Все игры
Запись

ЯРКОЕ

Метки: яркое

Нравится

Вы не можете комментировать, т.к. не авторизованы.


Алена Патрэбная      17-08-2011 17:13 (ссылка)
Это, видимо, будет "Инструкция по написанию"??? А это - начало этой самой инструкции? Интересно, Вы её пишете для добрых людей или для собственного переосмысления?
Сергей Пашкевич      22-08-2011 22:39 (ссылка)
Такие пойдут?
Тишина…
Чуть слышно посвистывает поземка, извиваясь между ветвями кустарника.
Ритмично, в такт шагам, шаркает метла дворника убирающего тротуары.
Прихрамывая, стучат на стыках плит колеса выкатываемых мусорных баков.
Вороны, задирают от ветра к затылкам свои перьевые воротники, черными кляксами собираясь вокруг них.
Поворачивают и склоняют набок свои блестящие головы, время от времени в недоумении поднимая их к небу и раскрывая клювы от изумления.
Их можно понять.
Серый, слегка припудренный снежной крупкой, асфальт, который выглядит почти как зеркало небес.
И на нем - скрученными, оторванными солнечными лучами, тянуться за громыхающим баком спиральные очистки мандариновой кожуры.
На небе нет и признаков солнца.
И только на земле, засыпаемые снегом, чудесным образом сияют оранжевые ленты.
Новый год.
День чудес и загадок.
День, когда, изогнувшаяся кольцом, змея времени кусает свой хвост.
День радости.
День удивления.
Новый год.
Обещание.
Это - как в детстве.
Накануне, отсутствующего в календаре, католического Рождества.
Измучившись и вспотев от бесконечной репетиции, избавляюсь с помощью воспитательницы от пыльного, «недышащего» костюма медведя.
Наконец-то освобожденный от необходимости водить хоровод, косолапя и напрягая зрение, в попытках увидеть хоть что-нибудь сквозь узкую щель медвежьей пасти.
С охрипшим от вынужденного басового рефрена «Терем, терем, теремок….» голосом.
Одев, поверх маечки и трусиков, ненавистный «лифчик» с издевательски многочисленными крючками на спине и, пристегнув к нему «кусучие» шерстяные чулки, - натягиваю рубашку, штаны на помочах, а уж потом лыжный костюм, валенки, шапку-ушанку и полушубок, и, подпоясавшись старым командирским ремнем, выхожу в морозную цепенящую темноту с низкими колючими звездами.
Отец, поджидавший с санками, помогал натянуть на руки варежки, пришитые к воротнику внутри полушубка резинкой от трусов, и закутывал горло и голову шарфом с узлом сзади, так что снаружи оставался только нос и глаза.
И мы, среди синеющих в темноте сугробов, поскрипывая на каждом шагу, невообразимо долго шли по путеводной звезде, вдвоем волоча санки к почтовому отделению.
А там, получив три огромных, таинственно шуршащих чем-то перекатывающимся внутри, фанерных ящика, грузили их на санки и возвращались домой.
Дома происходили чудеса.
Со скрипом, потрескиванием и скрежетом гвоздей, крышки посылок вскрывались штык-ножом, открывая небывалые чудеса и сокровища.
Неизвестно каким способом угадав, но первым безошибочно всегда открывался ящик, в котором, среди смолисто-прянных опилок, как древние здания в пустыне, лежали, завернутые в четвертушки газетных страниц «Курьера Польскэго» за 1920-1939 год, коричневые куриные яйца.
Яйца доставались, газетные прямоугольники разворачивались, разглаживались и складывались стопкой (по ним, с помощью родителей, мне предстояло учиться читать весь следующий год).
Гордый от оказываемого доверия, я брал яйца по одному и выносил на балкон, складывая в специально предназначенный такой же посылочный ящик.
Потом мне доверяли погружать руки в пушисто-покалывающие недра опилок, выискивая внутри рифленые шарики грецких орехов.
А ещё глубже, почти на самом дне ящика, погрузив руку почти по локоть, удавалось нащупать и извлечь красные, пахучие и прохладные неохватные шары яблок.
Одно, сочное, с чуть шероховатой мякотью, сладковато-кислое под жесткой, как фольга, шкуркой – можно было съесть сразу.
Пока, до боли в распахнутых до предела челюстях, я успевал соскоблить до кусаемости яблоко, покрывшись липким, чуть пощипывающим кожу соком – отец успевал вскрыть вторую посылку, где лежала тушка высохшего подвяленного гуся (он сразу помещался в тазик с водой - для подготовки к приготовлению), обложенная матерчатыми мешочками с сушенными яблоками, вишней и грушами.
А потом…
Потом наступала очередь третьего ящика.
