи, да хоть в ванной.
А потом долго сидели, пили чай, и хорошо было уже просто оттого, что открывается все больше общего, что все ясней обозначается в них редкий дар спокойного и правильного понимания друг друга.
- Эх, вздохнула, не выдержав, Светлана. – Жить бы так всегда. Не… не прерывая.
- Да, видать, не выйдет.
- Не выйдет. А ты… Прости, конечно, может, не стоит мне лезть. Как ты теперь будешь…
- С женой? Пока не знаю. Наверно, буду жить один.
- Ты прости, что я спрашиваю.
- Да брось. А кто же меня еще спросит? Сам-то я себя до сих пор не догадался спросить.
Ночевать Светлана не осталась и на этот раз.
- Нет, надо ехать, - сказала она. – Костя может сегодня вернуться. Смотря как у них там с рыбалкой. Возможно, и завтра заявится, но все равно, надо ехать. Не могу я…
- Когда же мы теперь увидимся?
- Да в понедельник на работе, - рассмеялась она. – Не так уж и много осталось до понедельника. Доживем.
- Я имею в виду – увидимся, как сейчас.
- Ну… может, придумаем что-нибудь.
В понедельник Костя с упоением рассказывал, как одного из его приятелей опрокинул вместе с резиновой лодкой громадный лещ, а Прасковеев слушал и ловил себя на том, что держится с ним иначе, чем прежде – несвободно, напряженно даже вроде бы и не всегда может смотреть Косте прямо в глаза.
Тем не менее сильно тянуло к Светлане, и он, понимая, насколько опрометчиво поступает, использовал любой повод, чтобы оказаться рядом с ней, а если удавалось, то и коснуться хотя бы руки. И постоянно ощущал ответную тягу – Светлана тоже обращалась к нему чаще обычного, и несмотря на то, что в кабинете почти постоянно были люди, он не раз встречал ее взгляд, от которого становилось тепло и замирало в груди. Чепуха, казалось обоим, не заметят, где им…
Так прошло три дня, и, возможно, никто в отделе не усмотрел пока в их поведении никаких особых отклонений – все-таки еще слишком мал был срок, - но в Косте однако что-то изменилось. Быть может, и он не замечал ничего определенного, но, видимо, подсознание подсказывало: как-то рядом не так, как-то не то… И Костя стал более серьезным, даже несколько замкнутым, смотрел более пристально, словно прислушивался и приглядывался, пытаясь уловить: где же, что же?
Неожиданно Светлана приехала к Прасковееву вечером.
- Господи ты Боже мой… - сказала она. – Еду и озираюсь, вхожу в твой подьезд, словно воровка. И… всего у нас с тобой часа полтора.
- А Костя…
- Уехал стрелять из лука. А может, к какой-нибудь своей…
- Ну и чего же тогда торопиться?
- Нет, пойми уж ты ради всего святого. Иначе я не могу.
- Действительно, как воры. Мне кажется, Костя что-то замечает.
- Ни черта он не замечает. Просто чувствует – изменилось во мне. Да разве тут не почувствуешь – тянет к тебе, сил нет никаких. Я совсем сошла с ума.
- Вот и я места себе не нахожу.
Все на этот раз вышло у них не так, как раньше. Мешала спешка, мешало сознание того, что Костя где-то там стреляет из лука и чувствует… И поговорить с прежней отрадной теплотой не удалось – торопливо, перескакивали с одного на другое.
- А как в выходные? – провожая ее, спросил Прасковеев.
- В выходные не выйдет. Едем к детям в деревню.
Он остался один, и несмотря на то, что еще продолжала жить в нем тонкая радость, подаренная умным и нежным телом Светланы, в то же время ощущалась в душе, где-то на самом дне, смутная неудовлетворенность.
«А как теперь, интересно, у Виктории? – вспомнив неожиданно, усмехнулся с горечью Прасковеев. – Как у нее насчет воровских ощущений? Хотя там вроде таиться-воровать не след. Там полная свобода, у волн-то морских… А вообще – резануло вдруг душу, - что же это с нами творится? Она у волн, я здесь… Вышло у нас со Светланой из мрака… И оно, вышедшее, конечно же, свято. Свято, не иначе ведь. Но если взять всех нас, всю нашу цепочку, то… нехорошо, нечисто же как-то получается. Грех…»
Сон не брал его в эту ночь, к тому же болело, ныло тревожно сердце. Уснуть по-настоящему удалось лишь на рассвете.
А на работе Прасковеева опять неудержимо влекло к Светлане, и ее тянуло к нему. И снова они пользовались каждым удобным случаем, чтобы видеть друг друга, чтобы обменяться хотя бы одной-двумя фразами. И в эти моменты Прасковеев уже не вспоминал о своих ночных тревогах, и сердце, когда Светлана была рядом, щемило у него совсем по-иному – замирало сладостно, словно в свободном счастливом полете. При Косте, однако, свободный полет обрывался мгновенно, и возникала помимо воли, связывала душу смутная ущербность. Прасковеев старался поначалу побороть в себе это ощущение, не придавать ему значения, но потом неожиданно понял: тяготит его не что иное, как чувство вины, и никуда от него не деться – оно будет преследовать, мучить, и чем дальше, тем больше, не зависимо от того, догадывается Костя о чем-либо или не догадывается.
В выходные дни Прасковеев не находил себе места. Эх, думал он, зазвенел бы сейчас дверной звонок, возникла бы сейчас на пороге Светлана... И сразу проваливалась бы в тар-тарары вся душевная муть, вся эта темная неопределенность, от которой ноет и ноет сердце. И стало бы опять хорошо, так хорошо… И тут же вдруг падал духом: нет, звонок не зазвенит – Светлана с Костей уехали в деревню к детям. У них дети, у них свое общее, а я… С какой стати влетел я шальным ветром, и пошел крушить-рушить их общее, устоявшееся? Нехорошо влетел, нехорошее получается дело…
И час от часу росло в нем ощущение того, что не пройдет ему это даром. «А кто с меня может спросить? – пытаясь нащупать хоть какую-то опорную точку, размышлял он. – Ведь в конце-то концов возникло у нас со Светланой … само. Пришло, словно откуда-то свыше. Виктория вон как ударила, но я же с нее не спросил, чего тут спрашивать. Тоже, наверно, пришло, не предупредило…» Однако мысли такие облегчения не приносили, и в следующее же мгновение он думал мрачно: «Спросится, все равно спросится». И вдруг мелькнуло молнией в мозгу: «Возможно, в том числе и за то, что не спросил с Виктории…»
Ночами не спалось, и Прасковеев выходил на балкон, подолгу сидел там, глядя, словно из огромного колодца, поверх притихших многоэтажных домов в звездное бездонное небо.
…Светлана пришла через несколько дней, как и в прошлый раз, неожиданно, вечером. Оба они устали на работе от вынужденной старательной сдержанности по отношению друг к другу, от постоянной невозможности поговорить хотя бы две минуты, не опасаясь никого.
- Уехал стрелять из лука? – спросил Прасковеев.
- Не знаю из чего, но, наверно, стреляет.
- Значит, будем спешить?
- Ты зря смеешься, я иначе не могу.
- Я не смеюсь, где уж тут смеяться.
И опять им было хорошо, опять был миг затопления счастьем, которое казалось обоим наивысшим, но уже пробивалось сквозь все это и нечто иное – какая-то неловкость, стеснительность даже вроде бы друг перед другом, и не чувствовалось той прежней, расслабляющей полностью душу и тело радостной свободы.
Некоторое время лежали молча. И неожиданно Прасковеев заметил – Светлана плачет…
- Что с тобой? – встрепенулся он. – В чем дело?
- Понимаешь… - Она села в постели и нервно вытерла слезы. И вдруг с силой ударила по колену кулаком: - Не могу! Понимаешь, не могу, и все. Страшное… ощущение греха! И… не избавишься…
- А я…
- Да знаю, у тебя тоже.
Потом они пили на кухне чай, и опять почему-то больше молчалось, чем говорилось.
- Такие-то вот наши делишки… - вздохнула Светлана. – Изменить-то своим благоверным даже не можем с тобой по-человечески.
- Хм, - усмехнулся он. – Изменить по-человечески…
-Действительно… - Светлана напряглась после этой его усмешки, и щеки ее порозовели. – Чего я тут мелю? Как будто бывает на свете измена по-человечески. Измена – она и есть измена.
- Да не надо уж так близко к сердцу-то, - попытался смягчить Прасковеев.
- Но ты ведь именно это имел в виду.
Распрощались сдержанно и печально.
И снова он не спал всю ночь – ныло, ломило, словно больной зуб, сердце.
На работе на другой день Прасковеев долго ждал момента, чтобы оказаться со Светланой наедине, и когда наконец это удалось, то в каком-то нервном порыве, которого и не ждал от себя вовсе, схватил ее за руки:
- Слушай, нам надо по-настоящему поговорить. Нам надо как следует обсудить все.
- Нет, - ответила она. – Дорогой мой, я тебя прошу… Все ведь и так ясно. Не могу я больше. И ты не можешь. И… скоро приедет Виктория Павловна.
Поняв, что нанесла невольно удар, Светлана прильнула к нему на мгновение, и руки ее задрожали в его руках, глаза наполнились слезами.
- Ради Бога прости. – Она перешла на лихорадочный шепот. – Ради всего святого не думай ничего худого. Нам… нельзя сейчас. Такие уж мы, куда ж теперь денешься? Может, когда-нибудь потом, если не выдержим, если и тебе, и мне придется спасаться бегством от того, что нынче терпим. Побежим тогда навстречу друг другу…
- Спасаться бегством… - сделавшись внезапно тихим и сумрачным, проронил потерянно Прасковеев.
- Я очень тебя люблю, - продолжала Светлана. – И всегда буду любить. Ты мне теперь во много раз дороже, чем прежде. И знай: что бы там ни было, я – рядом.
- Рядом… - кивая головой, отрешенно соглашался он.
Телеграмма от Виктории с сообщением о том, на каком поезде возвращается она от волн морских, пришла через два дня. Встречать жену Прасковеев не поехал. И не желалось встречать все сильнее, все тревожней ныло сердце.
Было воскресенье, и он весь день лежал на диване, прикованный, как ему казалось, абсолютным безмыслием, ощущая единственно только свое тяжелое ноющее сердце. Никогда раньше оно у него так не болело.
Вечером трижды – резко и с длительной требовательностью – прозвенел дверной звонок, а Прасковееву и открывать не хотелось тоже, поскольку знал, что ключ у Виктории есть и ничего – поставит там свои чемоданы, покопается в сумочке и откроет сама. И даже не поднялся с дивана, остался лежать как лежал.
Виктория искала ключ довольно долго, она привыкла, чтобы ей открывали. Наконец, дверь распахнулась с грохотом, и стеганул из прихожки злой голос:
- Прасковеев! Дома ты в конце концов или нет?!
- Дома, - спокойно ответил он.
Послышался стук чемоданов об пол, и в следующее мгновение Виктория ворвалась в комнату – в новых, обтягивающих формы, брючках, запаленная, сверкающая глазами.
- В-вот это номер! – Тонкие ниточки ее бровей взлетели до предела. – Надо же – он лежит1 Я послала телеграмму, а никто не встречает, я звоню в свою квартиру, а мне даже не могут открыть! А у меня два тяжеленных чемодана, сумка. Хоть в зубах держи… С ума сойти! Он себе спокойненько полеживает!
- Замолчи, - сказал Прасковеев.
И, заметив, наконец, каким спокойным и в то же время холодным и пронизывающим взглядом смотрит он на нее, Виктория вдруг безошибочно почуяла неладное, изменила тон.
- А-а, Прасковеев, ясно, - попыталась изобразить она укоряющую усмешку. – Наверняка изменял мне тут с какой-нибудь. Вот теперь-то уж, милый мой, я тебе обязательно пасть порву.
Словно подброшенный мощной пружиной, он вскочил с дивана, схватил ее за блузку на груди и прохрипел в лицо:
- Да ты уже… Ты уже порвала все, что можно! И даже то, что нельзя! Ты… Я сейчас вышвырну тебя в окно с нашего седьмого этажа! Я тебя сейчас…
Не помня себя от ярости, Прасковеев потащил ее к окну, и женщину охватил ужас – она успела понять в этот краткий миг, что муж знает все или, по крайней мере, главное. Продолжая выкручивать ей на груди блузку, другой рукой он действительно хотел открыть окно, но тут вдруг словно бы что-то резко остановилось в нем, и Прасковеев начал падать, подламываясь, увлекая за собою жену, разрывая на ней одежду.
Очнувшись, он понял, что лежит под белым потолком при электрическом свете.
- Где я? – спросил Прасковеев.
И не узнал своего голоса – показалось, будто спросил кто-то другой.
- Слава Богу, очнулся, - склонился над ним человек в белом. – На этом свете вы, дорогой мой. Теперь уж можно точно сказать, что на этом. В реанимации лежите.
- Что со мной?
- Да обыкновенный инфаркт.
- Разорвалось, значит, сердце?
- Ну, если хотите – разрыв, да.
- Пополам? – спросил почему-то Прасковеев.
- Экий вы, право… - засмеялся врач, радуясь, видимо, тому, что больной очнулся и говорит довольно осознанно. – Прямо уж и сразу пополам… Лопнуло, может, на какой-нибудь сантиметрик. Это мы быстро поправим, теперь-то вытащим вас, не отдадим. Верочка, а ну-ка еще витаминчик ему вколем. А вам пока хватит на сегодня.
Постепенно приходя в себя, Прасковеев лежал день за днем под капельницей в строгой реанимационной палате, и ничего ему не оставалось более, как прокручивать в памяти все происшедшее за последние недели. Можно было бы, конечно, думать и о чем-либо другом, о работе, к примеру, но не получалось – мысли неуклонно возвращались к тому, что привело его сюда.
«Вот и наказало, - размышлял он. – Не зря оно мучило – ощущение греха, мучило и меня, и Свету. Пусть уж я, только бы ее не тронуло». И поскольку чувствовал себя Прасковеев справедливо наказанным, то и думалось ему теперь совсем по-иному – спокойнее, с желанием постичь суть, сердцевину, что ли, всего случившегося.
Почему Виктория – задавался он вопросом – прикатила от волн без всякого подобного ощущения, с этаким даже боевым апломбом? А нас со Светланой почему же заело-загрызло вконец? У нас ведь с нею святое. А если святое, то разве может быть грех? Есть грех, есть – чувствовали оба, да и наказало же вот. Значит, и святое, и грех – вместе? Выходит так. А у Виктории – может, и там тоже святое? И грех… Но у нее и апломб, на ее горизонте никаких угрызений вроде бы не наблюдается. Ради святого-то, дескать, чего там… Тоже ведь можно понять. Господи, да кто же тогда прав на земле – тот, кто идет на грех ради святого, или тот, кто отказывается от святого, чтобы не совершать греха?
И, размышляя таким образом, Прасковеев докопался вдруг до того, что во всей этой истории его грех самый большой.
Имел же возможность не дать развернуться цепочке, но не использовал шанса. Вот как выходит. Ну да, ведь когда увидел на улице Викторию с тем безупречным, и потом, когда наблюдал, как она скрывает, лжет, мог бы сказать: известны, дескать, мне твои выкройки, прекрати, задумайся, пока не поздно. И все пошло бы иначе. Конечно, трудно сказать, в какую сторону, но иначе бы пошло. А что остановило? Ага, вот это вот – знаю, де-мол, твой грех, а ты не знаешь, что я знаю. Нахожусь в более выгодном положении – ты с грехом, а я безгрешный. И упивался обидой. Именно упивался: ладно, мол, нас ударили, мы уж как-нибудь, а вот вы – посмотрим, куда вы зайдете с помощью таких ударов, куда скатитесь. Подался, значит в сторону со своим достоинством. А должен был бы пойти напрямую – столько ведь с Викторией связано, столько вместе пережито…
И тогда, на вокзале, мог бы протянуть руку и сдернуть жену с вагонной площадки. Остудись-ка, дескать, дорогая, опомнись. И пусть бы катился тот безупречный к морским волнам вместе с ее чемоданами. Так нет же – выше оказаться захотелось. У вас, решил, одна дорога, а у нас другая – праведная, хоть и страдальческая. А дорога-то вышла общая. Пожалуй, именно тогда и выдался ключевой момент, именно тогда и надо было протянуть руку. Может, Виктория в этом как раз и нуждалась…
Не протянуть руку совершающему грех, если можешь ее протянуть – не есть ли прегрешение еще большее, чем то, которое совершается на твоих глазах? Через это идет умножение греха – да, как правило, через это.
И упиваться обидой – тоже сколько тут пагубного, греховного! Все вокруг сейчас упиваются обидой: нас обижали, нас унижали! Мы, значит, ангелы, а вы… Валяйте, валяйте, посмотрим… А грех между тем умножается с невероятной силой. Ну это, впрочем, из другой оперы…
Открытие наибольшей своей вины вызвало у Прасковеева ухудшение состояния – ему показалось, что разрыв на сердце начал увеличиваться. Врачи заволновались, забегали вокруг, ввели какое-то лекарство, от которого он долго и хорошо спал. А когда проснулся, то ощутил неожиданную легкость в душе и сразу понял, отчего это. Уже ведь наказан, а открытое недавно насчет себя – как оно пригодится! Сердце не совсем еще разорвалось, можно пожить, но жить будем иначе, совсем иначе… Словно кто-то наказал, да к тому же и объяснил: за то-то и за то-то наказываю.
Посетителей в реанимацию не допускали, лишь принимали от них передачи. Принесли и Прасковееву пакет – в нем оказалась банка с теплым еще бульоном, соки, свежие фрукты, овощи. Нянечка стала выкладывать все это на тумбочку, и он спросил:
- От кого сии дары?
- Не знаю. Женщина какая-то. Очень интересовалась вашим состоянием. Жена, может?
- Как она выглядит?
- Переживательно. Сильно переживает.
- Я имею в виду обличье.
- Ничего, симпатичная. Только вот плачет, не может удержаться. Отбличье-то и меркнет от слез, куда ж денешься?