И вот это - было действительно начало праздника.
«Праздника живота».
В авоську с продуктами, которая, на специально вбитом гвозде, обычно висела за форточкой в кухне, складывались, насыщенно желтые, блестящие даже сквозь пергаментную бумагу, прямоугольные бруски солоноватого, сбитого вручную деревенского масла.
Коричневые в белых «веснушках», бугристые кольца домашней колбасы.
Холщевый, с длинными хвостами, сплюснутый с боков, треугольный «кулек» твердого, как камень домашнего провесного сыра-брынзы.
Толстые, багрово-черные «трубы» «крупъяницы» в перламутровых мелких жемчужинах гречки, просвечивающих через ставшую прозрачной газету, обертывающую срез.
Желтовато-коричневый, блестящий маслянисто, кожистый шар сальтисона.
Огромный, как энциклопедия, завернутый в марлю, сквозь которую с одной стороны проступали серые, в коричневую и зеленую крапинку кристаллы соли, а с другой пробивалась редкая черная щетина, пласт сала.
Этим, семье из меня и матери, предстояло питаться до Нового Года, а затем, уже троим до конца майских праздников.
Отец - исчезал до 30 декабря какое-то «полигонное взаимодействие».
Впрочем, из-за начала зимней сессии у «дневников», «вечерников» и заочников у матери – питаться предстояло в основном мне.
Мать появлялась только поздним-поздним вечером, когда придя из садика через три квартала, я успевал переодеться, погреть чайник и нарезать хлеба на бутерброды.
А за двое суток до появления отца, она, оставив мне на кухонном столе меж двух тарелок сложенных черепашкой «нарезку» на завтрак и ужин, перемещалась к своей матери, для присмотра за своей сестренкой, которая была младше меня на год.
«Будильником» работала тетя Нани, из квартиры напротив, уходящая в первую смену на завод и, попутно, поднимавшая меня звонком в дверь.
У родителей матери – начиналась «страда».
Будучи артистами разговорного жанра – именно предновогодние вечера, утренники и поздравления обеспечивали их основным доходом для причисления к высокооплачиваемым специалистам, способным оплатить летний отдых на море.
Это, как помниться, было существенным отличием – своего рода знаком принадлежности к касте «высшего света».
Ну, а мне – это обещало компанию, заглянувшей погостить из города, родственницы и ровесницы на две летних недели из трех месяцев в деревне.
О приближении Нового Года я узнавал, когда на погруженной в ночную темень улице раздавался редкий в те времена рокот двигателя армейского грузовика и по потолку комнаты прокатывался «забор» отсветов автомобильных фар.
Выскочив из единственной комнаты пару лет назад полученной «хрущевки» на кухню и лично убедившись, что грузовик остановился у нашего подъезда, я подбегал к входной двери и, вцепившись руками в дверную ручку, пытаясь разобрать шаги сквозь грохот колотящегося сердца, прислушивался.
Когда гулкие шаги, сопровождаемые цоканьем гвоздей о ступени лестницы, приближались к площадке третьего этажа – я распахивал дверь.
Неведомая сила вытягивала меня из дверного проема и возносила к потолку лестничной площадки, заставляя громко смеяться от щекотного холодка внутри.
А потом отец, держа меня на руках, входил в дом.
Пахло волнующе и непривычно.
Ароматом сладким, пряным и опасным.
Костром, порохом, махоркой, ружейной смазкой, дегтем и хвоей.
В доме появлялось «неожиданное».
Всюду загорался свет.
Ставилась на плиту кастрюля с картошкой.
Двое неизвестных, после взмаха отца в кухонное окно, затаскивали на балкон, заснеженное сизо-зеленое, огромное «Нечто», пахнущее мандаринами, роняя у узкой балконной двери, маленькие, колючие иголки.
Начиналась игра в пятнашки или прятки.
Трое взрослых без конца перемешались по квартире, словно специально запутывая меня.
В коридорчике у входа, потеснив мои валенки и мамины тапочки, вдруг оказывались три пары блестящих чернотой сапог, с аккуратными белесо-синими треугольниками фланелевых портянок на голенищах.
Из «гаваны» доносился плеск, смех и шум льющейся воды, на кухне двигались табуретки, в комнате, с глухим шлепком, появлялись три холма вещмешков.
На полу, возле моего диванчика внезапно возникало горное плато из неизвестных, кисло пахнущих мокрой шерстью шинелей, на плечах которых, в отличие от отцовских четырех звездочек с одним узким просветом, были погоны либо с одним, но очень широким просветом, либо тремя узенькими красными полосками поперек.
Рядом, на книжной «стенке», поверх сложенных конвертом гимнастерок в серых гнездах ушанок свернулись змеями ремни с плоскими блестящими головами пряжек.