Так и не сумел поначалу Прасковеев выяснить, Светлана это была или Виктория. Вечером еще принесли передачу – теплый домашний ужин, потом утром - опять фрукты, соки, и он понял: Виктория, одна она.
- Вы передайте, - сказал нянечке Прасковеев, - что не нужно мне ничего носить. Вполне хватает больничного.
- Нет уж, вы кушайте получше, вам поправляться надо. И правильно человек старается. Прасковееву действительно не хотелось есть, но кроме того что-то в нем протестовало против этой заботы, никак не мог он заставить себя прикоснуться к тому, к чему прикасалась Виктория. «Вроде бы ясно все, - думалось, - во всем разобрался. Так в чем же дело? Продолжаю упиваться обидой? Да нет, тут, видать, другое. Скорее, обида теперь упивается мной….»
Он не трогал ничего из принесенного женой несколько дней, и понемногу организм брал свое – появился аппетит, и к тому возникло ощущение какой-то новой своей неправоты, больное сердце сжалось: «Решил ведь начать по-новому, а сам… Опять что ли кто-то грешней тебя?» И однажды утром, улыбнувшись криво, он и фрукты, к которым прикасались руки Виктории, начал есть, и соки пить.
Иногда родственники больных неведомо какими путями, но все же умудрялись на несколько минут прорваться в реанимацию. Могла бы, вероятно, и Виктория добиться, чтоб ее пропустили к мужу, но она, скорее всего понимала, что облегчения это ему не принесет, наоборот - приведет к худшему. И даже записки ни одной не передала. Однако будто по расписанию – утром и вечером, приносили от нее свежее съестное.
Когда Прасковеева перевели наконец в обычную палату, то он с нелегким смешанным чувством – больше, пожалуй, со страхом – стал ожидать: наверно, придет, должна прийти. Понимал: что-то и как-то надо побороть в себе, но что и как – пока не знал.
Виктория пришла.
Лежало их в палате трое, и она, растерянная и жалкая, с набитой продуктами сумкой в руке, замерла у двери, искала глазами мужа. И Прасковеев был потрясен тем, насколько стало в ней все простым и откровенным, насколько открыто сквозит в ее облике пережитое – и то, что довелось испытать им вместе, и то, что мучило одну. Но вслед за жалостью волной поднялось вдруг помимо воли в душе протестующее: зачем ты пришла, почему я должен тебя видеть?!
Она сразу прочла в его глазах этот молчаливый крик, губы у нее задрожали.
- Я…- словно бы извиняясь и пытаясь улыбнуться, Виктория глянула на одного соседа Прасковеева, потом на другого, опять перевела взгляд на мужа. – Я на минутку. Вот только… сейчас выложу…
И, непохоже на себя, мелкими какими-то шажками приблизилась к его тумбочке, начала быстро, неверными движениями выкладывать из сумки яблоки, лимоны, выставлять бутылки, банки. Одно яблоко упало и покатилось по полу, Виктория бросилась за ним, уронила сумку. Когда она выпрямилась, Прасковеев тронул ее за локоть и сказал тихо:
- Сядь.
Виктория застыла, избегая смотреть на него, и снова у нее запрыгали губы. Справилась она с собо
Андрей Крючков,
08-12-2009 01:12
(ссылка)
СТИХИ БОРИСА ШИШАЕВА
ДЕРЕВЬЯ
Не раз я слышал, как иной всерьез
Доказывал, что больше нет простора,
Что слишком много смертных развелось,
А в тесноте всегда полно раздора.
Я весь кипел и злился всякий раз
На это утверждение пустое.
И думал: вот деревьев больше нас,
А мы идем искать средь них покоя.
Ведь каждый, утомленный суетой,
Бродил по лесу, долго восхищаясь
Их мудрой жизнью, доброй чистотой…
И сам светлел, как будто очищаясь.
Когда шальные бури захрипят
И в буйной мгле деревьям станет туго,
Они все вместе гнутся и скрипят
И не толкают в тесноте друг друга.
Наверно, потому им так легко
Шуметь под солнцем дружными лесами,
Что корни в землю входят глубоко,
А души высоко под небесами…
* * *
Стоит старушка и на все лады
Ругает дождик, стороной прошедший.
Он с шумом сквозь соседние сады
Промчался мимо, словно сумасшедший.
– Кому-то вылил целые пруды,
А в огород мой хоть бы каплю кинул!
Теперь опять полдня таскай воды
И поливай, и гни больную спину…
И как ведь все умыл-то, черт косой!..
Да что ругаться?.. Счастье-то не так ли?
Промчится вот такой же полосой –
Кого затопит, а кому – ни капли…
Андрей Крючков,
06-12-2009 12:48
(ссылка)
РИА "7 НОВОСТЕЙ" ФИЛОСОВ, ПИСАТЕЛЬ, ПОЭТ
08.06.06 16:50Философ, писатель, поэт из посёлка Сынтул Борис Шишаев приглашает друзей на праздник
| Рязанская обл. | Общество |
В четверг, 8 июня, в управлении культуры и массовых коммуникация Рязанской области состоялась пресс-конференция, посвящённая проведению второго литературного праздника «Борис Шишаев собирает друзей». Праздник приурочен к 60-летнему юбилею Касимовского классика и состоится 17 июня в 14 часов в посёлке Сынтул Касимовского района Рязанской области.
По словам специалиста отдела культуры Касимовского муниципального района Марины Колесовой, принявшей участие в пресс-конференции, праздник проводится второй год подряд. Как рассказала М. Колесова, «Борис Михайлович – живой литературный классик живёт скромно и просто, сажает картошку и цветы на приусадебном участке, и многие жители даже до конца не понимают, какой великий человек живёт с ними по соседству».
Как стало известно в ходе пресс-конференции, в связи с юбилеем Б. Шишова принято распоряжение правительства Рязанской области, об издании 7-томного собрания сочинений.
В литературном празднике в «Борис Шишаев собирает друзей» примут участие писатели и поэты, почитатели творчества Б. Шишаева, прозвучат песни на стихи поэта и других рязанских авторов в исполнении ведущих самодеятельных коллективов Рязанской области. С концертными номерами выступит заслуженный деятель искусств России, композитор Александр Ермаков и ансамбль «Радуница», лауреат международных конкурсов квартет «Парафраз», творческое объединение «Ближний круг», драматург, лауреат Премии. ЦФО в области литературы и искусства Андрей Крючков, лауреат международных конкурсов авторской песни Константин Паскаль.
СПРАВКА:
Борис Михайлович Шишаев один из значительных писателей современности, сочетающий в себе литературный дар с талантом мыслителя и философа. В 70-е – 80-е годы 20 века Борис Шишаев был широко известен как поэт. Его стихи печатались в «толстых» литературно-художественных журналах, таких как «Наш современник», «Молодая гвардия», «Нева» и другие. Вышли в свет несколько поэтических сборников: «Ясная осень», «Солнечные поляны», «Миг свидания», «Сквозь травы забвения», «Одиночества нет», «Одинокий свет».
В 80-е годы Борис Шишаев начинает работать над прозой. В 1983 году опубликован его первый роман «Шрамы», а также повести «Сердечная боль», «Последний побег», «С прокурором в оазисе», романы «Доля наследства», «Цепь», сборник рассказов «Заступники».
В 2004 году вышел новый роман Б. М. Шишаева «Горечь осины», в котором автор продолжает развивать основную тему своего творчества, связанную с определением нравственных ценностей, ответственности каждого человека за происходящее в обществе. В 2005 году роман «Горечь осины» выдвинут на Премию ЦФО в области литературы и искусства и удостоен премии второй степени в номинации «За произведения художественной литературы».
Творческая и общественная активность Б.М.Шишаева способствовала тому, что в 2001 году ему присвоено звание «Почетный гражданин Касимовского района».
РИА "7 НОВОСТЕЙ"
Андрей Крючков,
06-12-2009 12:39
(ссылка)
К.Паскаль КНИГА ВЕРЫ И СОВЕСТИ
Архив : №47. 19.11.2004 "Литературная Россия"
КНИГА ВЕРЫ И СОВЕСТИ
Не покривлю душой, если скажу, что эту книгу в Рязани ждали. Споры о ней начались ещё в прошлом году, когда в журнале «Наш современник» была опубликована повесть «Пыль придорожная». Тогда же впервые заговорили о новом большом романе Шишаева, который журнал решил опубликовать в 2004 году. И вот свершилось. В рязанском издательстве «Пресса» вышла книга «Горечь осины» с одноимённым романом и две повести — «Пыль придорожная» и «Лицом к закату». Одновременно «Наш современник» публикует журнальную версию романа под названием «Лесные братья», и, судя по первым отзывам, публикация обещает стать значительным событием нашей литературной жизни.
Может, поэтому Управление культуры Рязанской области стало инициатором встречи Бориса Шишаева со своими читателями. В своём выступлении начальник Управления Людмила Андрюкина, кстати, сообщила о том, что книга «Горечь осины» выдвинута на большую премию Центрального федерального округа. Серьёзный литературоведческий анализ роману дала доктор наук, профессор РГПУ Ольга Воронова, назвав его «книгой русской веры и совести». С интереснейшими докладами выступили директор издательства «Пресса» Оксана Гоенко, драматург Андрей Крючков, писатели Нурислан Ибрагимов, Минель Левин, Николай Молотков.