А на них - свысока поглядывала, покачиваясь готовая к броску, повешенная на угол «стенки», отцовская портупея с объемной кожаной кобурой.
И вдруг – на несколько мгновений наступала тишина.
А потом…
На кухне, наступая на волочащиеся по полу завязки галифе, со стуком и чертыханьями, расставляли табуретки.
На дощечке, посредине стола, уже стояла шипящая сковорода, где, среди вздувающихся радужных пузырей, подрагивали и взмахивали закрылками, будто пытаясь взлететь, четыре желтых, круглых острова яичницы-глазуньи, посверкивая редкими кристаллами соли и веснушками молотого перца на поверхности.
Белое «море» окружавшее их, было разбито на сегменты коричневато-прозрачными, толстыми прямоугольниками шкварок.
В большой металлической кастрюле исходила паром гора картошки в серовато-коричневых, потрепанных «мундирах» кожуры, сквозь разлохмаченные дыры которых просматривались глубокие «раны» светло-желтой крупинчатой мякоти.
В миске, сверкая стеклянным крошевом льдинок, с красными вымпелами морковной стружки, оттаивала квашеная капуста, выцарапанная мной из ведра на балконе. Мы с отцом и матерью дружно шинковали ее на ноябрьские праздники в большой детской ванночке, а потом раскладывали по ведрам, по готовности выставляя их на балкон.
Отец, нарезав на тарелку разных, уже початых, деревенских деликатесов, доставал из вещмешка большой, прошитый дратвой, пакет прочной, двойного слоя серо-коричневой оберточной бумаги – в котором тихо шуршали удивительно вкусные, чуть кисловатые, колючие квадраты ржаных сухарей.
Мое любимое лакомство.
Вскрывалась банка «бычков в томате».
Мне вручалась, изготовленная тут же из подсахаренной воды, соды и уксуса, газировка.
А остальным, в такие же, как и у меня, граненые стаканы, наливалось из аллюминевой фляжки в брезентовом чехле.
Когда глаза начинали слипаться от сытости и усталости, мне вручались самые драгоценные подарки – гильзы.
Маленькие, толстые, похожие на бочонки от лото, желтые – пистолетные.
Выглядящие словно «огрызки» карандаша, красно-розовые – автоматные.
Стройные, вытянутые зеленоватые трубочки – карабинные.
Огромные, коричневато-желтые ракеты – от крупнокалиберного пулемета.
Серо-зеленые, с маленькими, прямоугольными дырочками на торцах макаронины артиллерийского пороха, и белые, в скользких шелковых мешочках бублики минометных зарядов.
Блестящие, со звездочками, металлические пуговицы и различные эмблемы.
Запрятав это достояние в поцарапанный, с облезающей зеленой краской, металлический сундучок, а его - под подушку, я засыпал, как в настоящей казарме, зная, что рядом на шинелях будут спать настоящие бойцы.
Утром, когда незаметно, не разбудив меня, появившаяся вечером мать помогала собраться в садик – ни солдат, ни отца, ни грузовика на улице – уже не было.
Но я твердо знал – вернувшись, я застану украшенную елку.
А еще позже мы, всей семьей, пойдем к дяде Боре – соседу с четвертого этажа, где в большой трехкомнатной квартире будут накрыты столы с разными вкусностями. В одной комнате для взрослых, в другой для детей.
Будет много всякого разного…
Фаршированная щука – сделанная Соней, женой дяди Бори.
Митетеи – голубцы в виноградных листьях, от семьи Милицы и Петра, со второго этажа.
Манты – огромные узлы-пельмени, от дяди Чингиза и Гюльсары, с первого.
Цыпленок-табака – от Вассо и Нани, напротив…
И многое другое, не менее редкое и не менее вкусное.
А потом, когда из репродуктора-радиоточки пробьет двенадцать раз – начнется стрельба пробками…
И все вместе – взрослые и дети…
Под гитару дяди Бори и баян Петра, в сопровождении саксофона Милицы, сцепившись в цепь, выбрасывая ноги и подпрыгивая, будут блуждать и путаться по всему подъезду.
И, закружившись длинной змеёй по всем квартирам, напевая хором «Летку-Енку» - впрыгивать в Новый год.
А потом, проснувшись уже в неизвестном новом году, я найду под елкой картонный, с Дедом-Морозом, чемоданчик.
А в нем…
Поверх изумительно сладких, осыпанных сахаром «подушечек», прозрачных кирпичиков «Театральных» и «Аэрофлотских», розовых в полоску «Раковых шеек» - будут лежать целых Три мандарина!!!
Три исключительно новогодних, изумительно пахнущих еловой корой, толстых зелено-желто-оранжевых точки – своеобразное многоточие: то ли в заключение ушедшего года жизни, то ли в непредсказуемое начало предстоящего.
Которое - у каждого начнется и пройдет по своему неповторимо.
Которое – каждый будет во многом делать сам.
Которое – получиться не так, как хотелось и делалось.
Но, все-равно, у каждого – свое.
Оцениваемое и воспринимаемое - каждым по своему.
Жизнь.
Жизнь – игра.
Игра, такая же, как любые соревнования, конкурсы, войны, творчество.
Игра, в которой условные правила, догмы, законы, нормы и инструкции вначале вносятся для того чтобы приспособить жизнь под интересы людей. А потом…
Потом правила обретают самостоятельность. И догмы - подчиняют себе неосторожных людей.
Игра, по образу и подобию тех игр, в которые играют дети – познавая мир и жизнь.
Игра, в которой палка становиться автоматом, а кукольное чаепитие – светским раутом – и наоборот.
Игра, в которой правила меняются на ходу, а персонажи не только воплощают их в жизнь, но и выступают авторами новых правил и изменений действующих.
Игра – с непредсказуемым результатом, неизвестным сюжетом, но и с бесконечной сменой личин авторов-игроков.
Игра, в которой игрок и он же персонаж приобретает свои личные представления и опыт, которая меняет его – обрушивая на играющего последствия его действий, действий остальных играющих и последствий изменений правил каждым играющим.
Где чаще всего оказываешься «на грани», где каждая партия – проверка «на излом», а каждая игра – может оказаться последней «партией» в жизни.
****
Чудеса происходят постоянно…
Мысль эта, не обладающая ни новизной, ни какими-либо свойствами откровения, пришла ко мне одним из первых весенних дней…
В мучениях постоянной бумажной работы, небывало теплой затяжной осени, короткой и мягкой зимы и весьма ранней весны, истощившей восприятие мира.
Бетонной плитой, испятнанной вороньими следами букв, хороня робкие надежды на передышку в административно-исследовательской гонке, на стол неотвратимо опустилась стопка бумаг, на верхней был, завершающей синей петлёй росписи, подчеркнут безапелляционный характер окончательного приговора: «Ваши предложения о участии в раскопках византийского городища. Срок - к 15.00.»
Мыслей не было, и, тупо глядя на листы, в попытке понять - о чём вообще идет речь, я принял первое разумное решение в этот день – выйти во внутренний дворик и перекурить.
Стоя, я отрешенно смотрел, как уплывает вверх сизовато-прозрачная струйка дыма, как краснеет тлеющий кончик сигареты, как, подкрадываясь, ползет оранжевая полоса солнечного света по желтой стене здания.
Зеленый металл курительной будки на ярком солнечном свету светлел, исходя в голубизну, и вверху почти сливался с чистой синью ощутимо весеннего неба, а тени меж конструктивных выступов здания по мере приближения солнечной полосы приобретали глубокий фиолетовый оттенок.
В одном из таких углов, почти поглотив серебристую жесть водотока, висела сосулька-гигант, свешиваясь длинным почти двухметровым хвостом, призрачно белеющим в тени, во внутренний двор.
Из-за высоты подъема солнца над горизонтом нижние этажи и прилегающая к ним часть устланного серым асфальтом двора были ярко освещены.
Редкая, на глазах усыхающая черная вода в лужах приобретала на свету свойство зеркала - отбрасывая красные, оранжевые, желтые, зеленоватые, голубые и синие блики.
Голубь, склонив голову с закрытыми глазами набок, громко курлыкал, выписывая концами распущенных крыльев на асфальте затейливые арабески, окружая в своеобразном вальсе горделиво поглядывающую на него голубку.
Но вот граница освещенного пространства наползла и на свисающую сосульку, заставив засверкать её всеми изгибами, наростами и желваками.
Свет преобразил её – появилась манящая непредсказуемыми отражениями и переливами синевато-зеленоватая глубина.
Округлые потеки стали объемными и контрастными, отражающими свет с одной стороны и пропитанными им - с противоположенной.
Нагреваясь, она покрывалась текучей водяной пленкой, оживившей мертвый кусок льда – стала меняющей облик, извивающейся, вздувающейся и опадающей в самых неожиданных местах.
Приобрела нечто хищное и змеевидное, покрылась переливчатой радужной шкуркой с бегущими, перетекающими друг в друга огоньками: красным, оранжевым, желтым, зеленым, голубым…
Этот поток жизни, едва заметный на утолщении её головной части, сомкнувшей свои льдистые крепкие челюсти на покрытом цинковыми чешуйками водосливе, постепенно стекая вниз, набирал силу и толщину, набухая округлой, дрожащей каплей к самому кончику.