Но главное, в обсуждении романа участвовали читатели, выражая своё мнение и задавая вопросы в «свободный» микрофон, а также в форме записок. Порой, касаясь больных тем, спор проходил на высоких тонах. Но это лишь подтверждало своевременность и актуальность романа.
Уверен, что Борис Шишаев сам не ожидал аншлага и такой горячей заинтересованности аудитории. Ведь в переполненном зале треть составляли студенты рязанских вузов, которые спорили наравне с писателями, журналистами и библиотекарями. И даже после двух часов общения зрители не отпускали писателя ещё целый час! А говорят, народу нужно только шоу... Справедливости ради отмечу, что свою лепту в тёплую атмосферу вечера внесли песенно-инструментальный ансамбль «Отрада» и лауреат международных конкурсов Александр Костенко, исполнив две песни на стихи Шишаева композиторов Александра Ермакова и Андрея Крючкова. Но уверяю вас, это было не шоу, а высокое исполнительское искусство.
Что же касается романа, его значение и литературную судьбу ещё определят критики, литературоведы и издатели. Ну а тому, кто роман читал, уже сейчас понятно, что это большая серьёзная книга о Вере, Надежде и Любви, о непростой судьбе русского человека на рубеже веков и главное, о несказанном Божественном Свете, который ожидает этого человека в конце пути.
А потому пожелаем доброй дороги и Борису Шишаеву, и его книге. Есть за что!
Константин ПАСКАЛЬ,
наш соб. корр.
г. РЯЗАНЬ
Андрей Крючков,
06-12-2009 12:16
(ссылка)
ПРЕЗЕНТАЦИЯ СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ Б.ШИШАЕВА
КУЛЬТУРА
17.11.2008 11:48
Вышло в свет собрание сочинений Бориса Шишаева

14 ноября в областной филармонии прошла презентация собрания сочинений выдающегося писателя-современника Бориса Михайловича Шишаева. Корреспондент РИФ-новости побывал на этом событии.
Это мероприятие можно назвать значительным событием в жизни Рязанской области. Идея собрания сочинений возникла два года назад. Правительство области одобрило и поддержало этот проект. Собрание сочинений - это довольно кропотливая работа, два года для которой вовсе не большой срок.
В зале филармонии собрались люди сопричастные к творчеству Бориса Шишаева, а также истинные ценители его творчества. Этот писатель уже давно завоевал своего читателя и с каждым годом число людей, любящих его произведения, увеличивается.
В ходе презентации Борис Шишаев рассказал о работе над новым романом «Время любви».
На мероприятии выступила ведущий литературовед, доктор филологических наук, профессор Рязанского Государственного университета им. С. Есенина Ольга Воронова. «Мы действительно собрались на большом и важном событии, так как выход в свет собрания сочинений Бориса Шишаева в семи томах это большой вклад в современный литературный процесс и свидетельство того, что русская книга жила, живет и будет жить», - отметила она.
На мероприятии прозвучали песни на стихи Бориса Шишаева. Сам автор отметил: « Презентация собрания сочинений для меня -это большой праздник».
Безусловно, это событие стало праздником и для тех, кто любит его творчество, ценит искренность и глубокую духовность его произведений. Было сказано много теплых слов и пожеланий в адрес писателя. Собравшиеся так же поблагодарили руководство области, которое помогло состояться этому празднику для всех ценителей Бориса Шишаева, автора, произведения которого хочется перечитывать снова и снова.
РИФ-новости
17.11.2008 11:48
Вышло в свет собрание сочинений Бориса Шишаева

14 ноября в областной филармонии прошла презентация собрания сочинений выдающегося писателя-современника Бориса Михайловича Шишаева. Корреспондент РИФ-новости побывал на этом событии.
Это мероприятие можно назвать значительным событием в жизни Рязанской области. Идея собрания сочинений возникла два года назад. Правительство области одобрило и поддержало этот проект. Собрание сочинений - это довольно кропотливая работа, два года для которой вовсе не большой срок.
В зале филармонии собрались люди сопричастные к творчеству Бориса Шишаева, а также истинные ценители его творчества. Этот писатель уже давно завоевал своего читателя и с каждым годом число людей, любящих его произведения, увеличивается.
В ходе презентации Борис Шишаев рассказал о работе над новым романом «Время любви».
На мероприятии выступила ведущий литературовед, доктор филологических наук, профессор Рязанского Государственного университета им. С. Есенина Ольга Воронова. «Мы действительно собрались на большом и важном событии, так как выход в свет собрания сочинений Бориса Шишаева в семи томах это большой вклад в современный литературный процесс и свидетельство того, что русская книга жила, живет и будет жить», - отметила она.
На мероприятии прозвучали песни на стихи Бориса Шишаева. Сам автор отметил: « Презентация собрания сочинений для меня -это большой праздник».
Безусловно, это событие стало праздником и для тех, кто любит его творчество, ценит искренность и глубокую духовность его произведений. Было сказано много теплых слов и пожеланий в адрес писателя. Собравшиеся так же поблагодарили руководство области, которое помогло состояться этому празднику для всех ценителей Бориса Шишаева, автора, произведения которого хочется перечитывать снова и снова.
РИФ-новости
Андрей Крючков,
06-12-2009 11:33
(ссылка)
Б. Шишаев - биографическая справка, библиография
Главная / Назад/
Шишаев Борис Михайлович
родился 17.06.1946, п. Сынтул Касимовского района
Рязанской области.
Поэт, прозаик. Родился в крестьянской семье. Стихи начал писать в юности. Учился в Рязанском пединституте, в 1965 году оставил его и поступил на отделение поэзии Литературного института им. Горького, которое закончил в 1971 году. Работал в газете, был редактором Рязанского отделения издательства «Московский рабочий», руководил литобъединеним «Рязания». Первая книга стихов «Ясная осень» вышла в 1977. В том же году принят в Союз писателей СССР. С восьмидесятых годов выступает как прозаик. Первая повесть «Шрамы» публиковалась в Журнале «Нева», потом была издана отдельной книгой под названием «Сердечная боль». Б.Шишаев - автор 11 книг прозы и поэзии. Лауреат литературных премий журналов «Молодая гвардия», «Нева», «Наш современник».
Соч.: Ясная осень: стихи. – М.,1977; Солнечные поляны: стихи. – М., 1982; Миг свиданья: стихи. – М., 1984; Сердечная боль: повесть. – М., 1985; Заступники: рассказы. – М., 1989; Доля наследства: роман. – М., 1990; Последний побег. Сердечная боль: повести. – Рязань,1993; Сквозь травы забвенья: собрание стихотворений. – Рязань: Пресса, 2001. – 272 с.; Одинокий свет: Стихотворения 2001 – 2003 гг. – Рязань: Пресса, 2003. – 48 с.; Горечь осины: роман и повести. – Рязань: Пресса, 2004. – 680 с.; Ценности: стихи// Голубая Мещера. – М., 1988. – С.336; Изменщик: рассказ// Литературная Рязань. – Рязань,1990 . – С. 29-50; Небо фиолетовым тюльпаном…// Литературное эхо. – М.,1966. – С.15; Цикл стихов// Путь к звездам. – М., 1968. – С.187-193; На Родине:стихи// Волга. – 1967. - №5. – С. 76.
Лит.: Сафонов Э. Предисловие// Ясная осень. – М., 1977. – С. 3-4;Бычихин Е. Если болит душа// Подьем. – 1991. - №3. – С. 235- 237; Потапов А. Была б душа…// Лит. Россия. – 1991. – 13 мая.
Шишаев Борис Михайлович
родился 17.06.1946, п. Сынтул Касимовского района
Рязанской области. Поэт, прозаик. Родился в крестьянской семье. Стихи начал писать в юности. Учился в Рязанском пединституте, в 1965 году оставил его и поступил на отделение поэзии Литературного института им. Горького, которое закончил в 1971 году. Работал в газете, был редактором Рязанского отделения издательства «Московский рабочий», руководил литобъединеним «Рязания». Первая книга стихов «Ясная осень» вышла в 1977. В том же году принят в Союз писателей СССР. С восьмидесятых годов выступает как прозаик. Первая повесть «Шрамы» публиковалась в Журнале «Нева», потом была издана отдельной книгой под названием «Сердечная боль». Б.Шишаев - автор 11 книг прозы и поэзии. Лауреат литературных премий журналов «Молодая гвардия», «Нева», «Наш современник».