Луч солнца, попав в неё, разлетался яркими цветными искрами, пятная окружающее во все цвета радуги.
А пятна, в такт подрагиваниям наливающейся капли, сплетались, кружась в причудливом и сложном танце, накладывались, пересекались, сталкивались и убегали друг от друга, во всех направлениях. Непредсказуемо меняя цвет и интенсивность свечения, скорость и направление движения – словно конфетти, сброшенные на морские волны или подброшенные вверх.
Но вот - предел достигнут…
Капля, как показалось, с пронзительным радостным визгом полетела вниз.
Словно маленькая девочка, раскручиваясь вокруг себя и прижимая вздувающуюся колоколом цветастую юбку, она словно смеялась заливистым колокольчиком, повизгивая от восторга, когда уже не хватало дыхания на смех и радостные вопли:
Я!
Я – Лечу!!
Лечу!!!
Лечу!!!!
Я!
Цветной радужной каруселью сопровождали её полет солнечные зайчики, отблески, разноцветные искры и огоньки, окружая огромной разбухающей сферой-фейерверком, что выплясывала в воздухе, как подброшенный легкий надувной мячик.
Создавая ощущение смеси музыки, сладости, интереса, веселья и запаха новой пластмассы, присущее первому весеннему утреннику в детском саду.
Казалось, раскрутившись - она застывала на мгновение в воздухе, а затем, исподлобья оглядевшись с хитрой улыбкой и увидев, что привлекла внимание окружающих, продолжала полет.
Увы, полет не может длиться вечно.
Но столкновение с асфальтом, сопровождавшееся, как почудилось, тонким хрустальным звоном свадебных бокалов с пузырящимся шампанским, не выглядело печальным – взметнувшаяся в стороны тонкая водяная пыль породила двойную радугу, заставив кружащего голубя замереть, отразив на горловых перьях переливы зеленого, синего и фиолетового.
Эта сценка: голубь, склонивший голову к плечу, застыв с радужным горлом, и опирающаяся на него двойная радуга - напомнила давнишнюю….
Было необычайно теплое и солнечное начало мая, город пронизывали звуки маршей и вальсов, доносящиеся из установленных на фонарных столбах громкоговорителей и играющих у проходных духовых оркестров заводской самодеятельности.
Ветерок, теплыми и мягкими ладошками касаясь щек, теребя подолы и шелестя листвой, играл в догонялки с сорвавшимися с привязи разноцветными воздушными шариками.
На кораблях-буфетах, застывших у перекрестков, он весело семафорил цветными флажками, игриво пытался заворачивать в подстеленные салфетки выставленные подносы с пирожными и закусками, ксилофонил бутылками со спиртным, пивом, лимонадом и минералкой, наполняя насыщенный звуками воздух тонким, мелодичным позвякиванием.
От его игр выбившиеся из-под кружевных ослепительно-белых наколок локоны продавщиц щекотно лезли в глаза, губы и спускались по шеям к самым ключицам, избегая отложных лацканов форменных воротников.
Широкие и округлые красно-коричневые лица монументальных работниц прилавка - расплывались в улыбках, обретали очаровательные ямочки на щеках и молодели на глазах, превращаясь в тех наивных, энергичных и веселых девчонок, которыми они приходили на работу лет пятнадцать-двадцать тому.
Солнце, соревнуясь с ветерком, безуспешно ловило ветер солнечными зайчиками, рассыпаемыми от волнистой ряби Свислочи, вылупленными окошками тупоносых, добродушных, округлых морд проезжающих троллейбусов и автобусов, квадратными стеклами редких автомашин и многочисленных домов.
Устав, солнечные зайчики, отразившись от выставленных на прилавок бутылок, собирались группками под тентами буфетов и устраивали посиделки под самой крышей.
Самые развязные из них, подползая медленно и крадучись, пытались оказаться в глубинах декольте продавщиц. Заставляя этим покупателей-мужчин, заинтересованно замолкать, следя за их продвижением. Косноязычные, неспособные определиться в выборе покупки, они уподоблялись болванам.
Поскольку чаще всего такая попытка была замечена и пресечена продавщицей в самый последний момент, мужчины выдыхали накопившийся воздух в стеснительных покашливаниях и смешках, что вызывало игриво акцентированный смех, сопровождающийся легким румянцем, сползавшим от шеи вниз у продавщиц, облегченно подхватываемый зарумянившимися покупателями.
Дети в цветных комбинезонах с серьезным видом и смеющимися глазами заполняли тротуары, лавируя между обелисками взрослых со своими кукольными колясками и трехколесными велосипедами и добавляя гама, смеха и шума в звуковой коктейль.
Стайки девушек с невообразимо длинными ногами в сабо и босоножках на платформе, выраставшими прямо из округло обтягивающих поясков мини-юбок понизу блузок-распашонок разной степени прозрачности, заманчиво потрясая на ходу разноцветными хвостами и гривами «паж» и «карэ» над нежными длинными шейками, громко щебетали о чем-то своем.
Их группки, преследуемые или сопровождаемые ровесниками, чьи метровой ширины клёши скрежетали по асфальту подшитыми металлическими молниями, упорно устремляясь к недавно открытому фонтану «Венок».
В сквер – ведомый теми же интересами, направился и я.
По мере спуска от проспекта, деревья заглушали городские звуки, ярко выделяя крики чаек на набережной, чириканье воробьев, посвист синиц и курлыканье голубей, цокот каблучков и тихий рокот голосов.
При погружении под готические арки аллей с мозаичными витражами солнечных пятен на кирпичной крошке дорожек, - и люди затихали и растворялись в шорохе шагов, шелесте листвы и шуршании собственной рубашки «апаш» с огромным откидным остроугольным воротником.
В тихие успокаивающие звуки робко попытался вплестись доносящийся поверх плеска воды в фонтане хрипловато-щемящий, стонущий звук саксофона.
Его прерывистые всхлипы постепенно, рывками складывались в узнаваемую, одну из самых любимых, джазовую мелодию – «Караван».
Томно-тоскливые звуки притягивали, звали к себе и, поневоле подстраивая шаг, под неспешно раскачивающийся ритм прелюдии, я вдруг оказался на небольшой площадке пересечения аллеек у фонтана.
Большинство бродящих по скверу взрослых и детей, целеустремленных, озадаченных намеченными планами или просто отдыхающих, перемещались, не замедляя темпа и не изменяя направления, проходя мимо, продолжая жить в своем прекрасном или не очень, но совершенно реальном мире.
Однако некоторые, застыв, как и я, слушали мелодию.
Слегка отвернувшись от проходящей публики, твердо упираясь в оранжевую крошку дорожки казенными черными ботинками с тупыми носами, на которые складчатыми волнами набегали штанины брюк, стоял, отставив в стороны локти рук, держащих инструмент, небольшого роста мужчина.
Блестящий загорелый шар его головы с оттопыренными ушами и старческими веснушками окружал полумесяцем венчик кудрявых, но совершенно седых волос.
Проборонованный волнообразными морщинами лоб завершался густыми, мохнатыми, цвета перца с солью, бровями, нависавшими изогнутыми подвижными гусеницами над горбинкой переносицы, с которой свешивался большой, заканчивающийся «сливкой» нос с растопыренными крыльями.
Загорелое, обветренное лицо его, покрытое складками и шрамами морщин, с редкими поседевшими щетинками, укрывшимися в этих складках, причудливо гримасничало – попеременно раздувая или втягивая щеки и играя губами при каждом прикосновении к пожелтевшему мундштуку.
Отставленные локти крыльями подранка взлетали и опадали, порождая волны морщин на светлом клетчатом пиджаке, наискосок пересеченным побелевшим от времени кожаным ремнем саксофона, прикрытым на плече выбившимся белым воротником сорочки.
Корпусом он - то наклонялся вперед, то прогибался назад.
А временами, когда два пальца, лишенные крайних фаланг, не могли прижать лоснящейся кожей культей как должно клапана – изгибался вбок, склоняясь до потертого черной кожи футляра, прижимавшего аккуратно сложенный лист оберточного целлофана к скамейке.
Иногда, когда взмах локтя совпадал с наклоном корпуса, бросалась в глаза шмелиная оранжево-черная орденская планка на зелено-красном двойном пунктире других, прикрепленных к пиджаку.
Грустные глаза, как у состарившегося циркового шимпанзе, то прикрывались набрякшими, в сеточке морщин, веками, то широко открывались в изумлении, то с ласковой хитринкой улыбались из-под ресниц, оставаясь направленными в одну точку.
В старой, но прекрасной мелодии было все…
Кровавые капли на потрескавшихся обветренных пересохших губах; оранжевый песок, раскаленный желтым жаром солнца…
Зелень редких оазисов…
Прохладная голубизна воды в миражах…
Синь бесконечного неба и фиолетовая темнота ночи с низкими, огромными светляками звезд.
Порой в ней проскальзывала фальшь не своевременно отпущенного клапана, визгливые нотки истощившегося дыхания, внезапные обрывы мелодии при вдохах, уколы неправильно взятой ноты, но она была прекрасна.
Прекрасна именно джазовым исполнением – когда мелодию ведет не техника и мастерство, а душа и импровизация.
Казалось, что свистящий ветер пустыни, шелестящий песчаной пылью по склонам барханов, срывается из раструба – заставляя трепетать молоденькие, клейкие листочки на торчащих из урны при скамье березовых веточках, с привязанным флажком и тряпочкой сдутого шарика.