Соч.: Ясная осень: стихи. – М.,1977; Солнечные поляны: стихи. – М., 1982; Миг свиданья: стихи. – М., 1984; Сердечная боль: повесть. – М., 1985; Заступники: рассказы. – М., 1989; Доля наследства: роман. – М., 1990; Последний побег. Сердечная боль: повести. – Рязань,1993; Сквозь травы забвенья: собрание стихотворений. – Рязань: Пресса, 2001. – 272 с.; Одинокий свет: Стихотворения 2001 – 2003 гг. – Рязань: Пресса, 2003. – 48 с.; Горечь осины: роман и повести. – Рязань: Пресса, 2004. – 680 с.; Ценности: стихи// Голубая Мещера. – М., 1988. – С.336; Изменщик: рассказ// Литературная Рязань. – Рязань,1990 . – С. 29-50; Небо фиолетовым тюльпаном…// Литературное эхо. – М.,1966. – С.15; Цикл стихов// Путь к звездам. – М., 1968. – С.187-193; На Родине:стихи// Волга. – 1967. - №5. – С. 76.
Лит.: Сафонов Э. Предисловие// Ясная осень. – М., 1977. – С. 3-4;Бычихин Е. Если болит душа// Подьем. – 1991. - №3. – С. 235- 237; Потапов А. Была б душа…// Лит. Россия. – 1991. – 13 мая.
Андрей Крючков,
06-12-2009 11:03
(ссылка)
Борис Шишаев лауреат Премии ЦФО в области литературы и искусства
Рязанский писатель Борис Шишаев стал лауреатом Премии Центрального федерального округа в области литературы и искусства
13 декабря 2005 года, 11:44
12 декабря в Москве в Российской Академии художеств состоялась церемония вручения Премии Центрального федерального округа в области литературы и искусства за 2005 год. Лауреатом Премии от Рязанской области стал писатель Борис Шишаев. В церемонии награждения приняли участие Полномочный представитель Президента Российской Федерации в ЦФО Георгий Полтавченко, Губернатор Рязанской области Георгий Шпак, начальник управления культуры и массовых коммуникаций Рязанской области Людмила Андрюкина, представители общественности, культуры и искусства.
Премия учреждена по инициативе Полномочного представителя Президента Российской Федерации в Центральном федеральном округе Георгия Полтавченко в 2004 году. Первыми лауреатами от Рязанской области стали певица Татьяна Атавина и поэт Андрей Крючков. В состав творческо-экспертной комиссии вошли Никита Михалков, Зураб Церетели, Василий Лановой, Валерий Ганичев, Владислав Казенин и другие известные деятели литературы и искусства. Она присуждается авторам и творческим коллективам Центрального федерального округа, которые внесли значительный вклад в отечественную культуру.
Премия присуждается по следующим номинациям: «Произведения художественной литературы», «Произведения живописи и скульптуры», «Достижения в области музыкального искусства», «Достижения в области театрального искусства», «Произведения для детей и юношества и творчество молодых», «Развитие и сохранение народного творчества», «Долголетнее плодотворное служение отечественной культуре». Борис Шишаев стал лауреатом Премии за 2005 год в области художественной литературы за роман «Горечь осины». Эта книга - о нынешней ситуации в России и о поисках выхода из кризиса. Борис Шишаев: «Я отразил какие-то пути выхода, то есть книга эта сродни шолоховскому «Тихому Дону».
Справка:
Борис Михайлович Шишаев родился 17 июня 1946 года в пос. Сынтул Касимовского района Рязанской области. Член Союза писателей СССР и России с 1978 года.
В 70-е - 80-е годы он был широко известен как поэт по сборникам «Ясная осень», «Солнечные поляны», «Миг свиданья». В 80-е годы Борис Шишаев начинает работать над прозой. Вышли в свет его романы «Шрамы», «Доля наследства», повесть «Сердечная боль», сборник рассказов «Заступники» и другие произведения. По рассказу «На огни» во Франции снят фильм, который был отмечен на одном из Каннских кинофестивалей.
В 2004 году в Рязани состоялась презентация книги «Горечь осины». Мероприятия стали значительными культурными событиями в Рязани и области.
© RZN.info
Андрей Крючков,
06-12-2009 10:47
(ссылка)
Рецензия Марии Солнцевой на книгу Шишаева СКВОЗЬ ТРАВЫ ЗАБВЕНЬЯ
Главная страница » Библиотека » Читальный зал » Обзор литературных новинок » Выпуск 7-й » Борис Шишаев. Сквозь травы забвенья.

Сквозь травы забвенья. Стихотворения.
«Пресса», Рязань, 2001.
Борис Шишаев начинал в 70-е годы как поэт, и сразу же был замечен критикой: слишком отлично было его дарование от крикливой «эстрадной» поэзии, властвовавшей тогда в литературе. Приверженец «тихой лирики»? Да, несомненно. Но в «линию» Владимир Соколов - Анатолий Передреев - Николай Рубцов рязанец Шишаев тоже не вполне вписывался. Более того, не желая «соответствовать» каким-либо течениям, он публично отмежевался от звания «тихого поэта»:
...А в этом отживающем селе
Душа смогла бы обойтись без дрожи?
Поэт, который ходит по земле,
Ни тихим, ни спокойным быть не может...
И всё-таки избежать чьих-либо влияний Борису Шишаеву не удалось – он тяготел к мысли «тютчевской», которая подается в цельном поэтическом образе:
А ведь на свете выше нет свободы,
Чем знать, что всё в тебе и всё твоё -
И тёмное волнение природы,
И светлое спокойствие её...
Но, как известно, «умом Россию не понять...». Когда грянул перестроечный кризис, Шишаев-поэт замолчал - на смену ему пришел Шишаев-прозаик. И потому название новой поэтической книги, «Сквозь травы забвенья», первой за последние 15 лет, кажется вовсе не метафорическим, а вполне конкретным. Поэт вернулся к себе, читатель – будем надеяться – вернется к поэту. Книгу составили избранные стихи: и ранние, и совсем недавние. Названия разделов сборника – «Ясная осень», «Солнечные поляны» - подразумевают не только времена года, речь идет о временах жизни поэта. Два других раздела – «Миг свиданья», «Из неопубликованного» - в дополнительной расшифровке не нуждаются. И если мы обратимся к одному из недавних стихотворений, то увидим, что Борис Шишаев остался верен себе: та же приверженность Тютчеву, стремление к классической форме, ясность мысли. Судите сами:
Я свято верю в то, что навсегда
Всё в этом мире связано со мною,
Что самая далекая звезда -
И та в родстве с душой моей земною...
Лучшие стихи в книге посвящены главной теме поэта - России, родине. Автор вступительной статьи к сборнику Константин Паскаль отмечает: «Тайна коренной связи человека с землей, на которой он родился, всегда волновала поэтов. Шишаев открывает её путем познания сути народного быта, постигая красоту родной природы».
рецензии Мария Солнцева
© ЦРРЯ 2001—2006 год тел.: 980-07-20 факс: 980-07-21 info@ruscenter.ru
при полном или частичном использовании материалов сайта ссылка
на РОФ «Центр развития русского языка» обязательна
Андрей Крючков,
06-12-2009 02:11
(ссылка)
Борис Шишаев "АЛТАЙСКОЕ ЛЕТО НИКОЛАЯ РУБЦОВА"
В мае 1966 года Николай Рубцов жил в общежитии Литературного института им. А. М. Горького. Тянуло его тогда к нам, первокурсникам,— видно, потому, что выглядели мы на общем фоне кипучего литературного «муравейника» свежими ещё, искренними неподдельно.
Как раз в это время приехала ко мне сестра Валя, привезла с родины чемодан картошки, яиц. Ужаснувшись нашему непрочному быту, она бросилась по магазинам, накупила посуды, продуктов и быстро организовала надёжное питание по-домашнему. Счастливые наступили деньки.
Каждый раз, прежде чем сесть за роскошную по нашим тогдашним понятиям трапезу, разыскивали в «сотах» общежития Рубцова. Нравилось Николаю бывать в комнате, где мы жили с Василием Нечунаевым, поэтом из Барнаула. Комната была угловая, с двумя окнами, а потому — светлая, солнечная. С приездом Вали стало в ней ещё уютнее, да к тому же еда домашняя появилась. Как положено — и утром, и в обед, и вечером. Насытимся «до упора», что в другие времена редко удавалось, и сидим, бывало,— говорим о том, о сём неторопливо, семейно как-то. Рубцов с сестрой моей беседует о сельской жизни, расспрашивает её о Рязанщине. Вале он очень понравился. «Чувствуешь себя с ним,— говорила она мне,— как с братом. Только не как с тобой, а как со старшим. Добрая у него душа, ласковая какая-то...»
Сидели вот так однажды, и вдруг Николай сказал: «Уехать бы куда-нибудь... Туда, где не был никогда. Надоело всё...» Слова эти выражали усталость. Все умолкли. Потом зашумели, стали предлагать — каждый свою родину.
— А езжай-ка ты, Коля,— сказал я,— в мой Сынтул. Это недалеко совсем. Дом там у нас большой, никого не стеснишь. Отдохнешь по-настоящему. Природа отличная — лес рядом...
— А озеро какое! — подхватила Валя.— Купаться будете, рыбу ловить. Лодка на выбор — любой даст. Восемь часов на автобусе — и вы в Сынтуле. Я уж тут загостилась, пора домой, вот и поедем вместе.
— А кто у вас ещё там живет? — спросил Николай.
— Мать, сынишка, муж мой... Да не бойтесь вы, ради бога, никого не стесните,— настаивала Валя.