Неторопливый плавный ритм верблюжьего шага нарастал волнами до бешеного галопа погони, сменяясь диссонансами схватки и прыгающей скачущей мелодии победного танца.
Леденящий холод ночи рвался клочьями в пляшущих языках костра на привале и сменялся сонливой тяжестью дневной жары, с обдирающими всхлипами - шипами пустынной колючки.
Завораживающие, змееподобные извивы танцующих тел плясуний - на редких встречах в оазисах.
Крученые струйки последней воды, журча вытекающие из бурдюка.
Страстные стоны из ночных шатров и молящие хрипы, оставленных умирать, отстающих.
В ней была вся жизнь: экзотическая и чуждая…
Но, одновременно, такая близкая и понятная…
Путь в неведомую обманчивую даль, схватки, любовь, встречи, смерть…
Играя и живя, живя и играя, старик словно пытался что-то рассказать той, от которой он ни на миг не отрывал глаз.
Она, сжав колени и откинув скрещенные в щиколотках обтянутые нейлоном ноги, в белых лодочках с уже опухшими суставами и узелками вздувшихся вен, но, тем не менее, показывающими их прошлую красоту, облокотясь на изогнутую спинку, сидела на скамье.
Юбка темно-синего костюма едва прикрывала угловатые колени, плотно облегая округлые, как встарь красиво очерченные, бедра.
Согнутая левая рука, держала на сгибе зеленый мясистый стебель, ветвящийся коричневатыми колючками и разлапистыми листьями. Удерживая в лодочке ладони, с двумя золотыми полосками обручальных колец на безымянном пальце, багрово-черный бутон розы с мелкой махрой по оконечностям шелковисто-лаковых лепестков, она, словно головку младенца, прижимала его к оттопыренному угловатому излому лацкана пиджака у правой груди.
Правая, ломаной линией наброшенной поверх спинки скамейки, комкала фигурно обрезанный расшитый голубой нитью носовой платок в пальцах, свисающей от запястья, ладони.
Фестончатые хвостики платка почти касались раскрытой белой сумочки, возле которой, пузырясь извилистыми нитями ячеи с опавшими ушами плетеных ручек, стояла авоська с желтовато-коричневым батоном, жемчужно-зеленоватой бутылкой молока под аллюминевой пробкой и, на косую обрезанной, розовеющей шайбой вареной колбасы.
Тонкая и длинная шея с уже выделяющимися двумя жгутами сухожилий, но пока не расчерченная ни одной морщиной или складкой, вырастая из застегнутой «под горлышко» белой блузки, стебельком склонялась к правому плечу под тяжестью головы со сбившимся на затылок черным кружевным платком.
Туго зачесанные волосы подчеркивали высокий открытый лоб, тонкие полукружья бровей и маленькие прижатые ушки, розовеющие на просвет в солнечных лучах.
Слегка приподняв уголки, истончившихся, синеватых губ и приоткрыв рот, она смотрела на него широко распахнутыми миндалевидными глазами с посеревшей от времени голубой радужкой.
Покрасневший кончик маленького худого носика, с четко вырезанными дрожащими крыльями, изредка вздрагивал при судорожном сглатывании.
По складкам, проложенным временем от уголков глаз до заостренного треугольника подбородка, сбегали, постепенно набирая прозрачность, две слюдянисто поблескивающих узких дорожки, сливаясь на его оконечности в капли, дрожащие в такт бьющихся на висках и шее голубоватых жилок и изредка падающих на лепестки бутона.
Музыка окружала их защитной сферой, заставляя проходящих огибать лавочку по дуге.
Многие просто автоматически изменяли путь и, замолчав на мгновение, исчезали в аллее, возобновив, после минования этой сферы, собственные разговоры.
Но проходящие пары, даже занятые исключительно друг - другом, изменялись.
Девушки, до складок одежды на лопатках, прижимали к себе локоть спутника и, склонив голову к его плечу, посверкивали на сопровождающего морзянкой взглядов сквозь ресницы.
А мужчины, склонив повернутую голову, не отрывали взгляда от спутниц – вплоть до того момента, когда ноги, предоставленные сами себе, не запутывались, заставляя спотыкаться.
Но…
Ни те, ни другие не существовали для этой пары, растворенной в музыке и существующей вне окружающего мира, и только солнце, проскользнув лучами сквозь листву, искрило радугой в каплях на бутоне, зеркальной бронзе саксофона, водяной пыли струй фонтана и оперенье пьющих из него, задрав в небо клювы, голубей.
Догоревшая сигарета болью дернула руку, заставляя избавиться от наваждения, и, напевая про себя еще звучащую в голове мелодию, я пошел работать.