— Нет,— сказал Рубцов.— Если мать, то я не поеду, она жалеть меня будет.
Сказано это было таким тоном, что настаивать мы больше не решились.
— Тогда езжай ко мне на Алтай,— предложил Василий Нечунаев. В Барнауле у моей сестры Моти остановишься. Она добрая. Там комнатка после меня пустует. А ребята — писатели наши — на Телецкое озеро тебя отправят. Красота там неописуемая. Давай, соглашайся, чего раздумывать-то!
Николай задумался на минуту и вдруг согласился:
— Еду. Только вот с собой ничего нет, даже белья лишней смены. А командировку я где-нибудь возьму.
— Белье и все прочее — не проблема. Неси свои рубашки, всё свое неси — Валя выстирает, отутюжит. А смену белья найдем.
— Несите, несите, я в момент,— засуетилась Валя. Всё необходимое быстро отыскалось. Пока Валя стирала, Николай всё ходил по комнате и, озорно улыбаясь, читал экспромт:
Наше дело верное,
Наши карты — козыри,
Наша смерть, наверное,
На Телецком озере.
Так мы проводили его на Алтай. Оттуда он прислал нам с Василием Нечунаевым письмо. Не так давно — в № 12 «Нашего современника» за 1981 год — оно было опубликовано в числе других писем Николая Рубцова.
Шестнадцать с лишним лет прошло со времени тех решительных беспечальных проводов и двенадцать — с того тяжелого январского дня, когда пришлось навсегда проститься с Николаем Рубцовым среди пустынного холодного поля, которому надлежало стать новым вологодским кладбищем. Но всё звучит и звучит в памяти добрый пророческий голос Рубцова, глядят и глядят в самое сердце его спокойные внимательные глаза. И всё кажется, что в долгу мы перед ним, хлебнувшим горя и одиночества во много раз больше каждого из нас и ушедшим так рано...
На одной из улиц в привокзальном районе Барнаула Василий Нечунаев попросил водителя остановить машину. Вышли.
— Вот...— как бы охватывая всё вокруг широким жестом, заговорил Василий.— Теперь здесь новые кварталы. А раньше — от села не отличишь: частные дома, огороды, баньки... Улица эта нынче — Молодежная, а тогда была — Радищева. А вот тут, где сейчас детский сад, стоял под номером 161 деревянный домик моей сестры Матрены Марковны. Сюда и приехал Коля Рубцов в то лето...
И вот мы уже в окраинном микрорайоне — в квартире Матрёны Марковны Ершовой. С теплотой и болью, как об утраченном родном человеке, вспоминает о Рубцове эта седая усталая женщина.
...Войдя в дом, он задержался у порога в нерешительности, потом поздоровался и заговорил негромко:
— Наверное, вы и есть Матрёна -Марковна... А меня зовут Николай Рубцов. Я из Москвы, от брата вашего Васи. Он сказал, что вы разрешите мне остановиться у вас на некоторое время. И письмо вот просил передать...
Матрёна Марковна засуетилась, предлагая стул, стала расспрашивать о брате — как он там, и сразу же смущённо прервала себя: господи, ведь человеку надо умыться, поесть с дороги...
Поначалу она растерялась — из самой Москвы приехал, известный, наверное, какой-нибудь, а в доме и обстановка так себе, и еда совсем простецкая, и едят-то с ребятами из общей миски... Но потом присмотрелась — обыкновенный вроде человек. Пиджак поношенный, и туфли, похоже, давно носит, стоптались уже, пора бы и новые. Лысина надо лбом — хлебнул, видать, в жизни,— а глаза добрые, разговор свойский и в то же время культурный. И стесняется.
Слово за слово — и незаметно улетучилась напряжённость. Расспрашивает этот Николай просто как-то, неназойливо, и отвечаешь ему, рассказываешь с удовольствием, словно душу облегчаешь. Вроде бы уж и знаешь его давным-давно. Спросила, не пьет ли Василий в Москве вино — сказал, что не пьет, а сам глаза отворачивает. Сразу видно — не умеет кривить душой-то.
И ребята моментально к нему приладились — и Рая, и Вовка. Раньше, бывало, придет кто-нибудь чужой — так они дичатся, стараются на глаза не показываться. А Николай заговорил, расспросил их о том, о сём, пошутил раз-другой, а уж болтают с ним вовсю, смеются, как со своим.
Сели за стол — Матрёна Марковна поставила перед Николаем отдельную тарелку, но он запротестовал: «Что вы! Что вы! Я с вами из общей буду. Ведь так вкуснее! С детства люблю из общей».
Определили его в той самой комнатке, где до поступления в Литинститут жил Василий. Стены её сплошь были испещрены нечунаевскими стихами и рисунками. Ни одного из этих четверостиший Матрёна Марковна раньше прочитать не могла — слишком уж мудреный был у брата почерк. А тут, перед самым сном, слышит —- смеётся Николай в комнатушке. Заглянула — а он читает строки на стене. Расшифровал и ей несколько озорных надписей, посмеялись вместе, вспомнили опять о Василии.
И подумала она тогда, что Николай ничуть не похож на других друзей Василия — поэтов, которые нередко наведывались к брату в гости. Да и вообще на поэта не похож. Добрый, вежливый и внимательный — совсем простой человек.
Переночевав у Ершовых, Рубцов сказал Матрёне Марковне, что ему надо встретиться с барнаульскими писателями, а потом он, возможно, поедет в горный Алтай.
Ушёл, и несколько недель его не было. Появился неожиданно — загорелый и посвежевший, в хорошем настроении. Рассказал, что гостил у поэта Геннадия Володина в предгорном райцентре Красногорское.
Оживленно и радостно сделалось в доме, когда Рубцов снова поселился в нечунаевской комнатушке. На огороде к тому времени начали созревать огурцы и помидоры — хорошее подспорье для стола.
— Вот что, Матрёна Марковна,— сказал однажды Николай,— пойду-ка я нарву помидоров и сочиню салат по-ленинградски. Вы такого никогда не ели.
И сделал, да так получилось вкусно, что уничтожен был салат мгновенно, а Рая с Вовкой даже ещё захотели. Ели опять же из общей миски, и очень нравилась Николаю такая простота. Помогал он Матрёне Марковне и в других делах по дому, и всегда удивлялась она его сноровке, обнаруживающей большой жизненный опыт.
Вечерами вели неторопливые разговоры — вспоминали каждый о своей нелёгкой жизни. Матрёна Марковна рассказывала, как потеряла во время войны любимого человека, а потом неудачно вышла замуж, намучилась вволю и, в конце концов, осталась одна с двоими детьми. Открывала наболевшее, и легче становилось на сердце, потому что светилось в мудрых рубцовских глазах родственное понимание и сочувствие.
И Николай, который обычно не любил откровенничать и почти никогда не рассказывал о себе друзьям, на этот раз охотно делился воспоминаниями о своей сиротской жизни с простой, испытавшей немало лишений женщиной. Посчитал её, видимо, человеком, достойным такого откровения.
Судя по эпизодам, особенно запомнившимся Матрёне Марковне из рассказов Рубцова, нелёгкие детские годы оставили в его памяти чёткий и суровый отпечаток.
Мытарства начались сразу же после того, как лишился отца и матери. Хозяйничала война, и конца ей ещё не было видно — на это горькое время и пришлось раннее сиротство Рубцова. Холод и постоянное желание хоть немного поесть — вот что больше всего запомнилось Николаю из той поры. Питался лишь тем, что давали добрые люди. Покормят или сунут горбушку хлеба — хорошо, а — нет, так приходилось голодать — нередко по двое суток, потому что сам он просить стеснялся.
Николай вспоминал, как эту стеснительность подметила одна пожилая женщина, частенько подкармливавшая его, бесприютного мальчонку. Она жила в одиночестве и часто ездила в город торговать — то огурцами, то картошкой, то грибами. Дом оставлять было не на кого, и убедившись, что мальчишка не только не возьмёт чужого, но и спросить-то совестится, женщина стала доверять ему присматривать за хозяйством. Перед тем, как уехать на несколько дней, объясняла, где хранится еда. Но, оставшись «за хозяина», маленький Рубцов все равно не мог пересилить стеснительность — старался не прикасаться к припасам, а если и брал, то лишь самую малость, и потому сидел полуголодный. Возвратившись и увидев, что всё осталось нетронутым, женщина спрашивала с удивлением, почему ничего не ел, а он смущался и краснел, не зная, что ответить.
Кстати сказать, эта совестливость была у Рубцова, по-видимому врожденной, и сохранилась на всю жизнь. Кто знал его близко, тот наверняка помнит, что и входил он в комнату, и вёл себя, и даже ел как-то по-особому стеснительно, словно боялся обременить хозяина, оставить его в накладе.
Рассказывал Николай Матрёне Марковне и о периоде, когда довелось ему ухаживать за больным одиноким стариком. Старик этот не мог двигаться и, лёжа, объяснял, что и как нужно делать по дому. Коля исправно выполнял все его указания, готовил еду и лекарства и тем самым зарабатывал себе право на житье и пропитание в стариковском доме.
Был в его сиротских скитаниях и такой эпизод. Играл как-то Коля на краю села с другими мальчишками и увидел, как незнакомый мужчина взнуздал пасущуюся неподалеку лошадь и увел её. Когда начали искать эту лошадь, и в селе поднялся переполох, Коля подошел к владельцу коняги и рассказал о виденном. Снарядили погоню, и Колю взяли с собой. В нескольких километрах от села конокрада нагнали, а Коля засвидетельствовал, что человек и есть «тот самый». Конокраду ничего не оставалось делать более, как показать в лесу место, где он привязал на время животину.
Потом хозяин взял Колю с собой в райцентр на суд, который должен был наказать конокрада. В пути лошадь неожиданно понесла, и мальчишка, упав, сильно повредил себе ногу. Тогда хозяин приютил Колю у себя на целый месяц — лечил и хорошо кормил.
С особым вниманием вспоминал Рубцов о том, как попал в детдом. Был он к тому времени настолько изголодавшимся и отощавшим, что врач приказал целую неделю кормить его отдельно от других ребят — жидкой пищей и помаленьку, с тем, чтобы постепенно приучить организм к нормальному питанию.
Хорошо запомнилась Николаю та огромная детская радость, какую испытал он, сняв с себя грязные дырявые обноски и облачившись в настоящую новую и крепкую одежду и обувь.
Вообще же о детдоме Рубцов рассказывал Матрёне Марковне с неизменной теплотой в голосе, словно о родном доме, а о воспитателях и учителях вспоминал как об истинно близких людях. Он говорил, что обязан детскому дому многим, если не всем, и неизвестно, куда привела бы его судьба, не окажись он там, под внимательным и добрым присмотром.
Да, видимо, накрепко врезались в душу Рубцова все тяготы его бесприютного детства, если вспоминал он о них так подетально...
Живя у Ершовых, Николай очень привязался к детям Матрёны Марковны, а они — к нему. С младшим, Вовкой, они всё чаще уединялись в комнатушке и подолгу вели там сугубо свои — «мужские» разговоры. У Вовки была страсть — делать из проволоки клетки для птиц, и Николай всячески помогал ему — когда советом, а когда и делом.
Однажды произошел такой случай. Заявился неожиданно сосед, мужчина многословный и крикливый, и с порога — громко и грубо — начал обвинять Вовку в том, что тот украл у его сына птичью клетку. Матрёна Марковна растерялась перед таким напором, а Вовка, как всегда это бывает с детьми, когда их обижают незаслуженно, отвернулся и горько заплакал.
Николай был в это время в комнатушке и все слышал. В самый критический момент он вышел стремительно, взял со стола хлебную корку и резко протянул её соседу-горлопану:
— Нате-ка вот, возьмите!
— Что это, зачем?..— удивленно уставился тот на Рубцова.
— А затем, что вы, наверно, выпили, а закусить забыли. Иначе не врывались бы в чужой дом и не орали так нахально.
— Да я... Да ты мне...— задохнулся от возмущения сосед.— Да кто ты такой есть?
Рубцов быстро вернулся в комнату, вынес оттуда командировочное удостоверение столичного журнала и сунул его под нос правдоискателю:
— Вот кто я такой. Устраивает вас? Изучив удостоверение, громовержец опешил и намного понизил тон:
— Я, конечно, того... Но ведь некому больше. Безотцовщина же. Кто ещё-то возьмёт? Тут рассвирепел уже Рубцов.
— Вон оно как! Значит, если у парня нет отца, то и грехи все на него? Ничего подобного! Такие почестней ваших бывают! Я, коли на то пошло, вообще вырос без отца и матери, а так по-свински, как вы, никогда себя не вёл! Идите-ка сюда! — потянул он мужчину за рукав.— Идите, идите, не бойтесь! — и показал несколько клеток, сработанных Вовкой.— Скажете, наверно, что он их все украл? Так вот знайте — Вовка сам их делает. И поймите — не нужна ему клетка вашего сына!
Сосед смекнул, что опростоволосился и, пробурчав несколько невразумительных фраз, позорно убрался восвояси. Матрена Марковна даже прослезилась благодарно — так подействовала на нее решительная рубцовская защита. А сосед, видимо, обдумав все как следует, на другой день приходил извиняться.
С Раей, которой шел тогда шестнадцатый год, Николай любил вечерами бродить по улицам, ничем не отличающимся от сельских. Стемнеет, бывало, станет попрохладнее — и Николай предлагает: «Пойдем, Рая, погуляем?» «Пойдем, дядь Коль!»—охотно соглашается Рая. И идут они медленно по улицам, разговаривая о всяком-разном. Листва в садах шелестит, собаки перелаиваются, плач детский из дома слышен — настоящее село. Ребята — Раины сверстники — сначала вроде бы не придавали значения этим прогулкам, а потом уязвило — ходит Рая с этим приезжим, а на них никакого внимания не обращает. Стали таскаться следом с угрожающим видом, и однажды Рая сказала Рубцову, что его собираются побить. Он долго смеялся и тем же вечером завёл с ребятами мирный и шутливый разговор. Сначала шло напряженно, и Рая очень боялась, но постепенно ребята поняли, что человек этот вовсе им не соперник, нашли с ним общий язык и даже подружились.
Нередко по ночам в «келье» у Рубцова горел свет. Матрёна Марковна, постучавшись, заглядывала — не надо ли чего? — Рубцов сидел и писал. Не желая мешать, она спешила оставить его в покое, но Николай говорил: «Посидите, если не спится. Вы мне нисколько не мешаете». Матрёна Марковна соглашалась и молча сидела рядом. Потом Николай отрывался ненадолго, чтобы отдохнуть, и опять отводили душу в беседах.
Много воды утекло с той поры, дети Матрены Марковны давно стали взрослыми людьми, имеют свои семьи, но Рубцова, каждое его слово помнят хорошо, вспоминают о нём как об очень близком человеке.
Николая Рубцова и его творчество знали в среде алтайских писателей ещё до приезда поэта, хотя и печатался он в то время не слишком часто.
Знали потому, что некоторые из барнаульцев встречались с ним раньше. Поэт Леонид Мерзликин, например, учился в Литературном институте в одно время с Николаем и дружил с ним, а поэты Николай Черкасов и Геннадий Панов видели Рубцова и слышали о нём, когда приезжали в Москву и останавливались в литинститутском общежитии. Наведываясь из столицы на родину, рассказывал о Рубцове собратьям по перу и Василий Нечунаев.
Поэтому принят был Николай в Барнауле как свой, со всей дружеской теплотой. Переночевав у Ершовых, он разыскал поэта Станислава Вторушина, адрес которого дал ему в Москве Василий Нечунаев, и вместе поехали в микрорайон Ближние Черемушки к Леониду Мерзликину. Радостной была эта встреча. Сидели всю ночь — вспоминали литинститутское прошлое, читали друг другу стихи, делились творческими планами.
За разговором Николай признался, что очень устал, нервы шалят, и сказал, что хотел бы отдохнуть где-нибудь на природе, посмотреть горный Алтай. Долго перебирали в памяти разные места — решали, где ему будет лучше — и, наконец, остановились на Красногорском — райцентре, расположенном в предгорьях. Туда вскоре и проводили Рубцова.
В Красногорском Николая встретил — и тоже очень радушно — поэт Геннадий Володин, у которого Рубцов и обосновался на довольно длительный срок. Тут, как уже говорилось выше, ему действительно удалось неплохо отдохнуть и многое увидеть. Вместе с Геннадием Володиным и его друзьями Рубцов часто ловил рыбу, купался и загорал, а потом путешествовал по горному Алтаю. Побывал на реках Катуни и Бие, которые, сливаясь, образуют Обь, ездил в Горно-Алтайск.
Выпивать в этот период ему не хотелось — он писал. По свидетельству Геннадия Володина, стихотворение «Посвящение другу» было написано Рубцовым в Красногорском.
Однако понемногу гористая местность начала надоедать ему, равнинному человеку, и Николай засобирался обратно в Барнаул.
Когда вернулся в краевой центр, продолжились его встречи с писателями. Вскоре, «свалив» в Литинституте сессию, приехал Василий Нечунаев, и они везде стали бывать вместе. Импровизированные поэтические вечера с участием Рубцова «вспыхивали» то в квартире Леонида Мерзликина, то у поэта Владимира Сергеева, который жил в том же подъезде, что и Мерзликин, то приглашали к себе в гости Станислав Вторушин или собственный корреспондент «Известий» по Алтайскому краю Зоя Александрова. Дополняли этот круг поэты Николай Черкасов, Геннадий Панов, Владимир Казаков и Валерий Крючков. Желая познакомиться с Рубцовым и послушать его стихи, приходили журналисты и просто любители поэзии.
Где бы ни появлялся Рубцов, всюду бывал он окружён трогательным вниманием и настоящей дружеской заботой. Стихи его, чуждые формализму, трогали сердца своей волнующей простотой, удивляли глубинной прозрачностью мысли. Некоторых молодых поэтов, склонных к излишним поэтическим выкрутасам, рубцовская лира заставила призадуматься над собственным творчеством, заняться переоценкой мнимых ценностей.