В комнате, нарезанной ломтиками солнечным светом, просачивающимся сквозь щели в полотнищах жалюзи, ничего не изменилось, и, сев за стол, я подвинул сводящую скулы стопку бумаг, случайно подставив её под полосу света.
В солнечных лучах медленно и плавно, словно в дипломатическом гавоте, кружились золотинки.
А на листе – я прищурился, склонив голову, – сквозь белый накатанный глянец поверхности и черную типографскую краску шрифта прорастали маленькие тонкие ворсинки, с распускающимися, мигающими и меняющимися яркими искорками-цветочками: красными, оранжевыми, желтыми, зелеными, голубыми, синими и фиолетовыми…
Чудеса происходят постоянно, - подумал я, - надо только замереть, затаив дыхание, и, прищурясь, пристально приглядеться…
Заходящее солнце, пробиваясь сквозь зашторенные иллюминаторы, падает сочными багровыми потеками на пол и столы бара.
Женская рука, удерживая узкой ладонью с тонкими пальцами, слегка повеяв жасминовым ароматом духов, проносит над стойкой и с глухим стуком ставит передо мной большой толстодонный стакан пива с облаком пены на вершине.
Бросив, чуть усталый и немного заинтересованный взгляд широко расставленных глаз, с желтовато-коричневой радужкой, из-под выбившегося на лоб локона черных, блестящих и жестких на вид, волос, округлив накрашенные губы, она нечто спрашивает.
Люблю ли я пиво?
Странный вопрос...
Первый глоток….
Непознаваемый, горьковато-воздушный привкус пены…
Глаза, от удовольствия и взрывающихся, разбрасывая мелкие брызги, пузырьков, счастливо прижмуриваются…
Пена, оседая и лопаясь, слегка щекочет и покалывает губы…
Это – первый, неумелый и робкий, почти случайный, поцелуй тайно обожаемой уже полгода одноклассницы на "прогулянном" уроке в сквере с березами, покрытыми не раскрывшимися до конца клейкими и горькими молодыми листьями…
Второй глоток…
Смесь пушистых, почти не ощущаемых хлопьев оседающей пены и холодно-тревожного, горького потока, от которого слегка пережимает горло, и чуть-чуть ноют зубы…
Это – ночь….
Покрывающийся лохмотьями седого пепла костер, подрагивающее от неровных, судорожных ударов сердца, прикрытое тонкой джинсовой курткой, под твоей ладонью плечо первой женщины…
Сейчас вы скроетесь от огромных любопытных звезд в палатке, и там произойдет то, чего ждешь до боли и чего опасаешься до онемения ног…
И ты и торопишь, и оттягиваешь этот миг...
Третий глоток…
Прохладный вкус, горьковатый, с едва слышимыми кисловатыми нотками, пахнущий отдаленным ароматом дыма, с перекатывающимися на кончике языка плотными пузырьками…
Это – распухшие к утру губы однокурсницы в колхозном яблоневом саде, со сжигаемыми на полях кучами ботвы и привкусом дешевого портвейна из сельпо, на первой осенней картошке…
Глаза открываются и смотрят на маслянисто переливающуюся и поблескивающую янтарную жидкость в затуманившемся, запотевшем стакане…
Четвертый…
Пятый…
Шестой…
Глотаешь не отрываясь…
Густой хлебный вкус, обманчивая, непонятная плотность пузырящейся влаги, которая, кажется, вот-вот создаст насыщение, но обманывает, заставляя утолять жажду все новыми и новыми глотками…
Это – та жажда, которая гнала сквозь все КПП в хутора под Дзинтари…
Жажда, которая каждое утро поднимала над собственными силами - при одном взгляде на очередную подружку, говорящую непонятное, с застрявшими хлебными соломинками в волосах, в утреннем, покрытом туманной изморозью, стогу…
Седьмой глоток…
Горечь, дым, легкое онемение языка, слегка подвяленные, округло перекатывающиеся мысли, с небольшой задержкой превращающиеся в слова…
Это – случайно встреченная в задымленном ресторане гостиницы командировочная, кофе с коньяком, медленные танцы под снова и снова заказываемую мелодию "Маленький цветок". Ее долгие рассказы о неудавшейся жизни и судьбе, утренние опухшие глаза, где, сквозь благодарность за сочувствие, проглядывает обреченность безнадежности будущего…
Восьмой глоток…
Стакан опустел…
Тяжесть, плотность, богатство и разнообразие вкусов, тепло и сытно…
Это – прильнувшее, мягкое, шелковистое плечо любимой, с которой переживать все, что осталось на веку…
Да…
Нет…
А, все-равно!
Люблю ли я пиво?
Я - люблю жизнь!…