Рубцов же, в свою очередь, был приятно удивлен тем, что в Барнауле знают и читают наизусть многие его стихи, а некоторые из них — те, что сам любил петь (например, «В горнице», «Элегию», «Стукнул по карману — не звенит...») — поют под гитару и притом мелодии, придуманные им, ничуть не перевирают.
Барнаульские собратья по перу помогли Рубцову завязать отношения с местной печатью, и вскоре стихи его появились на страницах краевой газеты «Алтайская правда».
Василий Нечунаев вспоминает ту пору как самую тяжелую в своей творческой жизни — мучительно искал тогда себя и своё в поэзии. Сидели как-то с Рубцовым в барнаульском ресторане за бутылкой легкого вина, и Василий, поведав ему обо всех этих муках, сказал с горечью: «Если не выгорит ничего, то обязательно найду в себе мужество бросить писать вообще». Николай встрепенулся и сжал его руку: «Эх, Вася, как хорошо было бы, если бы все так рассуждали! Но только я думаю, что насчёт своего бессилия ты сильно преувеличиваешь. Мне почему-то кажется — ты будешь хороший детский поэт». Так оно впоследствии и вышло.
Частые литературные застолья начали, по-видимому, утомлять Рубцова, и его опять потянуло на природу. Василий Нечунаев предложил поехать в гости к своему отцу, в родное село Кислуху, и Николай с радостью согласился.
Ехать туда надо было по Оби на теплоходе, и до пристани решили пройтись пешком. Путь пролегал через район старого базара. Рубцов шёл и восхищался — очень понравилась ему эта древняя часть Барнаула, откуда начинался весь город и где жил и работал в свое время изобретатель первого в мире парового двигателя И. И. Ползунов. Проявлялась, вероятно, постоянная тяга Николая к старине, к истории народа. Василий Нечунаев заметил, что Рубцов вообще не мог проходить равнодушно мимо того, что напоминало о далеком прошлом России или хотя бы о временах его детства и юности. Не любил он однообразия современных «коробок». Потому, видно, и прижился так легко в деревянном домике Матрены Марковны Ершовой.
Когда ехали по Оби на теплоходе, Николай внимательно присматривался к проплывающей мимо местности, стараясь найти хоть отдалённое сходство со своей Вологодчиной. Кислуха ему понравилась. Он любил старые села, а она была именно такой. Чутко прислушивался к говору нечунаевских земляков и однажды сказал, что сибирская речь все-таки беднее вологодской. «У нас,— доказывал,— что ни фраза — то байка, бухтина, подковырнут, посмеются обязательно, а тут как-то сурово и сдержанно все...»
Много бродили по окрестностям, ходили в лес за грибами. Природа здесь, по мнению Рубцова, тоже проигрывала по сравнению с вологодской. «Наша как-то мягче и пышней»,— говорил Николай, и тёплые нотки звучали в его голосе.
Занимались и рыбной ловлей. Ловили ночью под крутым береговым яром. Снасть называлась намёткой и представляла собой длинный шест, на конце которого замысловато крепилась обширная сетка. Это орудие лова вовсе не считалось в те времена браконьерским. Василий забрасывал наметку в воду и, осторожно переступая по песчаному берегу, вел её некоторое время, а потом вытаскивал. Николай шел рядом, выбирал из сетки добычу и удивлялся простому способу лова, который был ему раньше не знаком, радовался обилию рыбы. Без конца попадались лещи, щуки, чебаки и окуни. «Тут я молчу,— разводил он руками,— насчет рыбы у нас на Вологодчине победнее намного».
Когда возвращались с рыбалки, Василий заметил, что Рубцов довольно сильно прихрамывает, и спросил:
— Что у тебя с ногой?
— Да так...— отмахнулся Николай.— Нарыв какой-то. Чепуха, пройдет.
Придя домой, посмотрели, и Нечунаев ужаснулся: нарыв был большой и опасный, нога покраснела и распухла.
— Как же это ты ходил-то? И молчал все время...
— Да невелика беда,— успокаивал Рубцов.— Заживет до свадьбы.
Наверное, привычка не придавать всевозможным невзгодам большого значения так укоренилась в нем с раннего детства, что этот страшный нарыв казался ему сущим пустяком и не мешал радоваться жизни. Ногу лечили несколько дней, прикладывая подорожник.
Однажды сидели у ворот нечунаевского дома, и Рубцов, увидев тележное колесо, по самую ступицу застрявшее в прибрежной грязи протекающей напротив речки Кислушки, спросил, почему оно оказалось там. Василий объяснил, что старые колеса употребляются у них как подставки для плотиков, с которых берут воду и полощут белье. Спадает вода — и плотик легко можно переставить на другое место — поглубже.
«Здорово придумано»,— одобрил Рубцов. Тут же, на берегу, лежала перевернутая кверху днищем лодка, поодаль возились малыши. «Настоящий российский пейзаж...» — со вздохом добавил Николай.
Василий Нечунаев узнал потом эту картину, когда прочитал стихотворение Рубцова «В сибирской деревне».
...Случайный гость,
Я здесь ищу жилище
И вот пою
Про уголок. Руси,
Где желтый куст
И лодка кверху днищем,
И колесо,
Забытое в грязи...
Благотворным было для Николая Рубцова то далёкое лето. На Алтае ему хорошо писалось. Под впечатлением увиденного и пережитого там он создал стихотворения «Весна на берегу Бии», «В сибирской деревне», «Шумит Катунь», «Сибирь, как будто не Сибирь!..», а, возможно, и другие произведения (скорее всего так оно и было), не затрагивающие прямо алтайскую тему.
Встречая Рубцова в Москве после его возвращения из Барнаула, я видел, что он хорошо отдохнул и душой и телом, ибо выглядел посвежевшим и уравновешенным, был добрым и полным новых надежд...
На Алтае свято хранят память о нем. Каждая новая публикация произведений Рубцова, каждое свежее слово об этом удивительном поэте, появляющееся в печати или звучащее по радио и телевидению, встречаются здесь с особой радостью и неизменно вызывают светлые воспоминания.
По инициативе Василия Нечунаева в Алтайском книжном издательстве вышел небольшой сборничек стихов Рубцова для детей «Первый снег», а в 1978 году, подкрепляя это доброе начинание, издательство выпустило в свет его «Зеленые цветы».
Опубликовано: Воспоминания о Николае Рубцове.Вологда, КИФ "Вестник", 1994.
Андрей Крючков,
06-12-2009 00:57
(ссылка)
СТИХИ ПОСВЯЩЕННЫЕ БОРИСУ ШИШАЕВУ
Я много мест на свете повидал,
Все не сидится мне в моей квартире…
Спешу туда, где кто-то написал:
«Поселок Сынтул – самый лучший в мире!»
Покину я снующую Рязань,
За окнами навстречу мне помчится
Мещерская лесная глухомань,
Где встречу вновь родные сердцу лица.
Увижу дом знакомый вдалеке,
Услышу голос радостный для слуха,
Сожму ладонь Шишаева в руке
В ответ на крик его: «Здоров, Андрюха!»
Глубинка русская, основа всех основ,
Ты – цепь сердечной боли бесконечной.
Здесь понимаешь все без лишних слов
О суетности жизни скоротечной.
Уверен я, что со времен Творца,
Краев глухих в России не бывало –
Душа глухой бывала и сердца,
Когда земля родная к ним взывала.
А. Крючков
Б.Ш.
Милый друг, я приеду скоро
Во владенья соснового бора,
В задушевную светлость берез…
Посмотрю на пустую посуду,
Ты ответишь: «Я больше не буду!» –
Может в шутку, а может в серьез.
Мы пойдем заповедной тропою
На «голгофу», как прежде. С тобою
Невесом даже тяжкий мой крест…
Вновь проникнемся таинством слога
На «Пороге у Господа Бога»,
Где далекий плывет благовест.
Плавный коршун, щегол или кречет
Наши души больные излечит.
Мы безмолвье с тобою поймем…
Ты же знаешь – ничто нас не сломит.
Пусть в округе вся свора злословит,
На Голгофу – мы вместе взойдем!
А. Крючков
Андрей Крючков,
05-12-2009 23:23
(ссылка)
ШИШАЕВ БОРИС МИХАЙЛОВИЧ
Шишаев Борис Михайлович
- Дата рождения — 17.06.1946 ... Борис Шишаев родился 17 июня 1946 года в поселке Сынтул Касимовского района Рязанской области.... 17.11.08 Рязанский городской сайт
- известный рязанский писатель (21 упоминание в СМИ) ...За заслуги в развитии культуры и искусства и многолетнюю плодотворную деятельность медаль ордена "За заслуги перед Отечеством" II степени вручена известному рязанскому писателю Борису Шишаеву.... 20.04.07 7 новостей
- лауреат Премии ЦФО в области литературы и искусства (4 упоминания) ... Известному рязанскому писателю, лауреату Премии ЦФО в области литературы и искусства Борису Шишаеву исполняется 60 лет... 09.06.06 Рязанский городской сайт
В этой группе, возможно, есть записи, доступные только её участникам.
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу
Чтобы их читать, Вам нужно вступить в группу